Однако же в центре события всё же была та самая огромная слеза, в которой неумолимо отражался вечный солнечный свет.
Студенты «лаборатории малых талантов» оторопело стояли вокруг картины, как та самая свора вокруг волка, и подавленно молчали. Они медленно повернули головы к Матвею и вдруг увидели, как из одного его глаза вытекла слезинка – то ли от волнения, то ли оттого, что он занес в него сор, то ли оттого, что он последние дни болел, простыв в общежитии у не законопаченного на зиму окна, где стояла его скрипучая кровать.
– Ты что, Матвеюшка! – вдруг воскликнула Женя Авербух и, приподнявшись на цыпочках, нежно сняла пальчиком с его щеки слезу. – Всё же очень здорово! Это нам впору плакать, а не тебе.
Востриков подошел к Наливайко и несколько раз легонько похлопал его ладонью по огромному, сильному плечу. Потом он покачал как-то уж слишком печально головой и отвернулся, отмахиваясь от чего-то в своих мыслях.
– Надпиши… – сказал он с хрипотцой в голосе.
Матвей растерянно пожал плечами, потом быстро, необыкновенно для его флегматичного нрава, вернулся к своему месту и так же быстро пошел назад, неся в руках остро заточенный грифельный карандаш. Он нагнулся над своей работой и, не обращая уже внимания на склоненные за его спиной головы студентов, быстро вывел в правом нижнем углу рисунка: «Ужгород. Загон Зверя». Слово «Зверя» с заглавной буквы. Потом подумал секунду-другую и криво, также криво, как были посажены на его широком лице глаза, вывел инициалы: «М. Н.».
– Всё, – с облегчением выдохнул он, будто только этого окончания сам и ожидал.
Востриков кинул взгляд на надпись и понимающе покачал головой.
Профессору Свежникову о более чем удачном опыте Матвея Наливайко в графике стало известно от своих студентов из «лаборатории» почти сразу. Он искренне удивился этому и не кинулся к Вострикову с просьбой немедленно показать ему работу Матвея лишь из-за застарелой неприязни к коллеге. Но на одном из советов, на котором обязательно присутствовали все преподаватели, он вслух напомнил о том, что к успехам Наливайко и он имеет некоторое, педагогическое, отношение.
– Вот ведь, – сказал Свежников, ничуть не смущаясь. – А вы говорите «генетика». У всех она своя… Даже у деревенского увальня она имеется. Но не разгляди я тогда за той его невинной посредственностью восприимчивую натуру, не надави я на приемную комиссию, не удели я ему своего педагогического внимания, и не было бы теперь повода к восхищению. А вот покажите нам, Александр Васильевич… извините, что я вас не Сашкой зову, не привык, видите ли… Матвееву работу.
Свежников огляделся вокруг себя, ища поддержку в лицах коллег, особенно когда упоминал о манере обращаться к Вострикову.
– Ничего, Максимилиан Авдеевич, – криво усмехнулся Сашка, – вам и не нужно меня иначе, чем официально величать… это привилегия для младших и слабых, чтобы они себя сильнее и вольнее чувствовали. А вот что касается работы Матвея Наливайко, так вот она.
Он распахнул огромный планшет, который принес с собой и с самого начала поставил у ног, все время придерживая за связывающие его тесемки. Все поднялись с мест и, гремя стульями, собрались вокруг работы. Востриков горделиво улыбался, хитро, лукаво поглядывая ни лица коллег. Послышался неясный говорок, какой бывает лишь на выставках и в музеях около редких экспонатов, и потом всё затихло.
– Ну как? – почти выкрикнул Востриков. – Генетика или педагогика! А? Максимилиан Авдеевич!
– И то, и другое, – почему-то нахмурился Свежников. – Генетика – не наша с вами вина и не наша с вами заслуга. От нас только педагогика зависит…
– Или ничего не зависит, – рассмеялся Востриков, и очень многие вокруг тоже стали усмехаться. – Разве что самая малость. Чему бы тут, скажем, учили молодого Леонардо? Или Пикассо? Чему? Как делать всё по правилам? А не они ли этими правилами и являются? Для меня вот сельский паренек Матвей Наливайко куда больший пример, чем десятки измеренных и очерченных методистами работ в наших с вами учебниках. Он ведь до этой науки пока и не дошел, второй курс всего… И хорошо! А то дошел бы и всё тут! Чужие правила, чужие мысли, чужие чувства… Правильные, но чужие! Как бы он тогда слезинку ту выжал? Она из его глаза вытекла, вот откуда. Генетика!
