Оценить:
 Рейтинг: 0

Ещё поживём. Стихи, проза, размышления

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Короче: под ногами на траве лежал и плакал ребёнок. Маленькая, безобидная пташка с жалобно раскрытым клювиком. Сопливый, грязный, орущий… А может быть, радостно улыбающийся неведомому пришельцу, которого он – о, боги – уже признал за отца. Пастух испугался, пришёл в восторг, окоченел от изумления. Этот младенец, как выигрыш в кости, пусть даже скромный, наполнил его душу тихим счастьем. Ветреные боги не забывали его, он отмечен ими, они его любят, а это, это… говорит о многом. Хотя бы о том, что этот дар не стоит присваивать. Чтобы торжество от свалившейся внезапно удачи было более полным, ребёнка нужно отнести царю. Царь страдает, боги наделили его бесплодной смоковницей, а отсутствие наследников, как известно, открывает врата в царство хаоса. Он будет рад подарку. И этот шанс, может быть, единственный. Пусть дар богов и их благосклонность к нему, простому смертному, соединятся с милостью царя, а милость обязательно будет, куда ей деться, царь отблагодарит его, своего раба, и отблагодарит, естественно, по-царски. И царская награда будет, в некотором смысле, переводом непонятного для него языка олимпийцев, их особого внимания, на обычный человеческий язык. Да и лучше не впутывать в эту историю олимпийцев, кесарю – кесарево, как говорится, и волки сыты, и овцы целы. Разделить дар с властями предержащими – это ли не радость для непосвящённого. А мог бы и не так поступить, отыскав младенца, мог сделать его своим сыном или своим рабом, чтобы потом выгодно продать финикийцам на рынке в Афинах. Нет, так с дарами всевышних не поступают. Презрение олимпийцев, а затем неизбежная расплата, вот что ожидало его в этом случае. Дар – о, неизвестность – необходимо было переадресовать земному властителю, иначе ноша могла оказаться не по силам, а царь, он – избранник, ему и толковать с богами. Древние боги были ненадёжны, коварны и злы, доверия к ним не было, вот что. А что же это за боги, если им нельзя доверять? Так и сгинули постояльцы Олимпа.

Пастух, тяжело вздохнув, ещё немного постоял, подумал и отправился в Коринф, к царю. Он не ошибся – его приходу были рады, он был щедро награждён и вернулся в Киферон счастливейшим из смертных. Вероятно, закатил пир, напился и до поздней ночи рассказывал соседям, которым уже успел надоесть до смерти, о брошенном на произвол судьбы младенце, непонятной щедрости олимпийцев и царской милости. Спал он плохо, ворочался, вставал попить воды, ругал почему-то жену и угомонился только на рассвете, когда побледнели в огромном небе всевидящие звёзды. А наутро он опять побрёл по холмам со своим стадом. Будущее было скрыто от его взора, да это было уже и не его будущее, продолжение этой истории его уже не касалось. Разбираться в тонкостях грядущего – дело царя, а не простого пастуха. Были бы овечки целы, здорова жена, дети, ясно светило бы солнышко, а остальное – для людей более искушённых в пророчествах, например, для Софокла, придумавшего эту историю. Где он её взял – подсмотрел ли, подслушал или просто знал от начала до конца? Олимпийцы часто наделяли неземным знанием своих избранников. Они любили посплетничать, им было лестно, когда кто-нибудь там, внизу, говорил о них, превратно истолковывал их волю, впадал в немилость и погибал. Они были тщеславны и не могли существовать, не привлекая к себе внимания. Радостные или скорбные вопли смертных разгоняли тоску и скуку в сердцах богов. Публика всегда в сборе, а значит, нужно только поднять занавес. И не беда, что смертные так непонятливы, и не в силах правильно истолковать волю мудрейших, всё сделает случай, нелепый толчок, сдвигающий в места горы. А те пусть трепещут, возносятся, и раскаиваются, и сваливают всё на рок, который, как им кажется, правит миром. Чуткости не хватает им, всё-то они понимают буквально, поэтому так безжалостны к ним боги, оттого-то трудно и горестно живётся на белом свете.

