Никольская никогда не разочаровывалась до конца ни в одном из своих студентов: она надеялась до последнего и ждала от каждого яркой, умной мысли. Она всегда задерживала нашу группу после занятия, и преподаватель литературы, к которому мы опаздывали на следующую пару, выражал видимое недовольство. Но все понимали, что это задевало лишь его самолюбие; наше присутствие на лекции на самом деле не было для него важно.
Никольская имела свои, независимые и даже противоположные многим „корифеям традиционной науки“, концепции и идеи. Она даже разработала целую теорию о происхождении церковно-славянского языка. Но её путь в большой науке был тернистым. Её многие предавали в жизни. Те, кому она очень верила и помогала, – ученики, коллеги, муж… В университете у неё возник конфликт не с кем-нибудь, а с самим деканом из-за какой-то глупости, перешедший в серьёзную ссору, подогреваемую „коллегами по работе“.
…Я навсегда запомнил её пристальный взгляд в тот декабрьский вечер. Никольская стояла у лифта, одетая в элегантную шубу из натурального меха. Вдруг она обернулась и долгим взглядом посмотрела на меня так, словно решалась что-то доверить мне одному…
Однажды она заболела, а кроме семилетнего сынишки помочь было некому, и мы с другом оказались рядом. Какое это было счастье! Было так непривычно видеть её, строгую и гордую, в полосатой футболке, лежащей на диване с рукописью в руках. Даже в таком состоянии она пыталась работать…
На стене напротив дивана висела картина: летний пейзаж, выполненный в реалистической манере: лес, луга и уводящая вдаль тропинка, по которой идёт девчушка… „Эта картина неизвестного автора. Она мне досталась от родителей. Я про себя назвала её „Сирота“. Почему-то, когда я на неё смотрю, мне становится очень грустно…“, – сказала Никольская. Я знал, что её родители умерли.
А между тем вокруг Никольской плелись интриги. Она противостояла всей кафедре.
В доме Никольской царила творческая обстановка: там собирались интересные люди, проводились научные семинары и дружеские культурные посиделки. Помню белокурого мальчика, не отходившего от неё ни на шаг. Никольская, как мне казалось, излишне его опекала, буквально „тряслась“ над этим ребёнком, старалась оградить от всего, уберечь, одновременно требуя от него недетских решений и поступков. „Твой отец – подонок!“ – как-то, вспылив, крикнула она. А однажды, это тоже было при мне, раздался телефонный звонок. Звонил этот самый Антон Антонович, её бывший супруг-учёный с какой-то сложной фамилией, не то литовской, не то греческой: то ли Бахиус, то ли Герингус… Он сказал, что решил отдать свой компьютер сыну, так как недавно приобрёл себе новый, и минут через десять заедет. „Вспомнил о ребёнке“, – сказала Никольская и ушла в свою комнату. К нему она даже не вышла, а когда он уехал, я заметил в её глазах слёзы.
А потом… было всякое… Были проводы на вокзал с огромными чемоданами, была разбитая антикварная лампа „под керосинку“ у неё дома, был сооружённый мной книжный стеллаж, „плывший“ на моих и друговых руках прямо по Комсомольскому проспекту… Были бесчисленные коты, искусно сделанные для неё из разных материалов, во всевозможных видах и позах, был снеговик под дверью с розочкой в голове и нарисованным красной гуашью сердцем, исписанная несмываемыми красками стена, которую она „полдня безуспешно тёрла мочалкой“, там же – унесённый из одного из домов на Красной Пресне огнетушитель, а на полу к нему надпись: „Не потушишь даже этим!“, был альпинист, под Новый год „влетевший“ в окно в костюме деда Мороза, разумеется, в моём лице. Она терпела все мои выходки, прощала всё, что я вытворял, пытаясь тем самым привлечь её внимание. Я знал, что она никогда не предаст меня…
В доме Никольской я по-прежнему бывал довольно часто. Её стены украшали уже и мои этюды.
…Это длилось больше года. Я на что-то надеялся, переживал и постоянно удивлялся, почему она не решалась откровенно поговорить со мной, честно расставив все точки над i.
Она очень остро переживала положение брошенной на самотёк большой науки, ситуацию в университете, предательство бывшего мужа – её же ученика. Однажды, когда я пришёл к ней, Никольская поделилась со мной своей жизненной трагедией, и в какой-то момент мне показалось, что мы думаем об одном и том же… Что ещё мгновенье, и сомкнутся объятья… Она смотрела на меня пристально, как-то по-особенному, призывно. Но… ничего не произошло. Я тупо и робко кивал, поддакивал, успокаивал… А она говорила о том, что мне давно пора публиковаться, выходить на другой уровень.
А спустя полгода Никольская ушла из университета, гордо, достойно, красиво, и в одном из университетских туалетов появилась надпись: „Филфак мельчает!“, которую вскоре тщательно затёрли и закрасили белой масляной краской, в то время как прочие надписи и рисунки, даже самого неприличного характера, оставались нетронутыми».
