Оценить:
 Рейтинг: 0

Ветер Трои

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В те времена умели и любили из всякой безнадежной потери времени, дарованного человеку при рождении для свободной полноценной жизни, выцеживать надежду – то есть извлекать жизнеутверждающие уроки вроде: «болезнь его преобразила», или «долгая борьба за кусок хлеба не озлобила его, но приучила к состраданию», или «два года армии сделали его мужчиной», ну и, конечно же, «тюрьма пошла ему на пользу». Тихонин вышел на свободу оптимистом.

«В колонии могло все плохо кончиться, – говорил он нам не раз. – Я мог там стать борзым, по моей привычке верховодить, но умудрился избежать этой погибельной дорожки. Подборзевшим – или, тем паче, чушкой – при моих наклонностях я не мог стать по определению. Там я обрел новый для себя, недетский взгляд на жизнь; у меня с тех пор фасеточное зрение, если можно так сказать. И я открыл в себе источник тогда еще неведомых мне, неиссякаемых возможностей. Достаточно хотя бы вспомнить всю историю с Шекспиром: кое-кто из вас должен ее помнить хорошо…»

Всем тем, кого судьба не только лишь свела с Тихониным в колонии, но и оставила при нем на свободе, – еще бы нам не помнить о Шекспире!

Некий воспитатель, понаблюдав его отпор попыткам и борзых, и подборзевших обломать его, выдернул Тихонина из их толпы и поместил в библиотеку, с предписанием всё там рассортировать, расставить правильно по полкам, при этом ежедневно протирать от пыли каждый переплет, мыть пол и, главное, вести учет всему, что взято, что возвращено в библиотеку, а что задержано и не возвращается. Кроме того, Тихонин должен был составить краткое описание или, как сегодня бы сказали, аннотацию каждой из библиотечных книг, дабы сделать легким и осмысленным процесс их выбора… Конечно же, он не успел описать все книги той библиотеки – на это, думаем, понадобился бы срок, предусмотренный за куда более тяжелые проступки, чем угон мотоцикла за поленницу, – но сделал он немало. Своим тогда еще нетвердым почерком он изо дня в день писал примерно вот что:

«Пушкин А.С. “Дубровский”. Жили два боевых друга, Троекуров и Дубровский. Троекуров был богатый и капризный. Дубровский был бедный, но гордый. Дубровский рассердил своего богатого друга, и тот стал мстить: наслал на него кучу чиновников. Они отобрали по суду у Дубровского его родной дом и довели до смерти. Они были рады услужить Троекурову, но рано радовались. Им пришлось заживо сгореть всем в этом доме. И никто их не пожалел, даже простой народ. Котенка пожалели и спасли, а их никто спасать не стал. У Дубровского был сын. У Троекурова была дочь. Советую прочесть, что было дальше. Скажу только одно: они друг друга полюбили…»

Или вот еще, на выбор:

«Л. Ошанин. “Стихи”. Многие из этих стихов известны как песни: “Ленин всегда живой”, “Дети разных народов” и другие. Мы их всегда поем на построении и знаем наизусть. Читать уже необязательно» – и все в том же духе, и под каждой, как мы говорим сегодня, аннотацией Тихонин ставил гордо свою подпись: “Мих. Тихонин”».

Должно быть, эти аннотации и надоумили уже упомянутого воспитателя, имени которого, к досаде нашей, мы уже не помним, предложить Тихонину, чтобы он выбрал что-то подходящее для смотра художественной самодеятельности и подготовил вместе с другими воспитанниками что-нибудь вроде литературной композиции или литмонтажа, как тогда это называли.

Тихонин выбрал трагедию Шекспира «Тит Андроник».

Сейчас уже трудно сказать, чем был обусловлен этот выбор. Сам Тихонин утверждал потом, что ему надо было как-нибудь увлечь будущих исполнителей, к Шекспиру равнодушных и не слишком расположенных к нему самому. Еще не зная пьесы даже понаслышке, он случайно, любопытства ради, взялся прочитать к ней послесловие и понял, что нашел в нем и подсказку, и наводку:

«Убийства следуют одно за другим. Тит Андроник закалывает своего сына… Сын Таморы Деметрий убивает Бассиана… сыновей которого казнят… Деметрий и его брат насилуют дочь Тита, отрезают ей язык и руки. Тит отрезает себе левую руку… Мавр Арон закалывает кормилицу царицы… Лавиния в обрубках рук держит таз, в который стекает кровь ее обидчиков… ее убивает отец, чтобы она не пережила своего позора» – и все в таком же роде.

