Выйдя из бара, боги направились на запад от Кинг-стрит.
– Интересно, – сказал Гермес, – что было бы, обладай животные человеческим разумом.
– А мне любопытно, оказались бы они так же несчастны, как и люди, – отозвался Аполлон.
– Кто-то из людей счастлив, кто-то – нет. Разум – нелегкий дар.
– Я бы поставил год прислуживания одного из нас другому, – произнес Аполлон, – на то, что животные – любые, на твой выбор, – заполучив человеческий разум, станут еще несчастнее людей.
– Человеческий год? Ставку принимаю, – усмехнулся Гермес, – но с условием, что если хотя бы одно животное, умирая, будет счастливо, то я выиграл.
– На то воля случая, – сказал Аполлон. – Даже лучшие жизни порой заканчиваются трагедией, а худшие, напротив, ждет счастливый финал.
– Согласен, но все же нельзя сказать, что за жизнь была, пока она не подошла к концу.
– Говорим ли мы о жизни или существовании? Впрочем, неважно. Как бы то ни было, твои условия я принимаю. Человеческий разум – вовсе не дар. Скорее, чума – иногда, впрочем, небесполезная. Каких животных ты выбираешь?
За разговором боги не заметили, как оказались неподалеку от ветеринарной клиники на пересечении Кинг-Стрит и Шоу. Войдя незамеченными, они увидели преимущественно собак: владельцы оставили питомцев на ночь.
Что ж, собаки – так собаки.
– Сохранить ли мне им воспоминания? – спросил Аполлон.
– Да.
И бог света даровал человеческий разум пятнадцати псам из питомника.
Где-то около полуночи Рози, немецкая овчарка, оторвалась от вылизывания промежности и задалась вопросом, как долго она находится там, где находится. Ее вдруг взволновала судьба последнего приплода, которым она ощенилась. Как же несправедливо, что кто-то должен пройти через муки родов только для того, чтобы потом потерять своих щенят из виду!
Рози поднялась попить воды и уткнулась носом в твердую таблетку. Принюхиваясь к еде в неглубокой миске, собака внезапно поняла, что миска оказалась не просто темной, как обычно, она приобрела странный оттенок. Миска поражала воображение. На самом деле она была обычного жвачно-розового цвета, но Рози, никогда не видевшей такого оттенка, он казался прекрасным. До самой кончины овчарки ни один цвет для нее и рядом не встал с этим.
В клетке по соседству серому неаполитанскому мастифу Аттикусу снилось широкое поле, кишевшее сотнями пушистых зверьков – крысами, кошками, кроликами и белками – они уносились вверх по траве, словно подол платья, подхваченный ветром. То был любимый сон Аттикуса, неизменно его радовавший, все всегда заканчивалось тем, что пес гордо нес сопротивляющееся создание любимому хозяину. Хозяин забирал зверька, швырял его о камень и трепал Аттикуса за холку, зовя по имени. Сон всегда заканчивался именно так. Но не этой ночью. Этой ночью, когда Аттикус прикусил одного из зверей за шкирку, ему подумалось, что существу, должно быть, больно. Эта мысль – яркая и беспрецедентная – пробудила его ото сна.
Собаки в питомнике просыпались, пораженные странными снами или внезапным осознанием неясных изменений вокруг них. Те, кто не спали, – а спать вдали от дома всегда тяжело – подскочили к дверцам клеток посмотреть, кто пришел: словно повисшую тишину вот-вот нарушат чьи-то шаги. Поначалу каждый из них решил, что их новоприобретенное сознание уникально. Но постепенно стало ясно, что все они разделили этот странный мир, в котором теперь обречены жить.
Черный пудель Мэжнун тихо тявкнул. Он стоял, не двигаясь, внимательно изучая Рози, сидевшую в заточении напротив него. Однако в действительности его мысли занимал замок на ее клетке: удлиненная петля, соединенная с задвижным болтом. Петля, крепившаяся между двух прутьев, надежно фиксировала болт, удерживая дверцу закрытой. Конструкция была простой и элегантной. Для того, чтобы открыть клетку, требовалось лишь поднять петлю и отодвинуть засов. Стоя на задних лапах, Мэжнун вытянул лапу и попробовал отодвинуть засов. Ему потребовалась не одна попытка, было неудобно, но через некоторое время клетка открылась.
Хотя большинство собак и поняли, как Мэжнун выбрался, но последовать его примеру смогли далеко не все. Причины были разные. Фрик и Фрак, два годовалых лабрадора, которых оставили на ночь на стерилизацию, были слишком юны и нетерпеливы для того, чтобы открыть клетку. Собаки поменьше – шоколадный тикап пудель Афина, шнауцер Дуги, бигль Бенджи – знали, что физически не способны достать до болта, а потому скулили, пока клетки не открыли за них. Собаки постарше, например, лабрадудль Агата, слишком устали и растерялись, чтобы думать ясно; к тому же они так и не разобрались, нужна ли им свобода или нет, даже после того, как клетки для них распахнули другие.