А так ли это? Написал и задумался. Знаю, многие со мной не согласятся. Но все доводы любителей жизни мне известны. Пересказывать их тут нет надобности. Но, если на пути мотылька появляется огонь, то финал сей пьесы неотвратим. И ничтожный, жалкий случай может с лёгкостью (свет лампочки на веранде разрастается до огня, взывающего из бездны, или до злобного, тоскливого выкрика: «А гори всё синим пламенем!») довести дело до раковой опухоли, мгновенно возникшего бампера грузовика, неизвестно откуда извлечённой ржавой бритвы. Мы – мотыльки Вселенной, и хозяйка-судьба уже развела огонь в своей печи, дело лишь за горшками: один сейчас, другой чуть позднее. Варево жизни должно кипеть. Если об этом не забывать, положиться на интуицию и жить, повинуясь велениям своего сердца, тогда очень сложно перестать быть человеком, а если повезёт, то можно увидеть Бога, ласкающего или карающего, чаще, конечно, мстящего, чей неистребимый свет рыщет в тёмной путанице наших душ и уносит их куда-то во вне, в ту чудную музыку, от которой так трудно и горестно жить на белом свете. И которую, конечно, слышат не одни трагические поэты, но только им дано остановить мгновенье и донести её до нас, простых смертных, бредущих по зелёным холмам рядом с пастухом из города с таким красивым названием.

СВИНАРНИК

Полковой плац был пуст. Асфальтовая равнина в кольце казарм из красного кирпича. Огнедышащий кратер июля. Римский цирк эпохи солдатских императоров. С самого начала меня угнетала беспредельность твоих раскалённых пространств. Между тем, жизнь в плавильне шла по распорядку. И не мифические боги, а повидавшие всякого на своём веку старшины, с красными от солнца и повседневного пьянства лицами, правили в этом жарком мареве. Гигантский муравейник деловито гудел. День был хозяйственный, суббота, а значит, и заботы у нас, образцового полка славных железнодорожных войск, должны были быть хозяйственными: тотальная уборка, мелкий косметический ремонт утвари и помещений, стрижка кустов и кое-что ещё. Об этом «кое-что» нам, взводу салаг, одиноко топтавшемуся в асфальтовом пекле, и поведал сержант Величко, человек основательный и ищущий подходы к нашей студенческой вольнице (взвод был укомплектован из первокурсников). Его прозвали «Макаренко» за странную тягу к растрёпанному тому «Педагогической поэмы», непревзойдённого воспитателя всевозможных беспризорников. Там он искал подходы. Боюсь, его ожидало разочарование. Он был краток:

– Горев, Бергер, вы поступаете в распоряжение вот этого… – и он ткнул пальцем в толстомордого прыщавого парня в вызывающе заломленной набекрень пилотке, – …бравого ефрейтора и направляетесь на подсобное хозяйство. Вопросы?

Для нас, духов, в то время даже ефрейтор был фигурой значительной, да и какие могли быть вопросы…

– Построиться, – не терпящим возражений голосом приказал ефрейтор (это двоим-то). – И чтоб у меня никуда. Гуськом.

И он, не оглядываясь, уверенный, что мы последуем за ним, с независимым видом зашагал к КПП. И мы пошли. «Пошли на дело я и Рабинович…»

– Ну, и досталась работёнка, – попробовал я заговорить со своим собратом по несчастью, но, где там, он лишь печально хмурился.