«Четырнадцать убийств, тридцать четыре трупа, три отрубленные головы – таков инвентарь ужасов, наполняющих эту трагедию», – и этот инвентарь вполне мог соблазнить даже тех в детской колонии, кто никогда не брал книг в руки и был безразличен к успеху на подмостках художественной самодеятельности. Прочитав саму трагедию, Тихонин не испугался, что можно объяснить лишь совершенной безответственностью, отличающей несовершеннолетних. Он никогда не видел ничего в театре; он не скрывал от матери, как ему скуловоротно скучно от телепостановок, которыми она коротает жизнь; у него не было опыта даже декламации стихов со школьной сцены – но ему хватило здравого ума не строить из себя режиссера, не громоздить неподъемное зрелище, не воспринимать пьесу Шекспира как приказ, обязательный к исполнению, но как-то выкрутиться с тем, что есть, – не заносясь и не задумываясь.

В пьесе был двадцать один персонаж и среди них – черный ребенок, о котором лучше всего было сразу забыть, как и о не посчитанных Шекспиром сенаторах, трибунах, военачальниках, вождях. В распоряжении Тихонина оказалось всего тринадцать исполнителей, включая его самого… Предупреждая возможные предположения и забегая далеко вперед, скажем, что никогда больше Тихонин не имел с театром никакого дела, да и к кинематографу ни разу не приблизился. Мы даже не уверены, что он когда-нибудь потом бывал в театре или смотрел кино, кроме как в той же колонии, где приходилось ходить строем в кинозал. Ему хватило на всю жизнь «Лимонадного Джо», о котором он нередко вспоминал с мечтательным удовольствием.

Вот что увидели воспитанники и воспитатели колонии. Перед экраном кинозала тринадцать человек, выстроившись в ряд, поочередно произносили монологи из «Тита Андроника», сильно сокращенные Тихониным, чтобы уклониться от лишних, непонятных слов; иные монологи были им выпущены напрочь. Каждый из тринадцати исполнителей читал с листа за нескольких, за разных персонажей, и всякой реплике, тем более любому монологу предшествовал рассказ Тихонина о том, что происходит по сюжету пьесы, в чем смысл того, что предстоит услышать публике. Все это было бы обычной литературной композицией, чтением вслух на тринадцать голосов, если бы не фехтование по ходу действия на деревянных мечах и со щитами, а еще чаще – попросту закалывание персонажа без борьбы: оно особенно понравилось тем зрителям… А уж явление Лавинии, которой насильники отрезали обе руки и вырвали язык, чтобы она не могла дать показаний, в придачу к отрезанию своей руки самим Титом Андроником, который попытался этим выкупить жизни своих сыновей, но был обманут, – вообще заставило вспотеть публику в серых, редко синих робах.

Происходило это так. На клубной сцене перед белой простыней экрана, занавешенного брезентом, Тихонин рассказал, что произошло с Лавинией – и в подтверждение она была предъявлена в исполнении жены начальника режима, закутанной, как в кокон, от шеи и до пяток, в сплошной брезент, скрывающий обе руки, прижатые брезентом к телу, что подразумевало их отсутствие. Весь этот тесный кокон был, словно он пропитан кровью, беспорядочно измазан буро-красной краской, которой собирались красить кровлю медицинского изолятора. Лицо Лавинии было как бы окровавлено вокруг рта – и рот, как будто безъязыкий, то мучительно мычал, то широко, с оскалом, открывался, и глаза Лавинии пугающе вращались…

Для сцены отрубания руки Титу Андронику – Тихонину на кухне выдали большой топор для рубки мяса – там же Тихонин раздобыл порядочную пень-колоду: она вполне сошла за плаху.

И вот как это было, почти строго по Шекспиру, если не заметить сокращений:

Входит Арон.

АРОН

Андроник! Государь мой цезарь шлет приказ свой: если сыновей ты любишь, пусть Люций, Марк иль сам ты, старый Тит, – любой из вас, – себе отрубит руку и цезарю пошлет, а он за это тебе вернет живыми сыновей. То будет выкуп их за преступленья.

ТИТ

О добрый цезарь! Милый мой Арон! Певал ли ворон с жаворонком сходно, несущем о восходе солнца весть? Всем сердцем рад я государю руку послать. – Арон, ты мне ее отсечь поможешь.

…Тут Люций предложил свою руку, Марк – свою, но Тит был непреклонен.

ТИТ

Друзья, не будем спорить: подобает засохшее растенье вырывать; а посему мою рубите руку.