У собак, конечно, был свой язык. То был язык, обнаженный до самой своей сути, язык, в котором единственным, что имело значение, оставалось положение в «обществе» и физическая нужда. Все они понимали самые важные фразы и мысли: «прости меня», «я тебя укушу», «я голоден». Естественно, наложение человеческого образа мышления изменило то, как собаки говорили с другими и с собой. Например, там, где прежде отсутствовало слово для двери, теперь появилось понимание, что «дверь» является предметом, связанным с потребностью в свободе, что она существует независимо от собак. Любопытно, что слово «дверь» в новом песьем языке этимологически происходило не от дверцы их клеток, но от задней двери клиники. Стоило им только нажать на металлический засов, и та самая, большая и зеленая задняя дверь с лязганьем открылась. С этой ночи псы условились, что слово «дверь» будет обозначать щелчок (язык у верхнего неба), сопровождаемый вздохом.
Сказать, что псы оказались в замешательстве, было бы серьезным преуменьшением. Если они были «в замешательстве», когда в их сознании произошла перемена, в каком тупике находились они сейчас, выбравшись из клиники через запасный выход, когда увидели Шоу-стрит и внезапно поняли, что дверь ветеринарной клиники захлопнулась у них за спиной и теперь они оказались беспомощными и свободными; открывшийся им мир представлял собой хаос шумов и запахов, которые значили для них теперь больше, чем когда-либо.
Где были они? Кто поведет их?
Для троих из них это странное происшествие закончилось прямо здесь. Агату мучили ужасные боли, ее оставили в клинике, чтобы усыпить, поэтому собака не видела смысла в том, чтобы идти с остальными. Она прожила достойную жизнь, принесла троих щенят и встречала подобающее уважение от сук, которых иногда видела на прогулке. Она не хотела и сантиметра пространства, в котором не было ее хозяйки. Агата легла у дверей клиники и дала понять остальным, что никуда не пойдет. Она не знала, что это решение приблизило ее смерть. Ей не пришло в голову – не могло прийти – что хозяйка бросила ее встречать смерть в одиночку. Хуже всего было то, что утром, когда сотрудники клиники обнаружили ее, – вместе с дворняжками Роналдинью и Лидией – добры они не были. Свою злость они выместили на Агате, швырнув ее на металлический стол, где собирались усыпить. Один из работников ударил ее, когда она подняла морду в попытке его укусить. Едва завидев стол, она поняла, что ей пришел конец, и последние мгновения ее жизни ушли на бесплодные попытки выразить желание увидеть свою хозяйку. В смятении Агата хрипло лаяла слово, означавшее «голод», вновь и вновь, пока не испустила дух.
Хотя Роналдинью и Лидия прожили дольше, их участь оказалась не лучше. Собак оставили в клинике из-за легкого недомогания и вскоре возвратили благодарным владельцам. Но в каждом из случаев новый образ мышления отравил то, что было (или помнилось таковым) идиллическими и сравнительно долгими жизнями. Роналдинью жил в семье, которая его любила, но по возвращении из клиники он начал замечать, что любовь эта на поверку оказалась снисходительным приятельством. Несмотря на очевидные признаки перемен, с ним обращались, словно он не более чем игрушка. Пес выучил их язык. Он сидел, вставал, притворялся мертвым, переворачивался или просил угощение прежде, чем команды были произнесены до конца. Он научился выключать плиту, когда свистел чайник. А однажды, когда в его присутствии заявили, что собаки не умеют считать до двадцати, пес уставился на того, кто это сказал, и пролаял – иронично, едко – двадцать раз. Никто не заметил или не придал этому значения. Возможно, что еще хуже, семья как раз подозревала, что Роналдинью не был «прежним собой», и потому сторонилась его, небрежно трепля по загривку и морде как будто в память о том псе, которым он когда-то был. Он умер ожесточившимся и разочарованным жизнью.
