Оценить:
 Рейтинг: 1.5

Эстетика убийства

Год написания книги
2018
1 2 3 4 5 ... 15 >>
На страницу:
1 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Эстетика убийства
Андрей Бинев

«К треснувшему пыльному стеклу старой деревянной двери вот уже без малого три месяца прилипла криво приклеенная, пожелтевшая рукописная бумажка с полинялым текстом:

„Сдается в бессрочную аренду от владельца.

Возможны переговоры о продаже дома“.

Серая грязь на пороге, три пыльные каменные ступени, ведущие внутрь, корка пыли на подломанной ручке двери и матовое от той же пыли оконце убедительно свидетельствовали о том, что переговоры о продаже и даже о бессрочной аренде были нужны лишь одной из сторон – владельцу мрачноватого домишки с узкими оконцами-бойницами, тихо умирающего за старой деревянной дверью. Этим домом никто, видимо, больше не интересовался…»

Андрей Бинев

Эстетика убийства

Я хотел сделаться Наполеоном, оттого и убил…

    Родион Раскольников
    Ф.М. Достоевский, «Преступление и наказание»

Пути Господни неисповедимы не только потому, что никому из живущих неведомо, что есть добро, а что есть зло, но и потому, что все явления, ощущаемые нами, не имеют своего начала и не идут к своему концу – они берутся откуда-то из неведомого прошлого, лишь отдаленно, иной раз, неосознанно, связанного с нами, и переливаются в будущее, в котором его участники далеко не всегда повторяют наши черты или следуют нашим традициям.

    Из главы «История одного ожидания»

История одного домишки

К треснувшему пыльному стеклу старой деревянной двери вот уже без малого три месяца прилипла криво приклеенная, пожелтевшая рукописная бумажка с полинялым текстом:

«Сдается в бессрочную аренду от владельца.

Возможны переговоры о продаже дома».

Серая грязь на пороге, три пыльные каменные ступени, ведущие внутрь, корка пыли на подломанной ручке двери и матовое от той же пыли оконце убедительно свидетельствовали о том, что переговоры о продаже и даже о бессрочной аренде были нужны лишь одной из сторон – владельцу мрачноватого домишки с узкими оконцами-бойницами, тихо умирающего за старой деревянной дверью. Этим домом никто, видимо, больше не интересовался.

Ежели бы кто-нибудь все-таки пожелал заглянуть внутрь, за ту самую дверь, чтобы узнать о чем именно следует вести переговоры с хозяином, то после того, как его глаза привыкли к холодному сумраку, царившему здесь, он разглядел низкие своды, стекавшие нелепыми колоннами с тяжелого неровного потолка наподобие арок в древних храмах или в средневековых замках, вздутый деревянный пол, такой грязный и такой старый, что скрип половиц, казалось, мог поднять на поверхность вместе с фонтанчиками пыли печальные воспоминания о людях, обитавших когда-то здесь, но теперь обращенных неумолимым временем в беспокойные души, не нашедшие себе иного приюта, кроме этого. Стоило шагнуть дальше, и серые пряди паутины с запутавшихся в них пересохшими скорлупками мушиных и тараканьих тел, облепили бы голову, шею, наматываясь на испуганно и брезгливо вскинутые руки неосторожного посетителя.

Свет из бойниц окон почти не поступал вовнутрь, и не только потому, что сами окна по приобретенному за долгие годы цвету мало чем отличались от паутинных прядей, но и потому, что они были прорезаны когда-то неведомым строителем так слепо, что ни в дом, ни изнутри на улицу не мог проникнуть любопытный взгляд. Будто кто-то отсек этот смутный мирок от остального мира, и когда там бурно бушевали человеческие страсти и уплывали в прошлое годы, здесь всё оставалось без изменений.

Вдоль стены, которая слабо все же освещалась из ближайшего оконца, уныло тянулся тяжелый деревянный прилавок с широкой откидной доской. Доска та держалась на двух ржавых петлях с погнутыми, вылезшими наружу, стерженьками. С самой стены криво свисали вниз несколько полок, искусно вырезанных из цельных кусков дерева, покрытых когда-то, видимо, зеленой, ядовитой краской, а теперь обросшие сухой пылью так плотно и безжалостно, как обрастают раковинами на морском дне некогда стройные тела судов.

А еще в самом центре комнаты, сиротливо лежал на боку грубо склоченный массивный табурет со стертыми подошвами ножек.