…Люций и Марк еще раз попытались ему возразить, и Тит решил схитрить, чтобы их не обижать, и притворился, будто он согласен, лишь бы их удалить:

ТИТ

Кончайте сговор! Сохраню я руку.

Люций

Я принесу топор.

Марк

Я в ход пущу топор.

Позже, в подробном рапорте, направленном в инстанции, было отмечено, что здесь из зала раздались выкрики следующего содержания: «Куда вы? Вернитесь!.. Да вот же топор, у него!» – и это соответствовало действительности, потому что топор, как оказалось, уже был в руках Арона… Тихонин вынужден был обернуться и крикнуть в зал: «Хватит вам! Так у Шекспира!» После проверки выяснилось, что так и в самом деле было у Шекспира: Марк с Люцием отправились за топором, наверное, не увидев топора в руках Арона.

…Тихонин – Тит вновь встал к залу спиной, оголил левую руку по локоть, опустился на колени и медленно, так, чтобы никто не сомневался, положил ее на плаху…

АРОН (в сторону)

Коль это звать обманом, – буду честным и никогда не обману я так, но по-другому обману я вас, с чем согласитесь, не пройдет и часа.

…Арон имел в виду, что через час сыновей Тита все-таки казнят, а пока – он на глазах у всего зала занес топор над плахой, почти не видной залу за спиной Тита, стоящего перед нею на коленях. Но весь зал знал, что голая рука Тита лежит на ней… Покачав над головой тяжелым топором, Арон обрушил его лезвие на плаху с оборвавшим душу хряском. Зал закричал. Тихонин же, не оборачиваясь и не вставая с колен, окунул по локоть руку в ведро с той самой буро-красной краской, спрятанной за пнем-колодой, – потом встал во весь рост и поднял руку вверх, как будто всю в крови, что подразумевало: она отрублена… Нервы полопались, и весь зал был – вскрик: пожалуй, можно так сказать, если иметь в виду, что этот миг ничем иным и не запомнился: ни самим зрелищем, ни запахом в рядах, ни слабеньким вечерним солнцем в окнах, прихмуренным северными тучами, – одним лишь жутким криком сотен молодых и грубых глоток… Пришлось жестко восстанавливать спокойствие; смотр был прерван, исполнителей и зрителей построили и развели по общежитиям; топор и плаху отнесли на кухню, ведро с краской вернули на склад. И, как это положено, то есть на всякий случай, рапортовали по инстанции о небывалом происшествии. К рапорту была прикреплена объяснительная записка воспитателя, ответственного за всю эту самодеятельность, – с попыткой объяснить, как он умудрился дать дорогу всему этому никем не утвержденному безобразию. Он объяснил свою проруху неопытностью и тем еще, что отчего-то был уверен: Шекспир давно проверен, а ведь он, как оказалось, не везде и не во всем возвышен – короче, бдительности не хватило прочитать пьесу заранее, отчего была проявлена халатность…

Но непонятным оставалось, в чем виноват воспитанник Тихонин: на случай таких случаев инструкций не нашлось, тем более что случаев таких нигде пока что не случалось, и как квалифицировать случившееся, было неизвестно. Рапорт (топор в нем даже не упоминался) заканчивался просьбой об указаниях, но вместо указаний в колонию был прислан психолог с предписанием составить свой профессиональный рапорт, на основании которого должны были последовать и указания: дело было новое, по тем временам почти неслыханное; персонал колонии весь подобрался внутренне и как бы замер в ожидании его, психолога, вердикта. Психолог проявил себя веселым парнем. Он потребовал, чтобы представление повторили, для него одного. Начальники колонии на это согласились, но плаху с топором и краску выдать отказались – Тихонину на этот раз не пришлось пачкаться, но сцена вышла смазанной. Потом психолог подолгу говорил – и с ним, и с каждым исполнителем; он вызывал к себе других воспитанников по одному и потом целую неделю писал свой рапорт, полный непонятно как произносимых и неизвестно что нам говорящих терминов и оборотов, которые мы даже здесь не рискнем воспроизвести по памяти, но его вывод был понятен: представление малоизвестной пьесы Шекспира не было злонамеренным, но канализировало латентную агрессию воспитанников колонии, что способствовало недопущению и, возможно, погашению назревающих конфликтов и проявлений немотивированного насилия. Ввиду вышеизложенного организатор представления заслуживает поощрения. Рапорт был принят во внимание. Указания инстанций свелись к тому, что не будет указаний, то есть виновных – не искать, от поощрений воздержаться и неуклонно повышать утвержденные показатели воспитательной работы… А между тем произошло событие, которое Тихонин полагал потом важнейшим в своей жизни.