Лидии пришлось хуже. Помесь уиппета (по матери) и веймаранера, она всегда была созданием нервным. Человеческое сознание принесло ей еще больше волнений. Она тоже выучила язык своих хозяев, дотошно выполняя все, что от нее хотели, – иногда даже предвосхищая сказанное. Снисходительно-высокомерное отношение хозяев ее не оскорбляло. Лидия страдала от их невнимательности и небрежности, потому что вместе с «умом примата» к ней пришло и острое чувство времени. Течение времени, каждое мгновение – словно зудящий под кожей чесоточный клещ, были невыносимы. Эти мучения стихали только в присутствии хозяев, в их компании. Поскольку ее хозяева, пара, от которых пахло сиренью и цитрусовыми, всю неделю отсутствовали по восемь часов кряду, страдания Лидии были ужасны. Часы она проводила в мольбах, лая и воя. Наконец, когда ее разум больше не мог выносить нескончаемой агонии, он нашел типично человеческое прибежище от мучений: кататонию. Однажды хозяева обнаружили ее в гостиной: неподвижную, с открытыми глазами. И отвезли в ту же клинику на Шоу, и когда ветеринар сказал им, что помочь ничем не может, собаку усыпили. Хозяева Лидии не были внимательными, но они были сентиментальными. Они похоронили Лидию в саду за домом, высадив на месте ее упокоения ковер из желтых цветов.
Двенадцать псов, выбравшихся с Шоу, обуревало множество эмоций, не последнее место среди них занимало замешательство. Мир вокруг казался новым и удивительным и в то же время – знакомым и обыденным. Ничто не должно было их удивить, но все удивляло. Стая осторожно двигалась на юг по улице Страчан: через мост, вниз к озеру.
К берегу озера их тянуло инстинктивно. Сочетание запахов вокруг манило собак так же, как утренний запах пекарен притягивает людей. Во-первых, само озеро: кислое, растительное, рыбное. К этому примешивался запах гусей, уток и других птиц. Еще соблазнительнее благоухало птичье дерьмо – похоже на салат, обжаренный на гусином жире. И наконец мимолетные ароматы: вареная свинина, помидоры, говяжий жир, кукуруза, хлеб, сладости и молоко. Никто из псов не мог устоять, несмотря на то, что вдоль озера негде было спрятаться, явись за ними хозяева.
И хотя сопротивляться влечению озера было почти невозможно, Мэжнун все же решил, что именно это они и должны сделать. Ему пришло в голову, что город – место, где обитают существа, боящиеся собак, которые отказывались выполнять приказы, – худшее укрытие. Что им действительно нужно, размышлял Мэжнун, так это место, где они в безопасности обдумают, как им быть дальше, найдут решение, которое бы устроило всех. Еще он подумал, что Аттикус, вставший во главе стаи, вовсе не обязательно должен быть тем, кто поведет их за собой. Эта мысль посетила его не потому, что он сам мечтал о лидерстве. Нет, хотя нынешнее приключение и увлекало его, и он был доволен компанией, но с людьми Мэжнун чувствовал себя комфортнее. Он не доверял другим собакам. Поэтому и лидерство его не прельщало. С настоящими заботами – пищей, кровом, водой – придется иметь дело каждому, но кто поведет их, и за кем согласится последовать он сам?
Было темно, луна изредка выглядывала из карманов облаков. Четыре утра мир заполонили тени. Ворота павильона Канадской национальной выставки выглядели так, словно вот-вот рухнут и придавят кого-то свой тяжестью. Машин было немного, но Мэжнун все равно ждал, пока в конце улицы загорится зеленый. Половина стаи – Рози, Афина, Бенджи, дворняжка из Альберты Принц и новошотландский ретривер по кличке Бобби – ждала вместе с ним. Остальные – Фрик, Фрак, Дуги, немецкий дог Белла и дворняга Макс – беспечно пересекли бульвар вместе с Аттикусом.
Перейдя дорогу, псы увидели темное шумящее озеро; вдоль берега валялся разный мусор: кусочки еды и прочие мелочи, которые нужно было вынюхивать. Аттикус, мастиф с висячей мордой и развитым охотничьим инстинктом, учуял мелких зверьков – вероятнее всего, крыс и мышей – и хотел броситься на их поиски. Остальных он призвал отправиться на охоту вместе с ним.
– Зачем? – спросил Мэжнун.
Вопрос, заданный на новой вариации собачьего языка, прозвучал ошеломляюще. Аттикус никогда не размышлял над тем, не стоило бы воздержаться от еды и охоты на крыс и птиц. Пес задумался над этим «зачем?», рассеянно облизнув морду. Наконец – тоже на новом языке – он проговорил:
– Почему бы и нет?
Обрадованные Фрик и Фрак немедленно с ним согласились.
– Почему бы и нет? – повторили они. – Почему нет?
– Куда мы спрячемся, если придет хозяин? – спросил Мэжнун.
Так искусно вопрос не задала бы ни одна собака. То, что крылось за ним, пробуждало противоречивые чувства. Мэжнун хотя и уважал своего хозяина, но догадывался, что все псы не прочь спрятаться от своих прежних владельцев. Мэжнун считал, что свобода важнее уважения. Но противоречивые чувства вызвало у стаи само слово «хозяин». Для некоторых мысль о хозяине была утешительной. Принц, еще по приезде в город разлученный со своим хозяином Кимом, был готов на все, чтобы найти его. Афина привыкла всеми своими тремя с половиной фунтами веса, что ее всюду носят, и уже измучилась поспевать за стаей. Столкнувшись с необходимостью преодолевать такие расстояния, с неопределенностью, которая теперь, казалось, стала их уделом, она бы радостью подчинилась тому, кто будет ее кормить и носить. Однако большинству других, более крупных псов перспектива подчиниться, похоже, не нравилась, и Афина притворилась, что и ей это не по нраву.
