Оценить:
 Рейтинг: 0

Небесная станция по имени РАЙ

Год написания книги
2010
1 2 3 4 5 ... 9 >>
На страницу:
1 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Небесная станция по имени РАЙ
Андрей Бинев

Андрей Бинев умеет извлекать из нашей действительности странные и поучительные истории. О собаках, способных быть человечнее, чем люди; о сыне, которому проще сломать свою судьбу, чем поверить в подлость отца; о грустном уделе Гаргантюа, сына Дюймовочки Вечные истории о дружбе и предательстве, о верности себе и любви к ближнему, позволяющие заглянуть за грань, туда, где, может быть, существует небесная станция по имени РАИ и то, что останется после нас.

Андрей Бинев

Небесная станция по имени РАЙ

© А. Бинев, 2010

* * *

Моей жене, самому терпеливому человечку на свете

Сестрицы Авербух

Не стремись знать всё, чтобы не стать во всем невеждой.

    Демокрит

Заметно стареющий, высокий, худой, с седоватой шевелюрой профессор Максимилиан Авдеевич Свежников поглядывал на свою группу с добродушной, чуть лукавой усмешкой. Пятеро молодых людей и три девушки его мастерской были отобраны после зачисления в Художественное училище им лично и собственноручно. И вот уже больше года они были рядом друг с другом, присутствуя в его творческой жизни, как разновеликие и разноцветные масляные горочки на его видавшей виды палитре. Размажутся, смешаются, просохнут и эти, оставив о себе лишь отдаленную память, похожую на жесткую корку смазанных красок на плоской поверхности дощечки.

Сейчас они еще свежие, маслянистые, девственно чистых цветов, выпуклые и искрящиеся, но придет время, и они наползут друг на друга, подвергнутся взаимной диффузии и лишь тот, кто их смешивал, сможет вспомнить их первородные цвета.

Мастерская Свежникова была известна в училище как «лаборатория малых талантов». Сюда попадали те, кто на вступительном творческом конкурсе оказывался в хвосте и до самого зачисления на курс не знал, будет ли вообще принят. Свежникова за то и ценили – за его милосердие, за его педагогический талант, в основе которого лежала произнесенная когда-то им, на художественном совете училища, фраза: «Нет бесталанных людей, все рождаются гениями, им лишь не достает поводыря, ведущего их к блистательным вершинам творчества».

– Вы игнорируете генетику, коллега? – спросил с усмешкой откровенно недолюбливавший Свежникова доцент кафедры графики бородатый смутьян Сашка Востриков.

– Я игнорирую черствость, коллега! – ответил Свежников, плативший ему той же монетой.

Вострикова никто не звал иначе, чем «Сашка», даже его ученики. Называли так прямо в глаза:

– Сашка, а тут, как вы думаете, сохранилась глубина изображения? Не плоская ли картинка? Я старался (или старалась)…

– Сашка, а можно, я это дома доделаю? Мне тут всё мешает!

– Сашка, я не успел (или не успела), я всё думал, думал (или думала, думала), вы мне даже снились…

И Сашка не обижался, потому что не придавал значения таким мелочам, как прозвища и имена; главным для него было – кто произносит и что за этими словами следует. Он серьезно относился к наследственности, считая ее самым важным фактором в таланте художника. В пику Свежникову Сашка Востриков говорил, что все как раз рождаются балбесами, а не гениями; у кого-то просыпается его собственная генетика, а у кого-то спит до самой смерти. Или ее вообще нет!

Собственно, Востриков и доцентом-то не был. Уже лет пять перед его должностью значилась обидная аббревиатурка «и. о.». Обидная для кого угодно, но не для него.

– Главное не быть «и. о. Сашки Вострикова», – говорил он совершенно серьезно, – а уж «и. о. доцента» как-нибудь переживем!

Востриков не закончил высшее художественное училище или академию, он был выпускником архитектурного института и со смехом рассказывал, что больше всего увлекался в свою студенческую пору штриховкой чертежей.

– Это мне удавалось куда лучше, чем вычерчивание жестких форм. В отличие от поэта… я с детства… «обожал овал, я с детства угол презирал».

Он любил выпуклости во всём. Даже его темноволосые, смуглые, всегда с восточными корнями женщины отличались почти графическими, густо штрихованными формами с белыми овалами выпуклых поверхностей. Было почти натуральное ощущение талантливой черно-белой графики. Особенно графику «удавались» глаза – крупные, черные, с ослепительной искрой зрачка.