Он запахнул планшет и, связывая бантиком тесемки на одной из его сторон, закончил еле слышно:
– Сейчас бы Леонардо или Пикассо, или Ван Гогу с Эль Греко народных художников дали, в Союз бы приняли! Держи карман шире! В лучшем случае по частным виллам бы растащили…
– Вы что хотите этим сказать! – возмутился, краснея, Свежников, расслышав все же Вострикова. – Вы на кого намекаете, я вас спрашиваю?
– Ни на кого я не намекаю, когда вспоминаю такие имена. Не надейтесь, профессор!
Вот тут уже не сдержались многие: раздался смешок, заставивший Свежникова вздрогнуть и раздраженно оглянуться вокруг себя. Смешок сразу увял.
– Это всё потому, коллега, – чуть успокоившись, однако же желчно парировал профессор, – что вы и сами лишь на свою генетику можете рассчитывать, а не на образование. Я ни в коем случае не имею ничего против архитектурного обучения… поймите меня правильно… но всё же это – другая специальность, другая, так сказать, муза… Вам и не понять, что значит, воспитать художественный талант там, где этот талант и должен воспитываться, в профильном учреждении, если хотите. Да! В профильном!
– Профиль и анфас тут ни при чем, – совершенно спокойно, без тени обиды или даже возмущения, ответил Востриков. – Тут дело в душе. Или она есть, или, извините… ее надо искать… Вот тогда нужны эти ваши педагогики, методики… Я не против того, что студентов следует учить на классических примерах, прививать им определенный вкус, доказывать… да, да… доказывать преимущество классических форм перед безвкусным новоделом. Повторяю, доказывать! Но надобно и уметь сдаваться перед временем, перед свежими нравами, перед ними, в конце концов… потому что они, хотите вы того или нет, и есть будущее, а мы с вами, вместе со всей нашей классичностью, с нашим «здравым консерватизмом», безнадежное прошлое. Безнадежное, прошу заметить! И вот вам доказательство!
Он осторожно, будто боялся разрушить что-то, похлопал ладонью по планшету.
– Слеза волка! – добавил он негромко со значением. – Ни в одном учебнике ее нет! Хоть обчитайся! Слеза мертвого врага! Ему бы салют посмертный, а ведь обвяжут лапы на сук и понесут шкуру сдирать. К ногам бросят и станут топтать… Хвастаться будут трофеем. Вот вам и педагогика, вот вам и классика наша. Везде она и во всем! Москва, видишь ли, слезам не верит! А я верю! Верю! И в генетику верю… Только потом уже в педагогику… Основа – генетика, остальное – от лукавого… остальное – политика и вполне может оказаться мерзостью. Как шкура под ногами…
Матвей Наливайко пришел к профессору Свежникову на кафедру, опустив глаза, и долго не мог вымолвить ни слова.
– Ну, что, дорогой ты мой талантище, молчишь? – вздохнул устало профессор. – Уходить собрался?
– Да я… – испугался прозорливости профессора Матвей, – да я вообще… я могу и так… факультативно…
– Не можешь! – покачал головой Свежников. – Да и я не позволю, братец. Уходя уходи… Слыхал такое?
Матвей неопределенно кивнул и медленно развернулся. Он целую неделю не появлялся на занятиях в училище, а все лежал на продуваемой всеми московскими ветрами кровати и о чем-то с печалью в маленьких своих глазках думал. С постели его буквально сорвал необыкновенно осерчавший Востриков. Он приехал в общежитие и, не произнося ни единого слова, сбил сильной рукой согнутые в коленях ноги Матвея на пол.
– Ну, чего разнюнился! – сказал он строго. – Переведен ты. Ко мне. Побились за тебя… а ты тут… завтра быть на занятиях! Я с тебя шкуру спущу, как с того волка спустили! Понял! И еще запомни – Москва действительно слезам не верит! Она за их счет живет.
