Ночью Арина, лежа на скрипучей деревянной кровати, натужно, с кровью, кашляла, бормотала что-то в бреду. Петр, спавший на лавке, поднялся, зажег лампу.
– Чего, батя, не спится? Или мерещится что в темноте? – насмешливо спросил Григорий, приподнимая голову с овчинного тулупа, расстеленного на полу.
– Дурак ты, чего зубы скалишь?!
– Много ли денег разжился?
– Сколько есть – все мои…
– Твои? – Григорий сел на полу и еще раз переспросил: – Значит, все твои?
Отец быстро повернулся к сыну всем телом. Но Григорий как бы не заметил этого беспокойного движения отца, лениво зевнул, лег на свое место, положил руки под голову и спросил:
– А если в самом деле люди дознаются? Ведь до смерти будешь кандалами звенеть.
Отец сорвался с места, закружился по избенке, выкрикивая:
– На! Бери!.. Чем с живого жилы тянуть!.. – Выхватив из-за пазухи кожаный мешочек, швырнул его Григорию точно так же, как цыган кинул ему. И продолжал метаться из угла в угол. – А то иди докажи! На отца родного… Чего меня стращать? И буду звенеть железом в каторге!.. За вас буду!.. Вот… Волк ты, Гриш-ка-а-а-а!.. Вырастил я тебя…
Но едва Григорий протянул руку, чтобы поднять мешочек, Петр ястребом кинулся на сына, с силой отбросил его к самой стене, схватил обеими руками деньги.
– Не грабастай, ты, змееныш!..
Григорий больно ударился затылком о стену, но не вскрикнул.
– Иди! Доказывай! – не унимался отец. – А то я доберусь до тебя как-нибудь пораньше, я тебе расколю головешку, попомни…
На кровати металась Арина. Петр, кивнув в ее сторону, продолжал плаксиво:
– Вот и мать, старая ведьма… Выдаст ведь, знаю… А я что? Для себя, что ли?.. Задавить бы вас обоих в один час…
– Ты разум, батя, потерял там… на дороге, – проговорил Григорий, потирая ушибленную голову. – Кто тебя выдавать собирается? Зачем бы мне тогда закапывать цыгана?
Петр Бородин удивленно слушал сына, часто моргая слезящимися глазами.
Гришка лег на тулуп, повернулся к стене, проговорил:
– Туши свет, чего людской интерес привлекать на огонь.
Арина до самого утра билась на кровати в жару, задыхаясь от духоты, бормотала что-то. Ни муж, ни сын не подошли к ней.
5
Был воскресный день.
Лето подходило к концу. С утра на почерневших огородных бурьянах, на прибрежных гальках, на придорожной траве лежала щедрая, дымящаяся роса. Поднявшееся из-за озера негорячее солнце долго сушило их, над землей струился жиденький, еле заметный парок. Земля и воздух нагревались медленно, но в полдень ребятишки, предводительствуемые хлипким, длинношеим Ванькой Бутылкиным и толстощеким Гошкой Тушковым, бегали по улицам уже босиком.
Григорий Бородин в новой синей рубахе не спеша шагал по улице, держа по обыкновению руки в карманах. От него попахивало самогонкой. Под мышкой торчал небольшой сверток.
В самом центре деревушки белел сруб строящейся новой церкви. Поп Афанасий, подоткнув полы длинной рясы, бродил возле стен, трогая желтоватые бревна, а потом нюхал пальцы.
Григорий не любил попа и хотел было свернуть в переулок, но отец Афанасий подозвал его жестом.
– Благослови, батюшка, – смиренно нагнул голову Григорий, подходя.
Поп перекрестил его и опять понюхал пальцы.
– Ты вот что скажи отцу духовному – почему на работу перестал ходить? Я новый дом хочу строить себе, лес нужен, а валить почти некому. Андрея Веселова не сегодня завтра в солдаты берут…
– В солдаты? – живо переспросил Григорий.
– И Тихона Ракитина, и Федота Артюхина…
– Вон что?
– А ведь лес-то мне нужен. Я заплачу и отпущу все смертные и несмертные грехи твои, и отца твоего, и матери твоей.
При упоминании смертного греха Гришка невольно отшатнулся от попа, и отец Афанасий тотчас нагнулся и вкрадчиво шепнул в ухо:
– Есть, стало быть, за душой грешок тяжкий?
– Что ты, что ты, батюшка… Нету такого.
Поп сурово глянул, отступил на один шаг.
– Ну, запомни на будущее: всякий грех отец святой отпустить волен… Так пойдешь завтра в лес?
– Пойду, батюшка, – ответил Григорий.
«Черта с два теперь буду тебе лес рубить, старый сыч, как же, жди… – думал он. – А Андрюху, значит, забирают… Так-так!.. Вон какие дела…»
И Григорий пошел не оглядываясь.
Скоро он свернул с дороги и едва приметной тропинкой вышел на окраину к побеленной избушке. Здесь жила Дуняшка со своей бабушкой, давно ослепшей и настолько дряхлой, что казалось, подует ветерок – упадет она и больше не поднимется.
Дуняшке шел семнадцатый год. Это была невысокая черноволосая девушка с тихим голосом, с какой-то совсем детской, всегда виноватой улыбкой.
Своих родителей Дуняшка не помнила. Они умерли от холеры, когда ей не было еще и трех лет. С тех пор Дуняшка и живет с бабушкой, ведет нехитрое хозяйство, ходит мыть полы, стирать белье и полоть огороды к старосте Зеркалову, лавочнику Алексею Лопатину, отцу Афанасию.
Когда Григорий стукнул дверями в сенях, Дуняшка, убиравшая со стола, быстро обернулась на звук, в серых глазах ее несмело блеснул радостный огонек, засветилась улыбка. Но едва увидела входившего, потушила эту улыбку, бросила растерянный и встревоженный взгляд на бабушку, сидевшую на кровати, словно ища защиты.
– Здравствуйте, – проговорил Григорий, перешагнув порог.
– Милости просим. Проходи, гостем будешь, – прошамкала старуха беззубым ртом, вглядываясь в пришедшего невидящими глазами. Потом повернулась к внучке: – Кто это, Дунюшка? Не могу узнать по голосу-то…
Девушка промолчала.
– Вижу – лучше в горло кость, чем такой гость, – хмуро усмехнулся Григорий.