– Отставить базар, – гаркнул ефрейтор. Своей широкой спиной он пытался заслонить от нас мир. И мы, идя за ним, вынуждены были всю дорогу созерцать какой-то гнусный нарыв на его бычьей шее. Неприглядное зрелище. Ефрейтор же, беспечно насвистывая, так залихватски чеканил шаг, что огненные искры летели у него из-под каблуков во все стороны. Подковки присобачил, идиот. Старый вояка. Весело было мне смотреть на нашего предводителя. Это был прирождённый свинопас. Деревенский пастушок. Ещё бы рожок ему и кнутик. И он научит нас зоологии. «Гремя огнём, сверкая блеском стали…» Он себя ещё покажет! О, рок, невидимый и потому пугающий своей зрячей слепотой, я знаю, почему именно меня ты выбрал в тот злополучный день! Всё очень просто. Я был хреновый солдат, можно сказать, совсем никакой. И так думал не я один. Сам старший лейтенант Штырин, в просторечье – «Штырь», случайно оживший памятник, увидев меня на левом фланге при построении на строевой смотр, мрачно соизволил буркнуть сержанту Попову: «Откуда этот клоун? На неприятности нарваться хотите? И так смотреть не на что. Задвиньте его куда-нибудь». Задвинули.

Вот теперь на свинарник. Милое дело. А приятель мой заскучал. Парень как парень. Очки только великоваты, как Бруклинский мост. На фотографии который, естественно. Он был студентом физмата МГУ, закончившим первый курс этого элитного вуза. Мы не были близко знакомы. Воинское братство не объединило нас в одну дружную боевую семью. Надо сказать, что ребята из МГУ сторонились нас, студентов провинциальных вузов. Видимо, для них мы были слишком простоватыми, слишком неинтеллигентными, слишком… Деревня-матушка, одним словом, мужичьё сиволапое. Но неразборчивая судьба безжалостно карала их за это. Они, аборигены столичных бульваров, были чужими здесь, и все это сознавали. Лица у них были не те. Опасное упущение. На улице как: морда, харя, мурло, рыло… У них же были совсем другие лица. Это их и губило. Белая кость, голубая кровь, гармония пропорций делали такие лица излишне уязвимыми для тех, кто ждал от них безропотного подчинения. За такое лицо не спрячешься. Как на ладони. То ли дело восточный тип: могучие скулы, а на них, как на блюдце, бесформенная груда теста. Вот и мне моя азиатская рожа пошла на пользу. Спасение тут в самой этой неопределённости, невылепленности, недоделанности. Поди угадай, что думает русский человек. Думает ли, а может, давно спит или умер. Русская физиономия – как русский пейзаж: бугорки, ямки, ёлочки, берёзки. Ни пройти, ни проехать. Вот тебе лицо человека. Лицо – чело… века. Личина – на личине. И лишь на Руси чело зачастую вынуждено спасать грешную шею от века. Но и для свинства хороши такие лица. Очень уж они свои. Свои – в доску, в бога, душу, мать…

Свинарник был непристойно огромен, как авиационный ангар, но вместо легкокрылых достижений человеческого разума забит он был клетками, где в вонючей жиже ворочались какие-то непонятные создания. Честное слово, я не сразу сообразил, что это вовсе не пришельцы из ада, а обыкновенные свиньи. Такие огромные они были, грязные и смотрели на нас крайне неприветливо своими маленькими и, почему-то казалось, подловатыми глазками. Обидно – как бы я ни хлопал в партере, всякий раз оказываюсь за кулисами. У Бергера тоже был жалкий вид. Звали его Вадимом. Ну, что ж, привет, Вадик! Мутный свет загаженных ламп создавал впечатление подводного царства. Ефрейтор в этом аквариуме считался знаменитостью. Свиньи обрадовались ему, как родному. Окинув нас неприязненным взглядом, он невозмутимо сказал:

– Ну, что, интеллигенты паршивые, нравится? 3десь вам не в библиотеке. Чтоб всё было сурьёзно и без смехов. До обеда чистите клетки. Униформа (грязные и застывшие от дерьма подменки) и лопаты вон в том углу. И смотрите, у меня не сачкуют, для тебя говорю, жидовская морда, – он лениво сплюнул и неторопливо покинул поле предстоящей битвы, с силой захлопнув за собой дверь.