– Черно-белая графика превосходит любую живопись, – говорил Востриков, – она дает волю воображению, она демократична по своей сути, но она и дисциплинирует куда больше, чем всякое размазывание красок по холсту. Её законы жестки, как никакие диктаторские, и в то же время вольнолюбивы. Всякая власть, если бы она была столь умна, чтобы брать пример с законов карандашной графики, удовлетворила бы каждого. Такую графику можно было бы обратить в гравюру и показывать как эталон! Да и в основе любой мазни лежит обыкновенная карандашная зарисовка, если хотите, та же карандашная графика. Это потом уже она портится краской… Как добрые начала безвкусной политикой!

Свежникова Сашка Востриков невзлюбил сразу, остро, будто провел по своей мятежной душе заточенным жалом карандаша еще с рождения, хотя знал его, профессора Свежникова, лишь лет пять или семь по совместной работе в училище.

– Поводырь хренов! – отзывался о профессоре и. о. доцента. – Генетики, видишь ли, он не признает. Каждая собака, по его мнению, может малевать! Тогда каждый, кто малюет, тоже собака. Во всяком случае, вполне может ею быть. Достаточно лишь какого-нибудь такого вот «поводыря»!

Но профессор Свежников всё это заносчиво игнорировал и смутьянов не признавал, будь они хоть графиками, хоть живописцами, хоть дизайнерами (была и такая модная, доходная специальность теперь). Профессор Свежников признавал лишь силу педагогики, которая способна была заменить собой любую генетику и даже превзойти ее. И еще народный художник России, давний член Союза художников, профессор Свежников признавал собственные художественные таланты, делая даже для них серьезное исключение – тут в основе лежала конечно же генетика. Но это было как раз то самое исключение, которое лишь подтверждало правило: истинных талантов так мало, они так единичны, что могут предводительствовать в толпе посредственностей и звать их к вершине, на которой сами и родились. Генетика всегда имеет человеческое имя и ученое звание. В данном случае имя ей – Максимилиан Свежников, а звание – доктор живописи, профессор. Эверест населен богами; они там не толкаются, потому что их мало. Он – исключение из общих правил, узел на поверхности тяжеленного мешка, а к тому узлу тянутся складки.

Творческая мастерская Свежникова на втором курсе училища его радовала просветленными, чуть испуганными и внимающими лицами студентов.

Пятеро юношей, собственно, далеко не все были юношами: лишь двое из них поступили сразу после средней школы. Гарик Семенов и Эдик Асланян. Гарик принадлежал к известному роду художников-монументалистов и скульпторов, унаследовав непреодолимую тягу к изобразительной грандиозности. Всё, что он ни делал, производило впечатление репетиции к созданию в будущем полотна, способного включить в себя давящую тяжесть вселенной. На досуге он занимался и лепкой, и даже литьем.

– Ну, пусть, пусть, – поощрительно шептал Свежников. – Это по молодости, максимализм возраста. Пройдет. А коли не пройдет, так разорит. Если родня не поддержит…

Родня и попросила пригреть у себя Гарика. Да разве ж откажешь дружным монументалистам!

Эдик Асланян писал в утонченном национальном стиле своего народа.

– У них и кухня такая, – уважительно размышлял Свежников, – можно было бы и за французов принять, и за некоторых итальянцев, но непреодолима разница в специях, в запахах, в национальных, очень уж специфичных нюансах… в тенях, в конце концов. Пусть себе варит, его дорожка хоть и горная, извилистая, но цель её известна. В исхоженных горах нет загадок, достаточно лишь понимать, что вытоптанная тропа ведет к единственному живительному источнику, и не будь ее, не станет и самой жизни. Останутся лишь дикие горы. В чем же тут загадка?

Батюшка Эдика очень успешно творил на иной ниве – его покровителем с самых ранних времен был Меркурий, бог торговли. Первоначально Меркурий был богом полей и хлеба, позже, видимо, после какого-то очень удачного урожая, он стал олицетворять проворство и представлять на италийских языческих небесах земные дороги, скотоводство и торговлю. Им и покровительствовал. В греческой мифологии его звали Гермесом, так же звали и отца Эдика Асланяна.

Это очень забавляло Максимилиана Свежникова, даже немного смешило. Он нередко ласкал доброй своей, невинной рукой столь же невинную темную, кудлатую голову Эдика, старательно склоненную к мольберту или к этюднику.

Трое других «юношей» были уже сформировавшимися мужскими особями: Матвей Наливайко, Иван Большой и Сергей Павликов.

Матвею было двадцать восемь лет, крупный, даже грузный, с полной, мускулистой шеей, намучившийся непризнанием своих талантов односельчанами из-под украинского Ужгорода – по их авторитетному мнению, парень явно с посредственными способностями. Он еле-еле прошел по конкурсу в училище, с четвертой или даже пятой попытки, заняв самую последнюю позицию. Но Свежников сжалился над ним, заглянув в его маленькие, измученные глазки, криво посаженные на большом белом, одутловатом лице. Так в «лаборатории малых талантов» появился немногословный страдалец Матвей Наливайко.