Даже позиция Мэжнуна была двойственной. Он всегда гордился своей способностью делать то, о чем просил его хозяин. Он выслуживал печенья и другие угощения, но сам ритуал его возмущал. Иногда ему приходилось бороться с желанием убежать. Говоря по правде, он бы и сбежал, если б мог забрать с собой разные вкусности – не только их, попрошу заметить, но и ощущение, их сопровождаемое: похлопывания, то, как говорил с ним хозяин, когда был доволен. Конечно, теперь, обретя свободу, об угощениях он уже и не помышлял.
Фрик и Фрак, оба слишком незрелые, чтобы постигнуть удовольствия рабства, были единственными, кто без долгих раздумий согласился, что стае понадобится укрытие на случай появления хозяина.
Аттикус, знавший чувства столь же богатые на оттенки, как и Мэжнун, однако, не согласился:
– Зачем прятаться? Разве у нас нет зубов?
Он оскалился, и псы осознали весь ужас его предложения.
– Я бы не смогла укусить мою хозяйку, – произнесла Афина. – Она была бы недовольна.
– Не знаю, что тебе сказать, – ответил Аттикус.
– В словах маленькой суки есть смысл, – вмешался Мэжнун. – Если мы начнем кусать хозяев, нас заметят, и наша свобода им не понравится. Я видел много побитых свободных собак. Мы не должны кусать, если только не нападаем. И нам нужно найти укрытие.
– Это все пустая болтовня, – сказал Аттикус. – Не собачье это дело – так много говорить. Мы найдем еду. После поищем укрытие.
И псы отправились на охоту. Вернее, кто-то отправился за тем, что они считали едой, а другие – за животными, которые по старинке с ней ассоциировались. И, надо сказать, стая преуспела. Инстинкты безошибочно привели собак к небольшим зверькам – четыре крысы, пять белок – которых псы убили ловко и деловито, загнав бедных созданий в угол или напав из засады. Спустя два часа, когда утреннее солнце осветило землю и окрасило озеро в голубовато-зеленый, они нашли крыс, белок, булочки для хот-догов, объедки гамбургера, пригоршню жареной картошки, наполовину съеденные яблоки и какие-то сладкие конфеты, до того извалянные в грязи, что трудно было угадать, чем они были до этого. Жаль только, что им не удалось поймать ни одного гуся. К слову, большинство собак воздержались от мяса мелких зверей и довольствовались объедками человеческой еды. Они оставили безголовые, лишь наполовину прожеванные останки крыс и белок лежать аккуратным рядом на холме неподалеку от спортивного комплекса.
В последующие дни по ряду признаков – как неуловимых, так и вполне очевидных – стало заметно, что их новоприобретенная осознанность привела к коллективным изменениям. Начать хотя бы с того, что новый язык развивался внутри стаи, изменив их манеру общения. Особенно это проявилось в Принце. Он постоянно искал внутри себя слова и делился ими с другими. Принц, например, изобрел слово для «человека» (весьма приблизительно это звучало как «гррр-аххи», звук рычания и следующий за ним – звук, типичный для человека). Это было значительным достижением, теперь псы могли говорить о двуногих вне отношений подчинения. Принц придумал то, что могло считаться первой собачьей остротой: слова в новом языке, обозначающие «кость» (весьма приближенно «ррр-ай») и «камень» («ррр-иай»), звучали очень похоже. Когда однажды вечером Принца спросили, что он ест, он ответил «камень», указывая на кость. Некоторые собаки нашли эту первую игру слов забавной и точной, ведь кости, о которых шла речь, тяжело жевались.
Псы наловчились в охоте и стали более разборчивыми в еде, постепенно осваивая свою территорию: Паркдейл и Хай-парк, от Блура до озера, от Виндимир до Страчан. Все собаки быстро нашли места, где могли собираться, не привлекая чрезмерного людского – или собачьего – внимания. Более того, вдохновленные наблюдениями Принца о солнечном свете и тени, они научились делить день на части. Иными словами, сообща, они обнаружили пользу времени. (День, с момента появления солнца и до его захода был разбит на восемь неравных отрезков времени, каждый из которых получил свое название. Ночь, с момента установления в мире тишины и до первых шумных трелей птиц, разделили на одиннадцать частей. Таким образом, собачий день состоял из девятнадцати, а не двадцати четырех частей.)