Крутой мужик. Свой среди скотов.

– Гитлер тоже был ефрейтором, – заметил Бергер.

– Совсем очумел от жары. Влип, очкарик! – невесело откликнулся я, закуривая сигарету.

Я не хотел его обидеть. Но он всё-таки обиделся. И мы замолчали. Нехорошее это было молчание. Что-то невысказанное мешало даже махать лопатой. Бергер мрачновато косился в мою сторону. Очки его неприступно блестели. Чего-чего, а злорадства не было в моём высказывании. Надо было заступиться. Нет, Бергер понимает, что ефрейтор – не единственный ефрейтор в этом полку. Высказать сочувствие. Но он такой же дух, как и я, а не институтка. Ясно было одно, что Бергер хотел, чтобы я ненавидел ефрейтора. И проявил это. Но я жил среди подобных типов, бывали и похуже, поэтому особой ненависти я к нему не ощущал. Подонок подонком. Их неприязнь была взаимной. Мне здесь не было места. Не доказывать же ему, что я не антисемит. Поэтому, оставив рефлексию, я занялся вплотную своим грязным делом. Свинкам это не понравилось. Своим звериным чутьём они довольно быстро сообразили, что мы не те, за кого себя выдаём, то есть, из числа не посвящённых в их безобразную жизнь, а потому эти твари не только не проявили по отношению к нам ни малейшего гостеприимства, но с преувеличенно свирепым видом даже бросались на нас. Особенно доставалось Вадиму, у которого и так всё валилось из рук. А что поделать, если они любили ефрейтора. Я решил не суетиться, считая маловероятным, что сей доблестный воин будет благодарен нам за наши труды. Самому бы ему вручить лопату. И то спасибо, что ушёл, не стал над душой стоять, другой бы, пожалуй, ещё кулаками помахал, зная, что нам будет трудно ему возразить. Уважать начальство – этому здесь быстро учили.

Мои предчувствия меня не обманули. Но это потом. А в тот момент я начал терять индивидуальность. Гниль свинарника настойчиво лезла не только за шиворот, а тяжёлый физический труд легко избавлял от инфантилизма. Общение требовалось, как воздух. Я вырос в коллективе, был когда-то тимуровцем, и смутные воспоминания о взаимопомощи и взаимовыручке преследовали меня. И потом, моё филологическое прошлое не давало мне покоя. Я начал издалека:

– Ты знаешь, однажды на семинаре мне был поставлен вопрос, что бы я выбрал – беспрекословное исполнение возложенного на меня долга или отступил бы, повинуясь зову чувства, например, любви, как в трагедиях древних классиков. Тогда, как и все, я проголосовал за долг. И вот теперь, испытывая слабость воли, как некогда Гамлет, я подумал: а стоит ли этот долг того, чтобы его исполнять, наступая на горло собственной песне. Гамлету стоило. Честь, достоинство. Но нам? Разве долг в том, чтобы унижать и быть униженным? Да ещё испытывать благодарность?

– Я помню, чем там всё кончается у Шекспира, – сказал Бергер. – Груда трупов. Смерть несчастной Офелии. Эпоха титанов прошла. Долг перед совестью – это одно, другое дело долг перед государством. Тут твоё мнение особо никого не беспокоит. Мы с тобой, в некоторой степени, жертвы. А заведомой жертве жертвенность не по карману. Это – как из пустого в порожнее переливать. «Если вам не достаётся то, что вам нравится, то пусть вам понравится то, что вам достаётся», – один остроумный человек когда-то сказал. Чистая совесть позволит тебе только тлеть в этом дерьме, а хочется жить, жить по-человечески, даже здесь. И не надо декламаций, опомнись. Никакого выбора не существует.