В ожидании последствий рапорта психолога, тем более тревожном, что содержания его никто не знал, Тихонин был на время отстранен от обязанностей по библиотеке. И даже в эти дни тревоги и тоски были хорошие минуты: когда, к примеру, его посылали сбивать лед с крыши общежития. С нее был виден скудный перелесок, за ним – дома поселка, стальные нити рельсов, огибающих по гнутой, словно серп, дуге и перелесок, и холмы за ним. Если везло, Тихонин видел с крыши, как к поселку быстро скользит по рельсам поезд, и можно было погадать, откуда он ползет: из краевого центра или из совсем далеких городов. Однажды на одном из поездов к нему приехала Мария.

Тихонин мог и не узнать об этом: далеко не родственницу, тем более не близкую, к тому же несовершеннолетнюю – ее к нему бы нипочем не допустили и не сочли бы нужным сообщить о ней. Но она не для того проехала в плацкартном столько сотен километров, чтобы остаться ни с чем: нашла сочувствие у жителей поселка; те достучались до кого необходимо за воротами колонии, и Тихонин был направлен в поселковую библиотеку с каким-то поручением – в сопровождении, однако, контролера. Тот назначил время возвращения и отправился до времени к себе домой: он сам был жителем поселка.

Тихонин и Мария встретились в пристанционном сквере, качелями и каруселями похожем на Детский парк в Пытавине. Мария принесла с собой рыбный пирог, завернутый в газету, сказала:

«Это тебе не от твоей мамы: он бы уже испортился в дороге. Я здесь его взяла в кулинарии. Тот мы когда-то не попробовали – теперь попробуем хоть этот. От твоей мамы тебе письмо».

Тихонин взял и прочитал письмо, и они съели пирог.

«Выходит, летчиком тебе уже не быть?» – с насмешливой печалью спросила Мария.

«Это почему еще? – сказал Тихонин, удивившись. – Конечно, еще буду», – и Мария отозвалась:

«Это хорошо. Но если даже и не будешь, я все равно тебя дождусь отсюда».

После того как они съели пирог, у них оставался еще час времени. О том, где и как они его провели, наше предание умалчивает. Этого никто из нас не знает… Когда они уже расстались и контролер повел Тихонина в колонию, на ходу выказывая любопытство, – тот был нем; вернулись за забор – молчал и там.

…Комиссии тем временем работали и заседали своим порядком, инстанции решали, кто досрочно может выйти на свободу, а кто пусть дальше исправляется. Тихонин вышел: рапорт психолога помог – а вскоре с него сняли и судимость. Очищенный, он мог уже пойти учиться и на летчика, но перед тем закончил школу с похвалой, почетной грамотой и ласковой характеристикой. В оренбургское летное он поступил с первого раза: и потому, что был толков, и благодаря замолвленным словечкам хновских офицеров, – по блату, как мы это называли. Тихонин выбрал Оренбург не потому, что там учился сам Гагарин, а потому, что Оренбург – уральский город, как и Свердловск: туда, на исторический Уральского университета, была зачислена Мария. Она же выбрала Урал, потому что он был далек от Пытавина. Если в Москву или в Ленинград ее мать могла б наведаться легко и с удовольствием, то вряд ли, справедливо думала Мария, она когда-нибудь нагрянет к ней в Свердловск.

Тихонин, отправляясь на Урал ради Марии, надеялся с ней видеться легко и часто. Он не учел, насколько строги правила в военном училище, и, главное, не представлял, до чего велик Урал: где Оренбург – и где Свердловск. Пришлось ждать отпуска – и, не поехав к матери в Пытавино, он отправился к Марии. Они вновь встретились, и вновь никто из нас не знает, как проходила встреча.

Тоскуя в Оренбурге о Марии и спасаясь от тоски по ней лишь в небе, в летные часы, и внутренней работой, Тихонин ощутил себя внезапно религиозным человеком: возможно, кто-то из продвинутых курсантов втайне сообщил ему начатки веры – иначе где их было взять в те времена в тисках военной дисциплины. Позже Тихонин не скрывал: как только мысли о Марии становились совсем уж непереносимыми, он спасал себя молитвой, ясное дело, молчаливой – молиться вслух тогда казалось подозрительной дикостью.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6

Другие аудиокниги автора Андрей Викторович Дмитриев