Соня только первый день робела, а уже назавтра со всеми перезнакомилась. Ее привлекала не рубка, а корма, где играли дети, сидели и судачили возле камбуза женщины, жены штурманов и механиков, кок Елизавета Петровна, матрос Ксюша – квадратная девушка с грубым лицом и толстыми босыми ногами.
Отец Сони работал грузчиком в порту, мать – кладовщицей на автозаводе. Детей было шесть человек. Соня – старшая. Жили в перенаселенной коммунальной квартире, все в одной большой комнате. Соня много работала по дому. Катя втайне удивлялась ее стойкости и неиссякаемому веселью.
После школы Соня решила поступить на работу.
– Подыму маленьких, а потом опять пойду учиться, – улыбаясь, говорила она.
– Тогда уже будет поздно, все забудешь, – отвечала Катя и добавляла: – И замуж, конечно, выскочишь.
– Кто меня возьмет? – вздыхала Соня притворно. Была хорошенькой и знала это.
«Амур» подолгу стоял в портах. Катя и Соня бродили по улицам приволжских городов. Катя спешила показать самое интересное, ревниво присматривалась, нравится Соне или нет, точно делилась чем-то ей лично принадлежащим.
Милые сердцу маленькие пыльные городки с тихими, выложенными булыжником улицами, где на уютных деревянных домиках вдруг видишь таблички: «Заготзерно», «Сберкасса», «Дом колхозника»… Неизменный сквер на площади, где стоит бронзовый памятник Ленину – в скромном костюме, с галстуком, заправленным за старомодный жилет.
Громадные города с запахом горячего асфальта и сгоревшего бензина, гигантские массивы новых домов – уже занавески на окнах и ящики с цветами на решетчатых балконах, но на улицах еще нет тротуаров, и люди ходят по насыпям канав, вырытых для водопровода и канализации. Огромные четырехэтажные универсальные магазины из бетона и стекла – и рядом с ними низкие кирпичные стены гостиных дворов, где разложены на прилавках галантерейные товары, но пахнет столетним запахом купеческой москатели: веревками, овчинами, дегтем и олифой. Мемориальные доски на валах старинных укреплений и башнях кремлевских стен, колокольни церквей, минареты мечетей, срубы в деревнях Верхней Волги и белые мазанки Нижней. Места, названия которых овеяны поэзией русской истории: село Отважное, Молодецкий курган, утес Степана Разина, Караульный бугор, Ермаково, Кольцовка, Усово…
Но как ни интересны были блуждания по городам, хотелось плыть и плыть, смотреть на реку, на берега.
– А почему мы так долго стоим? – спрашивала Соня.
– Не готовы баржи к буксировке. Неорганизованность. Начальства много, а толку мало. – Катя повторяла слова, слышанные от других.
Еще мало разбираясь в причинах этих простоев, она, как и все речники, ненавидела их люто. Простои снижают заработок, из-за них судно не выполняет плана, отстает в соревновании с другими судами.
Приближалась Казань. Реже стали леса. Вдоль берегов тянулись известковые карьеры и каменоломни. Виднелись дачные и рабочие поселки. Расположенная на невысоких холмах, Казань сияла и переливалась колокольнями и минаретами, поднимавшимися над пестрой массой домов.
В Казани пароход стоял десять дней: опять не были готовы баржи к буксировке.
Шли дожди. Они противно барабанили в стекла рубки. Вода на реке черно-стальная, серая, со сплошной рябью от быстро падающих капель. На небе черные с серым отливом тучи. В глубине их иногда гремел гром и виднелись белые вертикальные молнии. Потом тучи становились иссиня-фиолетовыми и низко опускались на землю. Река вспыхивала красным, багряным цветом.
Кроме Сутырина, новенькими на пароходе были масленщик Женька Кулагин и матрос Барыкин.
Женька, парень лет двадцати, стройный, худощавый, с вьющимися волосами, опрятный и щеголеватый, только год как вышел из тюрьмы, где сидел не то за хулиганство, не то за кражу.
Бойкий и говорливый, он становился вдруг угрюм и неподвижен. Тогда его мрачное лицо, опущенные плечи и насупленный взгляд изобличали состояние тяжелой подавленности. В такие минуты к нему боялись подходить.
В свободные от вахты вечера он пел на палубе песни, а иногда часами лежал на койке, уткнувшись лицом в подушку, и ни с кем не разговаривал. Он лучше всех на судне играл в шахматы, но мог на середине игры без всякой к тому причины смешать или свалить на пол фигуры. Своими насмешками он доводил человека до драки, а через час делился с ним продуктами или отдавал ему тельняшку.