– Всё верно, – продолжил я, – у Гамлета был выбор, так как он обладал свободой. Его свобода – это не только источник бесконечных мучений, но и залог всех его поступков. У нас её нет. Нас её лишили. Священный долг. Почётная обязанность. Это всё неплохо. Но вытащить нас из аудиторий для того только, чтобы кормить свиней, выслушивая оскорбления ефрейторов разного ранга, – это две большие разницы. Давай восстановим справедливость, накостыляем свинопасу. Он этого вполне заслуживает.

– При чём тут свинопас? Он не одинок, – оживился Бергер, – да и потом, нужно быть умнее, пусть им кажется, включая ефрейтора, что мы такие, какими они хотят нас видеть. Социальная мимикрия, понимаешь?

– Сначала он заставит тебя чистить вместо себя свинарник, а потом ты будешь сдувать пылинки с его сапог. Вот и вся мимикрия, – азартно подметил я.

Бергер с опаской посмотрел в мою сторону. Я не удержался:

– Да, святости в Гамлете маловато, но и непротивление тоже противно. А воплощаться в такое чудовище, как ефрейтор, вообще не хочется. Даже если это почётная обязанность и священный долг.

Бергер набычился:

– Я не о том. Не хочу быть Чацким. Это смешно, наконец. Всё можно решить иначе. Без пижонства. Не заостряя.

– Иначе! При каждой неудаче давать пытайтесь сдачи. Вот что говорит народная мудрость.

– Хамская философия. Гёте говорил: «Лучше несправедливость, чем беспорядок! – Бергер завёлся.

Мне стало скучно с этим пацифистом, и я вышел на свежий воздух. Ах, Чернигов, Чернигов, старый кондитер, как жаль, что мне были недоступны тогда твои изысканные празднества! Беззаботно сияло солнышко, голубое небо было бескрайним, в кронах деревьев щебетали какие-то неведомые птахи… Мир был прекрасен. «Я не буду терпеть, меня не будет радовать этот маленький Аушвиц. И скрывать это я не собираюсь», – подумал я.

Вот тут и появился ефрейтор. Его прыщи сияли, как Первомайский салют. Нужно было кормить хрюшек. Полусонная братва почуяла угощение и загомонила, запрыгала, взрывая копытцами зеленоватую кашу, так что некуда было деться от взбаламученного дерьма. Ефрейтор тоже решил размяться. И первое, что сделал, это пнул Бергера. Тот застыл. Непонимание съёжилось в его глазах.

– Что встал, жид? – и увесистый кулак свинопаса прошёлся по подбородку недотёпы. – Мало вас били.

– Оставь его, – попросил я.

– Иди в бытовку, падло, – сказал ефрейтор Бергеру и полностью переключился на меня. – Ты умрёшь в роте, – сказал он, – а пока вылижешь все клетки.

И для того, чтобы я, видимо, лучше это осознал, он пнул меня в живот. Выбора, действительно, не было. Я принялся за работу. Каждый раз, когда я приходил доложить, что всё сделано, то видел одну и ту же картину. Ефрейтор сидел за столом с Бергером. Они пили чай, шутили… Им было весело. И свинопас кричал мне: «Вперёд, сукин сын, родина-мать зовет!». И я уходил. Когда подошло время вернуться в часть, Бергер сказал мне: «Лёшка неплохой парень, пещерный только. Ты на него зла не держи. С дураками надо разговаривать по-дурацки. Зря ты тогда влез».

Я посмотрел на него. Он не лукавил.

– Пусть на рассвете, сынок, тебе приснятся розовые поросята, – ответил я.

Мне стало грустно.

ТРАССА

Раскалённая жаровня августовской ночи (будто не Россия кругом, а аравийские пески) стала остывать. Посветлело, повеяло прохладой… Утро как утро. Обыденное, как вонь. В казарме стоял устойчивый, всюду проникающий кислый дух. Воняло потом, портянками, немытыми ногами, поражёнными влажной сыпью грибка, прокисшими за ночь ртами, гниющими нарывами, обрывками чудовищных снов, мочой утраченных надежд и рвотной кашицей разочарований… Не казарма, а больничная палата для безнадёжных, постоялый двор для бродяг.

