Не могу докончить – Эстер перебивает меня:
– Подожди.
Встает, косу отбрасывает, и, как только произносит первое слово, я уже знаю, что последует за ним, знаю, что в эту минуту предчувствие чего-то темного перестало быть предчувствием, и, поняв, слушаю, съежившись и похолодев, как она говорит:
– Я не поеду.
– Вы? Вы не поедете? Вы?
Это кричит Аким.
Глава четвертая
I
– Нет, ты мне скажи, что же это такое? Понимаешь, вот не могу понять. Неужели на нее так подействовала наша неудача? Объясни мне, ради бога. Была неудача – верно, но разве из-за этого надо от всего дальнейшего отказываться? Была неудача – правильно, и я виноват. Подожди, подожди, не перебивай меня: это ж факт: моя вина! Я мог бы остаться на своем месте. Задавили бабу – так что же? Не в этой бабе суть, а во мне. Я виноват, чувствую это, покоя себе не нахожу и так размышляю и этак и все к одному прихожу: моя вина. Нелегко было прийти к такому выводу. Ладно, ну и ругайте меня, злитесь на меня, но не отказывайтесь же из-за этого. Где сказано, что и впредь не повезет нам? Вот объясни мне по-хорошему, почему она не хочет поехать? Все вместе делали, вместе болели одним – и вдруг врозь. Почему так? В один день. В понедельник еще с нами была, а во вторник от всего отказалась: от нас, от дела. Сегодня нравится, а завтра не нравится. Понять не могу, понимаешь, понять не могу. Вот хожу, как ошалелый, и не могу прийти в себя. Ударили меня ее слова, как будто кто-то подошел сзади и поленом меня по затылку. Держусь за ушибленное место и не понимаю, за что огрели, за какие такие дела. Шатаюсь я, понимаешь, Александр, как пьяный, а ведь. кажется, я не из слабых, привык к ударам, а видишь, зашатался.
Замолк и жалобно улыбается. Аким и жалобная улыбка – как это не вяжется.
– Аким!
Он встрепенулся.
– Что?
– Ты бы…
Я ищу слова, мне трудно говорить. Не знаю, быть может, я болен, все эти дни было сыро, холодно, дождь пробирался за воротник, колючие струйки стекали по телу. Я забыл слова. Аким ждет: ведь я ему хотел что-то сказать.
– Ты бы… поговорил с Эстер, спросил бы… Конечно.
– Я говорил.
– Что же?
Он болезненно морщит лоб.
– Ответила мне. Говорит, что мне этого не понять, что я чужой.
– Чужой?
Еще миг – и я закричу. Надо уйти к себе, остаться одному, быть в тишине, а здесь душно, люди курят, пьют, смеются, звенят стаканы, шаркают ноги.
II
– Ты ему так и сказала, что он чужой? Да?
Эстер молчит. Я продолжаю:
– Почему Аким чужой, а не я?
– Я уже тебе говорила.
– А третьего дня, неделю тому назад он не был чужим?
– Всегда был чужим.
Спокойно и прямо глядит мне в лицо, только губы побелели. Я низко опускаю голову, не знаю, куда деть руки, ноги. Мне тяжело выпрямиться. За стеной стучит молоток: Аким заколачивает ящики. Вчера мы решили, что без фотографии нельзя переехать в К. Днем Аким составил объявление о закрытии фотографии, завтра это объявление появится в газете. Аким раньше всех уедет в К., будет снята новая квартира, станут приходить новые посетители, будут новые улицы, я поселюсь в новой гостинице и…
– Слышишь? – шепотом спрашиваю я Эстер и прислушиваюсь, как чутко и уверенно выстукивает молоток.
– Слышу.
– Это Аким работает. В субботу уезжает.
– Знаю.
В ее голосе неприкрытая враждебность. Я пытаюсь засмеяться:
– Национальная вражда?
Молчит. Я еще ближе подвигаюсь к ней.
– Не едешь? Аким чужой, дело чужое? Эстер еврейка, а потому…
Горестно перебивает меня:
– Разве ты не понимаешь, почему я отказываюсь ехать, почему я не могу поехать?
Опять вздрагивают синие жилки под ее подбородком, точно так же как вздрагивали в день ее приезда из Лондона, и тотчас я догадываюсь, что надо спросить:
– Это давно началось?
Она ничего не отвечает, только глубоко вздохнула. Мне кажется, что так вздыхает человек, освободившись от огромной, ненужной тяжести, и я еще настойчивее спрашиваю:
– В Лондоне? После того разговора?
– Раньше.
Стучит молоток. Ветер зашумел за окном, не то завыл, не то заскулил, как обиженный бездомный щенок.
– Раньше. Уже давно, Саша. Потом все больше и больше. Помнишь разговор о рабочих? Помнишь, Аким говорил, что это наша целина и нельзя ее попирать? Надо ехать в К., а там три четверти жителей – евреи. Подумай. Это ведь искра для пожара… Со всех сторон загорится. Набросятся, как волки, сдавят со всех сторон и бить будут, убивать. Погром будет. На всех упадет, все население еврейское. Это тоже целина, моя целина. Не могу… Давно началось, еще до Лондона. Последнее пришло – это К., и я больше не хочу. К. – это последняя ступенька, и я не переступлю ее, я не поеду туда. Знаешь, бывают минуты, когда приходится особенно глубоко подумать, и тогда заглядываешь во все, повсюду и тогда нельзя лгать себе, тогда широко раскрываешь глаза и все видишь. Знаешь, вот идешь по дороге, попадается одно препятствие, другое, преодолеешь их, идешь дальше и вдруг видишь пропасть, огромную, глубокую, и сразу ясно становится, что шел не по той дороге. Пропасть расколола ее надвое. Тогда что, Саша? В пропасть? Милый, нельзя в пропасть, нельзя. Не страх за свою жизнь, ах, это мелочь в сравнении с другим. Подумай, десятки жизней. Ты меня слушаешь?
– Слушаю.
– Подходишь к такой пропасти, и все, что позади, сразу озаряется. Все тогда понимаешь. Что оставил, от чего ушел. Не только боязнь уничтожить десятки жизней – любовь к ним. Моя целина, Саша. И твоя и Бориса. Кровная, родная. Народ наш. Тысячи нитей, и они связывают нас с ним. Не могу… Будут убивать, мучить. Ведь это мое. Будут бить Залмана, Шолома – это меня будут бить; насиловать Хаю, Лею – меня. Не могу, не поеду! Саша, только что ты усмехался и, усмехаясь, сказал: национальная вражда. Ты смеялся, а я…
Встает.