Вот так «лаборатория малых талантов» стала еще меньше – на одного большого, крупного человека. Полку прибыло лишь у Сашки Вострикова, чем он тайком гордился, потому что это была двойная победа: и Свежников потерпел неудачу, упустив талантливого, как обнаружилось, ученика, и у Вострикова прибавилось на одну почти лошадиную силу. Все так и говорили. Между профессором и «и. о. доцента» окончательно устоялась холодная война, а она всегда носит более затяжной характер, чем любая «горячая».
Постепенно в училище эта история забылась, и всё потекло, как и прежде, что для малых, что для заметных, больших, талантов.
Еще одним событием в практических работах у Вострикова стала общая работа сестриц Авербух. Востриков их так и звал, а следом за ним и все остальные, не исключая профессора Свежникова: «сестрицы Авербух».
Востриков, наблюдая за девушками с того самого момента, когда они независимо друг от друга на спорном конкурсе при поступлении нарисовали одни и те же геометрические фигуры, решил не разделять их и в виде исключения поручил им делать одну общую работу. Такого в училище еще не было, но не было и таких сестриц, кои не просто дополняли одна другую, а жили в абсолютно параллельном мире, который лишь потому не сливался окончательно в одну плоскость, что они не были похожи друг на друга внешне.
– Это же «сиамские близнецы»! – незлобиво посмеивался Востриков. – У них слитые души, но раздельные тела. А ведь бывают же и «сиамские близнецы», имеющие общее тело и две головы да четыре руки, а в характерах различные, даже антагонистичные. Один флегматик, другой сангвиник или холерик. Вот где мучения-то! А тут же счастье прямо! Почти одна личность, да какая! Добрейшей души личность, чистая, ясная, прямая… и ведь талантливая. Это не один талант на двоих, это – два таланта в одном. Уникальнейшее явление!
Сестрицы Авербух выбрали для первого графического опыта как раз изображение «сиамских близнецов», танцующих мазурку, потому что обратились к восемнадцатому веку во Франции. Это был удивительный по своему доброму, ироничному настроению рисунок.
Вот за ними Востриков наблюдал откровенно, часто стоя у них за спинами и видя, что они этим нимало не смущаются.
– Мы привыкли, – сказала Сара, не оборачиваясь, – папа постоянно торчит у нас за спиной, даже засыпает там. Он такой смешной! И лицо у него совсем необычное…
– Какое такое необычное? – спросил Востриков.
– А вот такое… – засмеялась Женя, не отрываясь от работы и старательно выводя свою часть рисунка на большом белом листе, закрепленном на планшете, а тот, в свою очередь, стоял на мольберте высотой более чем полтора метра. – У него один глаз зеленый, а другой – черный аж до синевы. Волосы на голове тоже черные, а на теле, на груди и вообще… рыжие. Тело у него худое, а ножки коротенькие, и ручки… зад крупный, тяжелый. Вот такой красавец. Он любит, когда мы его рисуем и всегда говорит…
Тут ее очень спокойно, словно просто продолжила свою собственную мысль, перебила Сара:
– …«Один образ – три человека. Большая экономия! Красок меньше уходит и времени втрое меньше! Уже на одном этом можно было бы иметь деньги!»
Девочки задорно рассмеялись в голос и тут уже обернулись на Вострикова, который сначала никак не мог понять, почему «один образ – три человека», но, сообразив, что портной Авербух намекает на то, что он один расщепился на двух дочерей в своей необычно синтетичной внешности, тоже расхохотался.
– У вас веселый отец, как я погляжу, – отсмеявшись, проговорил Востриков.
– Нет, – покачала головой Женя, – у нас серьезный отец. Он шутит редко и всегда только над собой. Он не может позволить себе расслабиться ни на день!
– Это почему же? – заглянул в глаза Жене Востриков, чуть согнувшись над ней, но услышал ответ от Сары.
– А потому, – сказала веско Сара, – что у нас очень красивая мама. Красивей не бывает. Мы ее даже рисовать боимся. Всё испортим. И вот представьте себе… Александр… м-м-м, Сашка то есть, извините… можно так?
– Можно, можно… я же говорил. Меня так и зовут… по метрике, – торопливо ответил Востриков, желая услышать окончательный ответ от сестриц.
– Ну вот, – неторопливо продолжила Сара, – представьте себе, как ускользнет из папиной жизни его жена, наша мама, если он зазевается.