Горева разбудили крики. В бытовке шли разборки, дежурный по роте Самедов молотил дневального. Незадачливый гусь проспал дежурного по батальону и вовремя не предупредил Самедова. А дежурный по батальону, капитан Ершов, имел чудную привычку совершать ночной обход с черенком от лопаты, так что Самедову досталось. И вот теперь он учил жизни молодого. Новиков, помощник моториста из Белозерска, а именно он был дневальным, противно визжал. Как поросёнок. Но сапоги деда не знали жалости.

«Дикий парень этот Самедов, – подумал Горев. – А вот, если кому рассказать, то не поверят. Так же, вот, как-то творил чепуху, меня ударил, а потом отвёл в сторонку и говорит: „Ты не думай, я тоже учился, книги читал, и не только наших писателей. Самед Вургун, знаешь? Но и других. Я всё понимаю, и что не хорошо. Но нельзя по-другому. Самого затравят, так что, прости, если можешь“. Век живи – век учись. Кто бы мог подумать, что и в такой твари стыд обитает».

До подъёма ещё оставалось сколько-то времени, и Горев решил прокрутить в уме, который уже раз, намеченные комбинации. Ему не хотелось ехать на трассу, и он мучительно искал пути отступления: «В санчасть необходимо сходить, пусть везут в город, к невропатологу… Так: потеря сознания, сильные головные боли. Можно сказать, даже тихое помешательство. Раз. Остаться в роте в качестве дневального или его помощника. Два. Просто слинять. Пусть уедут, а потом приду. Что ещё?». Он напряжённо задумался. Из состояния комы его вывел Эргашев, отслуживший полгода чумоход. Этот хитрый узбек был почему-то уверен, что забитый дух забит для всех, даже для черпаков, а потому провести его будет нетрудно. Растолкав Горева, он надменно сказал:

– Сафар велел тебе привести в порядок его сапоги! Чтоб блестели, понял?

Крысиная мордочка вчерашнего духа вкрадчиво щурилась. Ни о чём таком Сафар даже не заикался. Горев спал через пару коек от Сафара, и если тому приспичило бы с сапогами, то он бы сказал. Всенепременно. Эргашев лгал: когда есть духи, то при чём тут черпаки. «За счёт меня от собственного унижения избавиться хочет», – смекнул Горев.

– Ничего не знаю, сапоги у тебя, сам чисти! – уверенно сказал он.

– Я тебе морду набью! – Эргашев сдался. «Слабоват ты, парень, для этого», – сонно подумал Горев.

– Чисти, чисти! Сафара ты лучше меня знаешь, – доброжелательно сказал он.

Эргашев сгинул в бытовке. День начинался отвратительно. Подъём прервал неясные фантазии Горева. Определённо он знал лишь одно – на трассу сегодня он не поедет, чего бы это ему ни стоило. Но обстоятельства предполагали другое развитие сюжета. После завтрака он прямо из столовой побежал в санчасть. Сделать это было непросто, дух дедам всегда нужен. В Гореве тогда вызывало сильное удивление то, с какой быстротой комсомольская поросль (хорошо воспитанные, или не очень, закончившие советские школы недоросли) превращалась в расу господ. Хозяева жизни. Им хотелось командовать. Они становились беспомощными в самых простых ситуациях. И потому им требовалась челядь. Некоторым, наиболее одарённым – даже свита. Претерпев все унижения и превратности судьбы, вчерашний плебс желал править, наделял себя титулами, боролся за власть с сильными мира сего, безжалостно топча остальных. Совсем в духе нашего государства. Заболевание какое-то, поветрие. Моровая язва. Или, может быть, защитная реакция, а причины – где-то вовне? Невероятная ненависть к себе подобным… А может, это месть за напрасно прожитые годы, та рабская кровь, которую так и не успели вытравить наши предки? По капле. Микроскопическими дозами. Вот и рецидив.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5