Вот и вся обстановка, исходя из которой можно было предположить: не то здесь когда-то был трактир, посещаемый разными сомнительными людишками, незаинтересованными в том, чтобы их лица освещал дневной свет, не то располагалась какая-то никчемная контора, не оставившая о себе человечеству никаких ясных воспоминаний.

В дальнем углу комнаты, за одной из массивных колонн, зияла черная дыра чулана. Дверь с петель давно слетела и теперь торчала из чулана одним из своих углов как тело пьяницы, свалившегося на пол в нелепой неудобной позе.

Был здесь и погреб, прикрытый крышкой с ржавым кольцом. Вход в погреб и его квадратная крышка прятались под прилавком, у стены. Крышка чуть провалилась вовнутрь и рассохлась.

Случайный человек сумел бы найти для себя аргументов, которые подвигли бы его к переговорам с хозяином этого помещения, тем более что за его порогом пролегала безликая, малонаселенная провинциальная улочка, и немногочисленные ее жители давно привыкли к необитаемости одноэтажного строения с просевшей жестяной крышей.

Но к немалому удивлению старожилки улочки бабки Серафимы, по прозвищу Слепица, однажды рукописная бумажка с оконца исчезла и старая дверь отворилась, чтобы пропустить внутрь новую молодую очаровательную хозяйку.

С этого мгновения начиналась новейшая, современная история старого дома с единственной комнатой со сводами, чуланом, подвалом, деревянным прилавком и резными полками.

Древнюю историю дома уж позабыли, а новая еще не пришла. Но мы вернемся назад и попросим рассказать о таинственной судьбе этого странного строения ту самую старуху Слепицу, которая с незапамятных времен жила поблизости и чей возраст, по мнению немногочисленных обитателей улочки, более подходил старой черепахе или седому ворону, нежели обыкновенному человеку.

Старуха Серафима по прозвищу Слепица

Слепица, Слепица! Да я зрячая побольше некоторых! Вот дед мой… так тот слепцом был от рождения… а как зыркнет своими глазищами, прямо как скрозь молоко, душа в пятки выпадает! Чего, говорил старый, в красное вырядилась, дура! А откуда ему видно, что, скажем, в красное, а не в черное или в голубое, допустим! Леший его знает! Я, бывало, еще совсем махонькой в его молочные глаза загляну, а он хвать меня за косу и в пол, в пол пригибает… Нечего, говорит, в душу-то заглядывать…

Родителей своих я и не знала вовсе. Померли они от чего-то, когда я еще сама себя не помнила. А от чего, кто ж его знает! Может, от голода… а может еще от чего-то. От хвори какой или даже убили их… Без них росла… с дедом только. А он не говорил о том ни разу. По загривку крепенько ударит рукой своей сухонькой и всё тут. Другой раз сама не спросишь! …И еще два брата у меня было. Так они совсем маленькими, в тот же год, что и родители, померли. Вот я и думаю, что одна хворь всех вместе и скрутила… Это я от соседей слыхала. Тольки это…

У меня глаза портиться стали уже к двадцати годкам… слезились, краснели как ветреное солнышко к вечеру, а потом и вовсе потухли. Слез пролила! Уйму! А к тридцати что-то там в моих глазках-то сверкнуло, даже ослепило будто, и я уж что-то опять видеть начала. Неясно… будто тени набегают. Нет, ежели близко подойду, в упор прямо, так могу и разглядеть чего-то, даже цвет увидать какой-никакой, а так только тени одни… тени да тени.

Однако я всё равно душой вижу… как дед мой! Ему девяноста девять годков было, когда он помер. Пришел поп, отец Агафон, а дед рукой на него машет, с подушки поднимается и шамкает беззубым ртом: «Иди с миром, батюшка, я тебе все грехи отпускаю… прощаю…»

«Как же ты мне отпускаешь, грешная твоя душа, когда это я тебя напутствовать пришел перед дальней дорогой! Причастие-то прими на дорожку!» – ответствовал поп, а сам краснеет от злости-то.

«Моя дорожка короткая, – шамкает дед, – тебе вон еще идтить и идтить, а мне, святой отец, только раз выдохнуть…»

И выдохнул. А перед тем, за день до смерти, меня за нос ухватил пальцами своими, узловатыми, что твоя веревка, и трясет голову-то! Шепчет старый: «Не гляди в оба! Не дано тебе! У тебя только один глаз и есть… за носом он за твоим за длинным, у нутрях он у тебя. У всего запах свой имеется, Симка! У каждого человека, у каждой животинки, у цвета… У души! У всего! Не только у щей-то! Ты нюхай, нюхай! Плохое плохо пахнет, хорошее – хорошо! Вот какой твой глаз, девка!»