Особенно издевался он над молодым матросом Барыкиным, новичком, первую навигацию плававшим на судне, неповоротливым парнем из глухой заволжской деревни, с глуповатой ухмылкой на лице, которой он как бы говорил: «Не такой уж я дурак, каким вы меня считаете». Давно не стриженные волосы космами выбивались из-под фуражки, которая хотя и была форменной, но на Барыкине как-то сразу смялась и приняла вид деревенского картуза.
При виде Барыкина на лице у Женьки появлялось хищное выражение, карие, обрамленные синей тенью глаза разгорались.
В первый же день, когда Барыкин появился на судне, Женька с тем деловым видом, который умел принимать, когда ему это нужно было, сказал:
– Возьми, Барыкин, лопату, стань на нос и разгоняй туман. Рулевому ничего не видно. Быстро! Капитан приказал!
Барыкин схватил лопату, встал на нос и начал изо всех сил размахивать ею, к великой потехе всей команды. Капитан сделал Женьке внушение, но оно не помогло. И странное дело – как только Женька обращался к Барыкину, у того появлялась на лице недоверчивая ухмылка, обозначавшая «меня не проведешь», но в конце концов он делал то, что приказывал ему Женька: чистил кирпичом якорь, давал отмашку двигающемуся по берегу паровозу, бегал в котельную с мешком за паром.
Катю поражали жестокость, которую проявлял при этом Женька, утонченная издевка, безжалостная и отталкивающая.
Однажды она сказала ему:
– Вы, наверно, думаете, что это смешно, а это глупо.
– Дураков учить надо, – ответил Женька и, потемнев лицом, добавил: – А вы хоть и капитанова дочка, не в свое дело не вмешивайтесь.
После этого он старался издеваться над Барыкиным в присутствии Кати и с вызовом на нее поглядывал.
Женьке с его удачливостью смелого, беззастенчивого и наглого парня все сходило с рук. «Я вам не Барыкин», – говорил он. На боцмана он не обращал внимания, первого штурмана слушал для виду. Считался только с капитаном и с механиком, своим начальником. Но и здесь был особый оттенок, точно он говорил: «Поскольку я уважаю тебя, ты должен уважать и меня». За послушание требовал особого отношения к себе, будто делал милость начальству.
В Москве у него была старуха мать, на Дальнем Востоке – брат, полковник. Но Женька редко говорил о своих родных.
– В Москву мне нельзя – не пропишут. А к брату зачем же? Он полковник, член партии, а тут брат из каталажки… – И усмехался зло и отчужденно.
– Отпетый, – говорил про него Илюхин.
– Да ведь как сказать… – качал головой Сутырин. – Нервный он, неуравновешенный. Дома своего нет, скитается. Людей надо жалеть.
– Всегда вы, Сергей Игнатьевич, всех защищаете! – возмущалась Катя. – Почему он других задевает, чего привязался к Барыкину?
– Обычай такой. Я сам мальчишкой через это прошел. Традиция. Плохая, конечно, традиция, а страшного ничего нет. Злее будет Барыкин.
И он смеялся, вспоминая, как Барыкин лопатой разгонял туман.
– Знаете, Сергей Игнатьевич, – сказала Катя, – вы мягкотелый какой-то. Кулагин издевается над человеком, а вам безразлично. – И, посмотрев на Сутырина, с неожиданной жесткостью добавила: – Вы сами, наверное, его боитесь.
Он засмеялся:
– Так уж и боюсь…
– Если бы на ваших глазах убивали человека, вы бы тоже, наверно, не ввязались. Прошли бы мимо.
– Уж вы скажете! – улыбнулся Сутырин. – Кулагин-то ведь никого не убивает. Я думал, из вас капитан выйдет, а теперь вижу: педагог.
Катя насупилась.
– Кто бы из меня ни вышел, я ничего не буду замазывать.
Глава шестая
Катя твердо усвоила правило: никогда не говорить с отцом о команде, это могло бы выглядеть наушничеством. Не говорила с ним и о Женьке. Но самому Женьке при любом случае высказывала свое отношение, тем более что, как оказалось, Женька влюбился в Соню.
Сначала Катя не понимала ни смущения Сони, ни того, что в ее присутствии Женька становился то неожиданно тихим и задумчивым, то, наоборот, шумел и рисовался больше обычного. Но потом поняла и насмешливо спросила:
– Нравится он тебе?
– Что ты? – покраснела Соня. – Я его боюсь. И мне его немного жалко.