Полгода промелькнули одним утомительным днем и одной бессонной ночью. Так показалось Свежникову, человеку уже очень не молодому и поэтому нетерпеливому. Это – заблуждение считать нетерпеливыми юношей. Они, скорее, суетливы, чем нетерпеливы, но в то же время природа лукаво шепчет им, что впереди еще бесконечно много шансов ухватить Бога за бороду, а посему – самое время для лени и развлечений. Всё, мол, можно будет нагнать, всё можно будет легко и непринужденно исправить.
Природа лжет им, потому что она скрывает за сенью легкомыслия острый топор невозвратных лет.
Понимают это бывшие юноши лишь тогда, когда сей топор сверкнет неумолимым лезвием над самой их головой, и та поседеет от испуга, что позади осталась большая часть жизни, а впереди лишь беспомощные воспоминания о ней.
Поэтому нетерпение, даже некоторая торопливость, на самом деле свойственна в большей мере старости, нежели юности.
Профессор Свежников это понимал всеми клеточками усталого от пройденных лет тела, каждым нейроном, отчаянно пробивавшем его потерявший эластичность и свежесть мозг, каждой каплей крови, втекавшей в его уже дающие серьезные сбои старое сердце.
Прежде чем отправить свои эскизы на конкурс в Париж, Максимилиан Авдеевич дал распоряжение двум расторопным секретарям обзвонить остальных соискателей и назначить им встречу в училище, в большой студии. От учеников требовалось явиться с описаниями своих конкурсных работ. Объяснял он это очень просто: хотелось бы убедиться, что позор за их неумелость не ляжет лишней сединой на голову старого учителя.
С этим спорить было нельзя, неповиновение поставило бы под сомнение и авторитет безупречного старца, и стало бы черной неблагодарностью, брошенной ему в лицо. К тому же в дальнейшем учиться всё же придется в его мастерской. «Лабораторию малых талантов» и стройотряды, дающие какой-никакой заработок, никто отменять не собирался.
О том, что такая встреча должна состояться, стало известно и Вострикову. Он по этому поводу поджал губы и произнес глубокомысленное недоверчивое: «м-да!»
Слетелись все птенцы, и даже те, кто в конкурсе не участвовал и даже во все курсовые «лаборатории малых талантов» не входил. Каждому было любопытно узнать, что будет отправлено в Париж. Решили шепотом, толкаясь в курилках и в уютных студенческих углах училища, сыграть роль предварительного, негласного жюри.
Свежников об этом догадывался еще и потому, что в студию явились и многие преподаватели, большинство по надуманным пустым поводам, не связанным с конкурсом. Отказывать он никому не стал, хотя внутренне в нем всё сотрясалось от волнения, вызванного вдруг невесть откуда взявшейся неуверенностью в себе. Профессор решил, что это верный знак того, что в Париже всё пройдет гладко, потому что жертва Богу тем самым отдана сполна.
Соискатели явились в неполном составе. Не было сестриц Авербух. Свежников заметил это, когда все работы и описания были выставлены на огромных мольбертах по числу соискателей. Лишь один мольберт криво стоял в стороне сухим, таинственным скелетом.
Действо началось в тишине, без единого слова, лишь под шарканье ног. На дворе был февраль, необыкновенно теплый, влажный, будто кто-то его командировал со всей природой в раннюю весну. На полу в студии образовались грязные, бурые лужицы от сотен подошв всё еще зимней обуви, а в воздухе, через дерзко приоткрытые окна, плескалась преждевременная свежесть.
Не было и Вострикова, который не стал искать никаких поводов и вроде бы интересоваться работами соискателей не хотел. Это далось ему с огромным трудом. Он метался на своей кафедре, куря одну сигарету за другой и что-то нервное бурча себе под нос, в нестриженые усы и всклокоченную бородку. Александр Васильевич корил себя за это, называя трусом и мелким пакостником, но поделать с собой ничего не мог. Презрение к профессору Свежникову, подгоняемое мыслью о том, что тот намеренно собрал в соискатели самых слабых студентов, что именно для таких случаев и для их бессовестной эксплуатации он и изобрел когда-то свою лукавую «лабораторию», владело сознанием Вострикова властно и без всяких сомнений.
Забежал на мгновение Матвей Наливайко и, краснея, крикнул в дверь:
– Все собрались, Александр Васильевич… только Авербух нет… ни одной…
– Как ни одной! – растерянно вскрикнул Востриков. – Что значит ни одной?!
– Так нет сестриц-то! – услышал он ответ, будто брошенный широкой спиной исчезающего в коридоре Матвея.
Востриков быстро забегал по помещению, сшибая на пол бумагу, карандаши, кисти, и чуть было не разлил тушь, но успел каким-то чудом подхватить уже почти опрокинутую баночку. Это охладило его, отрезвило. Он остановился растерянно и зло сплюнул на пол.
– Ну что я размахался хвостом! – произнес он вслух, громко и ясно. – Опоздали девицы… сейчас прибудут. Или вообще не уложились… Они такие… чудные они!
Он поразмышлял немного и подошел к старому, дисковому телефонному аппарату, перемазанному сразу несколькими красками – на трубке, на самом диске и на тяжелой основе корпуса, за который его держали, когда перетаскивали, пользуясь длиннющим проводом, от одного рабочего места к другому.
Востриков взял в руки старую амбарную книгу, на последней странице которой его мелким, ровным почерком были выписаны телефоны тех, кто мог понадобиться когда-нибудь, или кто был достоин на эту страницу угодить, и, разглядев домашний телефон Авербух, намеренно неспешно поднес к уху тяжелую черную трубку и так же неспешно завертел указательным пальцем прозрачный упругий диск.