Юноша отбросил блокнот и снова забрался на подоконник.
«Бред»
«Перемен требуют наши сердца».
В. Цой
Окно родительской квартиры находилось чуть ниже барельефного пояса, замышлявшегося архитектором как украшение дома, и скульптуры, если можно было так назвать эти каменные изваяния в виде символов прошлой эпохи, казалось, давили ему на сознание. Особенно раздражала молодого человека массивная фигура грудастой колхозницы со снопом, нависавшая над его окном, заграждая густой тенью чуть ли не три четверти солнечного света почти на весь день.
За окном дрожали верхушки деревьев, тронутые ветром; со звоном проносились трамваи, оставляя за собой блеск на рельсах, словно след на льду от конька; потоком текли автомобили, обгоняя спешащих прохожих. Но вся эта будничная суета не трогала Константина.
Сессия была сдана. Сокурсники разъехались кто куда: кто устремился на юга, кто – в научную экспедицию, кто решил подзаработать на жизнь. Теперь и он до осени был свободен. Но эта свобода не радовала Константина, скорее, наоборот, тяготила. Юноша не знал, что с ней делать.
«Зачем мне этот диплом, эта учёба, если здесь я нигде не могу применить свои знания?! Кому они нужны?! Кругом лишь жажда наживы; люди не хотят мыслить; разговоры – только о том, как заработать, сколько что стоит, куда пихнуть… Для чего я пишу стихи и повести? Это никому не нужно», – думал он, вспоминая свой недавний поход в редакцию, в очередной раз убедивший его в тщетности всех попыток опубликоваться. «Вы неплохо пишете, молодой человек, но сейчас эти темы неактуальны. Сейчас читают детективы, лёгкие любовные романы, фантастику, на худой конец, боевики, а вы написали философскую повесть, которая рассчитана на узкий круг читателей. Она не принесёт коммерческого успеха», – почти одно и то же говорили ему в разных издательствах, куда он приносил свои произведения. «А если я напишу боевик, вы его возьмёте?» – спросил он в одной редакции. «Видите ли, молодой человек, – глядя на него сквозь очки, покачал головой пожилой редактор, – скажу вам честно: у вас богатый литературный язык и хороший стиль, но навряд ли Ваши произведения кто-нибудь напечатает. Издатели заинтересованы прежде всего не в красоте вашего слога, не в сюжете и образах; им надо, чтобы книги раскупались. Кто будет покупать неизвестного автора?..»
Отчаявшись, он перестал куда-либо предлагать свои рукописи и продолжал писать «в стол», когда его посещало вдохновение. Но оно приходило к Константину всё реже и реже, а мысль о том, что «надо как можно скорее бежать из этого душного, суетливого города», настойчиво одолевала его.
Родные считают его неудачником. «Кому нужно твоё это так называемое „творчество“?! Что оно даёт?! Лучше иди зарабатывай!» – ворчал отец.
Но найти интересную и хорошо оплачиваемую работу по специальности Лазареву не удавалось: не всех работодателей устраивало то, что он студент, либо предлагаемые вакансии не подходили ему. «Заниматься тем, что мне не по душе, я не буду: жаль времени», – решил Константин и продолжал обходиться случайными заработками. Временами ему ничего не хотелось делать: ничто не радовало и не увлекало. В такие периоды он замыкался в себе.
«Сел бы, позанимался чем-нибудь, Костенька. Хватит пиво пить», – говорила ему бабушка, чувствовавшая его душевное состояние.
«А что делать ещё?»
«Я думала, наука тебя отвлечёт», – со слезами в голосе повторяла она внуку.
«От чего?» – переспрашивал он, стараясь казаться как можно беспечнее.
«От этого… Ты думаешь, мне не тяжело видеть то, что делается вокруг: умышленное уничтожение всего того, что мы созидали по крупицам: развал заводов, ферм, колхозов, скотных дворов?.. Но я отвлекаю себя работой: ко мне приходят аспиранты, я с ними занимаюсь и сама продолжаю свои исследования; мне интересно узнать, что дальше будет: как перезимуют на полях побеги, не вымерзнут ли, не выпреют ли они под снегом? Хватит ли на год урожая, или придётся закупать? А как улучшить условия, как помочь им – растениям?! И знаешь, как жить интересно становится! Жаль только, у меня мало осталось времени. Жизнь очень коротка. Ты молодой и не замечаешь, что она летит, не ценишь время, тебе всё неинтересно, даже наука…»
«Наука, наука – такое ёмкое, многообещающее слово!.. Какая, к чёрту наука, кому она нужна? Горстке одержимых энтузиастов, таких как моя бабушка? Кругом суета в предвкушении начинающейся погони за деньгами; время талонов и очередей ушло в прошлое. Наукой же сейчас не заработаешь! Не то время! Бабушке повезло, что её труд, помимо удовольствия, приносил ей хорошие деньги. А какая в будущем вырисовывается работа с моим-то образованием?..» Идти в школу или в редакцию он не хотел, тем более в какой-нибудь офис. Вставала дилемма: либо наука, либо заработок.
