– Справная стала. Надо быть, с толстых харчей.
– Ох, ломака, не вали на харчи… Повсегдашно харчи шли тебе не в корм коню… – Мамушка весь век навыверт кладёт эту прибаску. – Не пихай мне грешных мыслей в голову… Ты убери его… чё ли… Подбери…
– Куда ж я уберу? Отстегну, что ле?
Мамушка поднесла руку к груди:
– Болит моё… Ох, не наделали ль вы хлопот, что не сходится капот?
Я и не дыхнула – не кинулась ёжиться.
– Не сходится… – опускаю глаза.
Мамушка так и села.
Вижу, хватает воздух, как рыбина на берегу, а дохнуть нечем. Подбежала я, завалила на горку сухого, ещё не стиранного, белья и ну руками гнать к лицу воздух.
Оклемалась… Качает головой.
– Вот уж ох и вправде… Спасибочки скажешь… Разуважила… А как хотел батько отдать в место, покудова ветры не обдули да собаки не облаяли, так ты поперёк… А теперича-то как, залётная?.. А что изверг-молчушник твой? Из поганого ружья мало пристрелить! Мураш мохнорылый!
– Муж…
– Муж?! По такой лавочке – как в штанях какой, так и муж! – знаешь, скоко их, котов купоросных, бегает! Попомнишь ты эти лихостные игрища!.. Пойду-ка… Нехай напрядеть тебе на кривое веретено!
В коротких словах мамушка говорила с отцом.
Приявились они из дому помилуй как скоро.
Я ждала, что отец ядром выскочит с какой-нибудь штуковиной наподобие вожжей бугром на руке, а он вышел ни с чем да какой-то весь из себя тихий, тень тенью, какой-то виноватый с лица.
Стал на крыльце, сложил перед собой руки в замок. Губы кусает.
– Иль я у Бога телка съел? – в печали молвит, а у самого пот по лицу. – За что ж судьбина так?.. Вот вам, Михайло Андрев, явленье второе, – смотрит искоса мне на живот. – Вишь, какие у молчуна богатыя речи! У нас в роду и старикам такое не в память…
Стою я навытяжку, как ружьё. Стою ни жива ни мертва.
– Отец… честное слово… мы… не хотели…
– Знамо… Ну да кто же спорит? И разве я что против говорю? Эха-а… Ангельски каемся, да не ангельски согрешаем… Что самого-то сукиного кота не видать? Иль в мышиной где отсиживается норке?
Набычилась я, что твоя середа на пятницу.
– Зачем же, – бормочу, – в норке… С Верхнего Лога солому возит.
– Что он-то поёт?.. А старики?
– И сам, и отец-мать в одну руку играют… Не противься я – давнушко б сосватали.
– А ты-то что проть шерсти? Нелюбый?
– Вот ещё…
– Тогда что ж?
– Да робела все… не знала…
Отец перебил меня:
– Чего девка не разумее, то её и красивит! Вот что… Не рука тебе тянуть… Говори с сукиным козлом, говори, что хошь… Куда б там дело ни бежало, абы мне ехало к венцу. В первое же вот воскресенье велю сослать под венец. Вашему греху один венец судья!
– Вообще-то… Нам венчаться нельзя…
– Это почему ещё, а раскидай тя в раны?!
– И я и Валера… в комсомол записанные… Активные…
– Что активные – вижу. Не слепой. А дальше что?
– Какой же мы пример дадим?
– Не спорю. На беду, пример ваш ни кансамолу, ни дьяволу не гожается… – Подумал вслух: – Это что ж за песня? Как кансамолий, так уж по-людски и обзакониться не смей?
– Отчего же… А вон загс на что, по-вашему?
– Да ты смотри мне! А то я так возьму тебя за тот проклятущой загс, что голова вспухнет! Ишь, какая хитрая – тихомолком рвёт мешки! Да покуда таскают меня ноги, не узнаешь, с какого боку отворяются двери у того антихристова загса!
Заплакала я да и пошла к Валере домой, пошла да так и осталась там…
Отвели нам комнатёшку, стали мы жить без расписки, без родителева благословения, без свадьбы…
7
Отвага мёд пьёт.
В скорых месяцах нашёлся у нас мальчик.
Выписали меня.
Не успела я занести ногу за больничный порожек – вот он вот и Валера в белой сатиновой рубахе, кою разве что и заставишь его надеть в немалый годовой праздник.
Увидал меня – невозможно сконфузился, не знает, куда и глаза подеть.
Конфуз конфузом, а подбёг, в неловкости взял ядрёного сынишку на руки и в большом торжестве понёс – как чурбачок.
Несёт – боится дохнуть. Под ноги и редкого взора не пустит. Мне и боязно, и смех донимает.
– Валер, – говорю, – а дай покажу, как надо.