Где-то очень далеко, посередине провода, соединяющего его кабинет и квартиру Авербухов, какой-то современный, компактный узелок связи оцепенело замер в нерешительности: такой древний, дисковый сигнал он получал теперь крайне редко. Узелок онемел от изумления и некоторое время, видимо, размышлял, не снится ли ему это, не шутка ли и не открывшаяся во мрак прошедшего века временная дыра. Но прочитав все же знакомый чем-то электрический импульс, нехотя, раздраженно отправил сигнал дальше – на домашний аппарат Авербухов. Тот, хоть и не был последним, надменным словом современной телефонной техники, но и таким древним, как аппарат на кафедре у Вострикова, тоже быть никак не мог. Сестрицы постоянно давили на отца, вынуждая его, пусть и со значительным опозданием, но всё же менять всякую технику и знакомиться с ее развивающимися новшествами. Делал он это нехотя, с демонстративным раздражением, видя в том ущемление своих «домостройных» принципов, но и дочерям в душе потворствовал с тайным, стыдливым удовольствием, как раньше, когда наслаждался их детской радостью, вызванной подаренными им новыми игрушками.
Лев Авербух и подошел к аппарату.
– Авербух слушает, – сказал он важно, как делал это обычно. Дочери очень веселились всегда по этому поводу, а жена прозрачно усмехалась.
– Востриков это… извините… а Женя или Сара дома?
– Работают, – также важно ответствовал Лев Авербух. – Очень заняты. У них конкурс предстоит.
– Оторвите их от дел на минуту, прошу вас. Это… преподаватель… из художественного.
Лев Авербух аккуратно положил трубку на крышку столика рядом с аппаратом и, шаркая старыми меховыми тапками с потертым замшевым верхом, подкрался к дверям своей же мастерской, в которой уже полгода творили дочери. Он осторожно приоткрыл дверь, просунул в образовавшуюся щель длинный сопящий нос и приставил один глаз. Сестрицы стояли задумчиво перед мольбертом и что-то пристально рассматривали. На их губах блуждала одна на двоих улыбка, довольная, озорная.
– Девочки! – зашептал Лев Авербух, заменив в дверной щели нос и глаз вытянутыми в трубочку губами.
Сестры разом повернулись.
– Папа! – вскрикнула Женя. – Да зайди же! У нас всё готово. Посмотри… Тебе нравится?
– Вас к телефону… обеих, – ответил отец, смелее распахнув дверь, – из художественного сказали… Сашка ваш… Востриков.
Ему нравилось, как его дочери звали Вострикова. В этом для него было что-то отворенное, безопасное, минующее то неизведанное, что обычно сопровождает темная броня имени-отчества и научного звания. Безопасность его дочерей, их духовная девственность для него значили больше, чем традиционные формы общения со взрослыми мужчинами, за чем могут скрываться обиды, предназначенные им. Он теперь тревожился за их сердечный покой, за чистоту их восприятия посторонними, за их душевную нетронутость так же, как раньше беспокоился за их здоровье и жизнь в ребяческом возрасте.
Сестрицы гуськом прошествовали в коридор мимо него, впереди приземистая Евгения, позади худая, высокая Сара, а он скользнул в мастерскую и подкрался (именно подкрался, как будто боялся спугнуть что-то очень чуткое, трепетное) к раскоряченному, потяжелевшему мольберту.
Девицы вернулись очень быстро, также гуськом, только теперь впереди Сара, а за ней Евгения, и встали около отца перед мольбертом. Лев Авербух осторожно перелистывал огромный альбом, установленный на держателе. Все молчали.
– Ну как? – спросила, наконец, севшим голосом Сара.
– Как, папа? – нетерпеливо подхватила Женя.
Лев Авербух наклонил набок голову и сказал твердо:
– Не морщит. Не тянет. Будет носиться.
Девочки переглянулись и громко рассмеялись.
– Еще как будет носиться! – вдруг фальцетом взвизгнул отец и широко заулыбался, отчего его длинный нос опустился на самые губы вниз, как рельефно вычерченная тяжелая стрела с хищным острием. Оперением у той стрелы служили всклокоченные, жесткие брови.
– Это я вам говорю, портной со стажем Лев Авербух! Я-то знаю, что будет носиться, а что повиснет в гардеробе в одиночестве, как в позорной ссылке.
Сестрицы одна за другой громко чмокнули отца в бритые щеки.
– Отец знает, что говорит, – веско прозвучало сзади. – Слушайтесь папу.
Все трое обернулись на голос. В дверях стояла мама, вдруг осветив своей невянущей красотой неряшливую мастерскую с ее портняжным столом, заваленным рисунками, кистями, карандашами, уставленным баночками с китайской тушью, с «послетворческим» мусором на полу, свидетельствующим о многих муках и стараниях, что метались тут целых полгода, с тяжелой ношей мольберта и с распахнутыми ящиками этюдников, с измазанными, влажными еще палитрами.
Этот приговор был уже окончательным. Во всяком случае, невозможность его пересмотра немедленно отразилась на довольном лице Льва Авербуха.
Телефонный разговор, только что состоявшийся между Женей (трубку первой взяла она) и Востриковым был короток.
– Мы не успели приехать к Свежникову, – сказала как будто виновато Женя, – заработались… даже забыли, откровенно говоря. Неудобно получилось…
– Я думал, с вами что-то стряслось… – промямлил Востриков.
– Стряслось, Сашка! Мы закончили, – упавшим голосом сообщила Женя. – Страшно, аж жуть!