А я уж и не девкой тогда была! Потому что за Пашку Коробкова замуж выскочила. Деду тогда еще и восьмидесяти-то не было.

А он Пашку за человека-то не держал. Ни словечка ему за всю жизнь! Ни здрасти тебе, ни тебе до свиданьица! А меня всё так девкой и звал, при нем-то, при живом еще муже… Пашка злился! Говорит, я твоего деда по слепой голове-то туркну чем-нибудь тяжелым, и будет тады опарышей кормить… их, мол, учить будет, анчутка старый! Да не пережил он деда-то! Занемог… Животом полгода промаялся, исхудал весь… А на пупе вот такая опуклость выросла, что твои два кулака, а может даже как горшок, в каком кашу варят! А уж он как мучился! Криком кричал! В последние-то дни даже есть уж не мог! Всё наружу, с кровушкой!

Дед к нему сам прихромал… а Пашка на кровати лежит бледный весь, худой. Дед по голове его погладил, понюхал свою руку и усмехается во весь свой беззубый рот: «Иди, ледащий, откуда пришел! Иди себе…». Вот только это за весь век и сказал ему!

Помер Пашка в тот же день, а дед и говорит мне: «Я ж тебя девкой-то звал, думаешь, зря! Так ты до сей поры девка и есть, а не баба ты никакая! Какой он тебе муж! Не человек он вовсе даже, а так… недоразумение одно. Его не бог прибрал, а нечистая сила…»

Дурная хворь была у моего Пашки, вот чего! Давно еще… только хворь та в нем пока что тихо жила, да вот разбушевалась, проклятая… А дед-то ее когда еще учуял! Твой, говорит, Пашка не жилец! А эта хворь, она, мол, прилипчивая! Гляди и сама захвораешь! Пей отвары, дура! Соборуйся, постись, душу-то облегчи!

Я всё делала, как он говорил, дед мой. И соборовалась, и постилась, и траву разную пила, и маслом мазалась, льняным, теплым…

Но замуж-то никто меня более не брал! Девкой ты, говорил дед, до самой своей смертушки так и останешься! Когда он помирал, я и сама-то уж старой была! Какой уж там замуж! Смех один!

Чего? Какой дом? Этот, что ли?

Жилконтора там была, вот чего. Я ещё совсем девчонкой была. Аккурат в тот год, дед меня за косу ухватил, в пол нагнул и про душу-то… чтоб я к нему в глаза-то не заглядывала.

А полки там сосед наш, Митька, вырезал. Он за мной приударял после… А ты думаешь!

Да дед его тоже отвадил! Первым… еще до Пашки моего… Пьяница, говорит, и вор он, Митька этот! А какой же он вор! Так, утянет чего-нибудь на вино, и только! А это разве ж смертный грех? Он и двери выстругал в том доме, и прилавок для конторщика, и табурет даже. А полки-то Митька даже резьбой украсил… Говорил, как мои кудри. Я ведь еще, говорю же, девчонкой была, а он уже того… приглядывался. Ох и ругался дед! У него, говорит, глаз темный… И верно – темный! Дед-то слепец, а всё видел…

Митька на фронте руку потерял… Это потом уже было. Пришел и плачет: иди, говорит, девка, за меня. А тут Пашка опять же… Так и сгинул Митька! Уехал и пропал, бедолага. Эх, а какой столяр был до войны-то! Чо жизнь с людьми-то делает!

Чего тебе этот дом сдался! Темный он, сатана там жил…

Ты о людях спрашивай, а не о доме. Вот этот… как его… конторщик из жилконторы. Как сейчас помню… сатана он. Высокий, худой, как конь, черный, бородка клинышком, усатый, голова крупная, глаза черные, будто без зрачков даже. Соседи говорили, да я и сама чего-то еще видела тогда… Так и есть Сатана. Да и звали его, конторщика как-то не по-нашему. Стефан… мы его Степаном звали, а он усмехается одним глазом, а второй строго прищурит… и поправляет: Стефан, мол, я, Юзефович. Вот такой был чужак! Каждый глаз у него жил своей жизнью. Умел же, нечистый! На стене у него шашка висела и бурка. Люди говорили, в гражданскую лютый он был конник! Только ведь никто его в гражданскую-то не знал. Сочиняли, должно быть… А еще слышала от людей, в тридцать девятом он воевал с белофиннами… их так тогда все звали. Герой, вроде, был, а тут жилконтора! Чудно!

1 2 3 4 5 ... 15 >>
На страницу:
1 из 15