К тому же у Константина произошёл серьёзный конфликт с деканом, закрывший ему навсегда научную карьеру в университете. «Я не буду чистить апельсины на кафедре, в то время, когда преподаватели пьют на банкете. Я не слуга», – заявил он, когда его, в числе других студентов, хотели привлечь к этой добровольно-принудительной обязанности. Вскоре после этого случая студенту Константину Лазареву дали понять, чтобы он не рассчитывал поступить в аспирантуру и не надеялся остаться преподавать в университете.
Но это не сильно удручало молодого человека, испытывавшего серьёзные сомнения в реальной нужности знаний современным учащимся. Год назад он подрабатывал в лицее и убедился в том, что детям, в сущности, всё равно, чем занять учебное время: перекладывать ли линейку с одного места на другое, отвечать ли на заданные вопросы – всё едино, а значит, смысла нет. Смысл был где-то забыт или утерян. «Действительно, есть море литературы, и ты теряешься в этом море. Как будто мы все куда-то плывём, как у Бродского: „без лоцманов и без лоций“. Раньше были популярны Пушкин и Чехов. А сейчас – кто будет читать их сейчас?! Разве что по необходимости. Получается, смысл лишь в том, чтобы тупо заполнять жизненное пространство».
Через год Константин уволился: ему было в лицее неинтересно; к тому же он понял, что заработает больше, «таксуя» на дядиной ещё вполне ходовой «девятке». В этом смысловом вакууме – в состоянии «между» периодом утратившихся прежних ценностей и эпохой, провозгласившей главной ценностью деньги, – повисло какое-то ощущение безвременья с неотвратимым навязчивым вопросом: для чего? Жизнь – для чего?..
Наука? Работа? Зарабатывание денег?
«Этот период пройдёт. Вот увидишь. Пройдёт время, и ты будешь востребован», – говорила ему бабушка.
«Ты, главное, брат, не сбивайся: делай своё дело, не обращая внимания ни на что. Со временем всё на свои места станет», – подбадривал дядя.
«Забей на всё, идём пить пиво! Что ты смурной какой-то? Тебя не публикуют, а мне не дают ни реактивы для опытов, ни оборудование, ни помещение. И ничего. Не унываю!» – поддерживал друг.
Но эти люди уже не могли оказаться рядом. В прошлом году умерла бабушка. Это случилось скоропостижно и стало для Кости таким ударом, после которого он очень долго не мог прийти в себя. Несколько месяцев он не жил, а просто существовал; запустил учёбу и только благодаря научному руководителю не был отчислен.
Вскоре случилось несчастье с дядей… Только теперь Костя чувствовал, как остро ему не хватало их обоих…
Вдобавок ко всему совсем недавно улетел за границу его лучший друг. Ему предложили в Канаде лабораторию, необходимые условия для научных занятий и весьма приличную по российским меркам стипендию. Друг заключил контракт на три года, но в аэропорту Костя понял, что провожает его навсегда.
Теперь Константин видел для себя в перспективе лишь пустоту. Она казалась ему почти материальной, он чувствовал её как зияющую чёрную дыру, воронку, поглощающую всё на своём пути. Эта воронка надвигалась на него, приближаясь с каждым днём. Ему казалось, что он видит, как она засасывает в себя всё живое, и гнетущее предчувствие день ото дня всё больше и больше овладевало им. Непонятное состояние, переходное между сном и явью, становилось для Константина привычным. Ему не хотелось никуда идти, ни с кем встречаться, ничего делать, даже слушать любимые песни. Изо дня в день он либо бесцельно валялся на диване, либо сидел на подоконнике. Он даже с равнодушием пил пиво. Учёба была запущена так, что он уже подумывал взять академический, чем возмущалась вся его родня, включая дальних, живущих за городом, родственников. Им-то, казалось, какое до этого дело?! Константин ощущал невероятную душевную усталость и давящую безысходность.
Однажды, движимый каким-то порывом, он проснулся и поехал на вокзал, купил билет до той станции, где когда-то была бабушкина дача. Но, приехав туда, увидел развалины: дачу давно снесли, дом сравняли с землёй, старые берёзы срубили, чтобы построить многоэтажки, которые так и не достроили.
Домой он вернулся разбитый, упал на диван прямо в ботинках и пролежал ничком около суток, пока мать не зашла к нему в комнату.
– Что с тобой? – спросила она взволнованно.
– Всё в порядке. Закрой дверь. Я отдыхаю, – ответил Константин.
– От чего отдыхаешь? От отдыха?
– Закрой дверь, я сказал! – закричал парень, и лишь только закрылась дверь, вскочил, взял блокнот и машинально записал пришедшие в голову строки:
Бред
В расход идёт последняя сотня:
Что же мы будет есть и[ли] пить сегодня?
Нет, на сегодня выпить осталось…
Завтра осталась – одна усталость.
Жизнь – совсем как колесница…