Выступили разноголосой толпой. Но лишь за пригорком скрылись дома, Томшин построил своё воинство – разбил на пятёрки, назначил командиров. С ними отошёл в сторонку и провёл совещание штаба. Дальше пошли строем, горланя солдатские песни. А когда кончились солдатские, стали петь блатные. Например, такую:
– Я брошу карты, брошу пить и в шумный город жить поеду.
Там черноглазую девчоночку увлеку, и буду жить….
Она хоть словами и мотивом плохо напоминала строевую, но мы орали её с таким упоением, что далёкий лес отзывался эхом.
Там ещё припев был замечательный:
– Я – чипурела. Я – парамела. Я – самба-тумба-рок.
Хоп, я – чипурела. Хоп, я – парамела. Хоп, я – самба-тумба-рок.
С пригорка на опушке видели, как от посёлка отделилась толпа – наконец-то лахтинцы собрались и устремились в погоню.
В лесу подыскали сухую поляну, остановились лагерем, натаскали валежнику к костру. Мы таскали, а командиры совещались. Перекусив наскоро, решили – пора выступать. Коля Томшин сказал, что свора предателей должна и будет наказана. Мы крикнули «Ура!» и пошли искать противника, оставив в лагере боевое охранение.
Блуждали долго, но вот из-за деревьев потянуло дымком. Выслали разведку, а потом, подкравшись, атаковали основными силами. На лесной поляне, похожей на нашу, горел костёр, и Коля Новосёлов, по прозвищу «Ноля», охранял сложенный в кучу провиант. Заикой он был, и когда спрашивали – тебя как зовут, отвечал:
– Н-н-н-оля.
Нолю окружили, и хотя он пытался храбро отбиваться своей шпажонкой, Халва мигом сбил с него спесь и желание умереть героем – попросту огрел лесиной по хребту, и охранник заплакал.
В трофеи досталась вся нетронутая Бугорскими провизия. Нолю взяли в плен, а чтобы не ныл, вернули ему его мешочек. Остальное поделили и сладости слопали. А что осталось, растолкали по карманам.
В это время по аналогичному сценарию развивались события в нашем лагере. На него набрели искавшие нас лахтинцы. Перед тем, Слава Немкин, командир пятёрки, оставшейся в боевом охранении, приказал выпотрошить наши авоськи в кучу и уселся пировать со своими головорезами. В этот момент на наш лагерь и наткнулся отряд Сани Лахтина.
Лява Немкин лишь подколупнул скорлупку с крашенного яйца, когда за спиной загремело дружное «Ура!». Он пихнул неочищенный продукт в рот, чтоб освободить руки, но не нашёл шпаги и ударился в бега. Впрочем, недалеко. В овражке поскользнулся на голубоватом льду и упал в лужу на все четыре опоры. Его окружили враги, тыкали шпагами в бока и задницу, принуждая сдаться, а Слава бы рад, да слова сказать не может: яйцо застряло во рту – не проглотишь, не выплюнешь.
Победители переловили всех бойцов охранения и вместе с командиром привязали к берёзам. Потом набросились на нашу еду. Насытились и стали пытать пленников. Здорово они орали – эти крики и привели нас обратно в наш лагерь.
С воплями «Ура!» бросились на врагов. Завязалась сеча не хуже Полтавской, или Куликовской, или как на Бородинском поле. Была и кровь – как же без неё в таком-то деле.
– Пленных не брать, – командовал Томшин и толкал на землю бросивших оружие и поднявших руки.
Я углядел за кустами притаившегося Витьку Ческидова.
– Попался, предатель! Сдавайся!
– Брысь, мелюзга! – прошипел Витька, но бой принял.
Его шпажонка из тонкой проволоки согнулась от первого удара. Я наседал, тесня противника, не давая ему возможности бросить сталь и схватиться за дерево. Дубиной-то он меня, конечно бы, отдубасил. Но Чесян не догадался сменить оружие и напролом через кусты кинулся на меня. Упругая ветка подкинула его руку, и удар, нацеленный мне в грудь, угадил в лицо. Я почувствовал, как лопнула щека, и что-то твёрдое и холодное упёрлось в коренной зуб, тесня его прочь. Витька отдёрнул руку, и из ранки брызнула кровь. Я побледнел, попятился, зашатался, ища опоры. Чесян подхватил меня в охапку, смахнул кровь, заорал:
– Коля, Коля, бинт есть? Пластырь нужен.
Битва в основном уже закончилась – разоруженных лахтинцев сгоняли в кучу. Моё ранение привлекло всеобщее внимание. Забыв вражду, все ребята столпились вокруг. Конечно, у атамана нашего нашлись и бинт, и лейкопластырь – Коля готовился. Такое дело, война – всякое может случиться. Бинт не потребовался. Мне залепили щёку пластырем, и кровь унялась. Боли почти не было, но я постанывал, когда мазали зелёнкой и лепили заплатку – мне нравилась роль раненого героя.