Иван Большой был самым щуплым, самым невзрачным студентом курса, всей своей внешностью напрочь отрицавшим устоявшийся стереотип его имени и фамилии. Ему было почти столько же лет, сколько и Наливайко. Происходил он из неполной рабочей семьи, в которой всю трудовую жизнь рвалась из складчатой, как у старой рептилии, кожи его полуграмотная мать, работница текстильного предприятия, и две старшие сестры, похожие на нее внешне, одна за другой пошли по стопам матери. Отца в семье давно уже не было, он сбежал куда-то за Урал (там Сибирь, там места много!) за месяц до рождения Ивана. Тоже, говорят, был такой же «большой», как теперь и Иван.

Мальчик рос с блокнотом в руках и набором цветных карандашей. Он писал всё подряд: и рептилию-маму, и рептилий-сестер, и скучную проходную текстильной фабрики, и доброго соседа дядю Гену и его злобную жену тетю Надю, и всех своих одноклассников и учителей. В армии, в танковой части, его назначили писарем в штаб и поручили оформлять «боевой уголок». Он устроил здесь галерею офицерских и солдатских ликов. Места не хватало, вывешивали на стены в коридорах. Благодаря рядовому Ивану Большому, казарма стала похожа на немецкий средневековый замок с галереей портретов воинственных рыцарей. Он украсил своими работами грандиозный стенд «Боевого пути части» и «Лучших в воинской профессии» рядом с плацем. Его очень ценили! Командир части генерал-майор Карманов заказал ему групповой портрет всей своей семьи – себя, жены, сына и двух собак охотничьей породы – и остался доволен. Огромное полотно свисало на головы гостей в его загородной даче, в широченной безвкусной гостиной.

– Известный художник, – со значением представлял гостям генерал-майор Карманов. – Собственные, так сказать, кадры. В художественное лично рекомендовал, вот этой самой рукой…

И генерал так потрясал в воздухе ладонью, что многие даже думали, не расслышав всего, будто он сам и написал своё семейное полотно.

Но Карманов был честен: он действительно подписал демобилизованному рядовому Ивану Большому направление в Художественное училище, и даже звонил в какое-то важное министерство своему старому приятелю, чтобы тот поспособствовал поступлению Ивана на курс. Поспособствовал ли приятель, или письмо генерала Карманова сыграло свою роль, или же сам Иван Большой оказался достоин зачисления, но конкурс он с успехом выдержал, причем с первого раза, и его вытащил в свою «лабораторию малых талантов» педагог и мастер Максимилиан Авдеевич Свежников.

Третьим великовозрастным юношей был тридцатилетний Сергей Павликов, открывший в себе художественные таланты с необыкновенным для этого тонкого дела опозданием. Он уже окончил к тому времени вечернее отделение экономического факультета какой-то народно-хозяйственной академии, успел поработать бухгалтером на фабрике по производству мыла, стиральных порошков и отбеливателей, и вдруг принялся рисовать. Его супруга, тоже экономист и тоже бухгалтер, сначала отнеслась к этому несерьезно, как к временному помешательству, но после того как Сергей начал тратиться на мольберт, этюдник, краски, холсты, бумагу, кисти, подрамники, пришла в ужас. Лишь палитру он смастерил сам из куска фанеры, потому что слышал где-то, что это к удаче; остальное покупал, да еще самое дорогое, самое лучшее. Он исчезал из дома на все выходные и возвращался возбужденный, раскрасневшийся, как от любовницы, надышавшийся на натуре свежим воздухом и с этюдом то леса, то какой-нибудь церквушки, то изгибающегося в девственных зарослях ручейка, то чего-нибудь еще, тихого, вечного, уютного.

– Плоско, – сокрушался он на следующий день, подолгу нервно разглядывая свою незаконченную работу. – Надо бы всё сначала!

Но их маленькому сыну, шестилетнему Владику, папины художества нравились. Он рассматривал их, жмурился и очень расстраивался, прямо-таки до слез, когда папа загрунтовывал работу, стирая ее из плоскости своей «выходной» жизни.

– Лучше бы пил! – отчаянно жаловалась жена подруге.

– Чем лучше-то! – изумлялась подруга, которая страдала как раз от этого пристрастия своего мужа.

– Тогда бы всё было ясно! – отвечала жена художника-любителя. – Разошлась бы и всё тут! А сейчас я вроде изверг – у него, видишь ли, талант проснулся, а я, дура безмозглая, мешаю.
1 2 3 4 5 ... 9 >>
На страницу:
1 из 9