Коля мои заслуги отметил принародно, пожурил предателей. Те покаялись. Единство на улице Лермонтова было восстановлено. Наступивший мир отметили пиршеством. Знаете, что такое пир на природе, пир победителей? Когда нет рядом взрослых, которые постоянно упрекают за неумение вести себя за столом. Когда некому сказать, что нельзя хватать еду руками, громко чавкать и отрыгивать, что нужно вытирать пальцы, а не облизывать, и закрывать рот, когда жуёшь.
Верно, что мы не отличались изысканностью манер и были после сражения и блужданий в лесу, правду сказать, изрядно грязны. Но мы были так веселы, так простодушно верили в свою благопристойность, что никто не испытывал неловкости, видя, как вытираются руки о штаны, и предварительно пробуется на вкус пирожок, дабы убедиться, что он хорош и может понравиться соседу.
Без малейших колебаний, как куриную ножку, я подносил к губам пущенную по кругу папиросу. И возвращалось к нам родство духа, утерянное в период раскола. У костра звучали шутки, смех, песни. Хвастались, конечно, без конца. Но и смеялись над трусами и неудачниками. Ляве Немкину досталось. Рот он себе скорлупой покарябал, плохо говорил и от того злился без конца.
– На свалку! На свалку! – требовал он. – Сегодня мы всем покажем, где раки зимуют. Пусть узнают силу Бугра!
Городская свалка была излюбленным местом паломничества – ходили сюда городские мальчишки, чапаевские и увельские. Она, как сказочное Эльдорадо, манила к себе любителей поживиться всякой всячиной – в основном, поломанными, но иногда и целыми игрушками. Для любителей подраться тоже было, где душу отвести.
Пришли на свалку. Были здесь и чужие ребята, но как-то не до них стало, когда то тут, то там стали раздаваться возгласы:
– Смотрите, что я нашёл!
Я ходил по кучам хлама, то кузов машинки подниму, то кубик. Поношу немного и выкину, потому как игрушечный мотороллер, совсем целехонький, просился в руки.
– Эй, Шесть-седьмой, ну-ка пни сюда мяч, – долговязый Генка Стофеев стоял, ухмыляясь.
Обидно, что забыто моё геройство, и опять звучит эта противная кличка. Смотрю – мяч белый, круглый, лежит на краю зловонной лужи. Если посильней ударить, взлетит вместе с брызгами грязи и прямо в Генкину рожу. Разбежался и пнул со всей силы. Ладно, ногу не сломал – мяч, оказывается, не мяч, а шар бетонный. Я через него кувыркнулся и руками прямо в поганую лужу. Все, кто видели, со смеху покатились, а Генка пуще других. Витька Ческидов поднял меня, обмыл в чистой воде, своим платочком утёр, а Генке сказал:
– Чё скалишься – зубы жмут?
Стофа улыбку погасил, и зубы спрятал – Чесян мог и проредить.
Дома я только сестре рассказал про своё сквозное ранение.
– Фи, – дёрнула косичками Люся. – Смотри.
Взяла иголку и, не поморщившись даже, проткнула щёку, а иголку вынула изо рта.
15
На нашей улице в маленьком домике жили два очень интересных человека – старичок со старушкой. «Вот интеллигентные люди», – говорили про них все без исключения соседи. В молодые и зрелые годы были они учителями, а теперь – пенсионеры. В хозяйстве держали козу и кота. После обеда курили сигареты в костяных мундштуках и играли в самодельные шашки – проигравший мыл посуду.
Была у них домашняя библиотека. Не просто собрание или коллекция книг, а именно – библиотека. Всяк желающий мог взять почитать любую книжку, и его записывали на карточку. Люся, научив меня алфавиту и чтению по слогам, замолвила слово, и старушка сказала: «Пусть приходит». Я дождаться не мог, когда просохнет дорога после первых весенних ливней – в грязной обуви в гости не ходят.
Старушка с интересом посмотрела на меня через толстые очки и, кивнув головой, сказала хрипловатым голосом:
– Выбирай.
Я разулся у порога и по самотканым дорожкам прошёл в комнатушку. Не сказать, что было много книг. Две полки на стене, шкаф с дверцами и этажерка. В настоящей библиотеке гораздо больше, но чтобы дома… – ни у кого столько не было. Над этажеркой висела картонка на нитке, на ней карандашом был нарисован очень похожий портрет старичка-хозяина.
Проследив мой взгляд, старушка, притулившаяся у косяка, сказала:
– Это Николай Пьянзов писал, его золотых рук работа. Ты его знаешь?
Я знал и был перед ним виноват. Не единожды, завидев его, идущим по улице, мы с сестрой убегали домой, и дразнились из-за высоких ворот:
– Мордва – сорок два, улица десятая, ты зачем сюда пришла, гадина проклятая?
Ему было восемнадцать лет, ему было стыдно связываться с мелюзгой – он кидал в ворота булыжник и уходил разобиженный. Этого, конечно, не стал рассказывать, а только кивнул головой – знаю, мол.