Оценить:
 Рейтинг: 0

Дом, дорога, река

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7
На страницу:
7 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Здравствуй, летучая мышь!

Не знаю, что думала и что ответила мышь, но мы до сих пор вспоминаем тот Димкин радостный возглас, то ликованье ребёнка пред миром, что только лишь начал во всю свою ширь открываться ему.

А Даше досталась, напротив, жара. Уже с утра склон парил, коровы с мычаньем и топотом двигались мимо палатки, и уже по коровьим тоскующим вздохам можно было представить, насколько томительно-знойным окажется день. Мы с Димой рано ушли на рыбалку, а пятилетняя Даша, в ожидании завтрака и возвращения брата с отцом, принялась собирать землянику. Но ползать по склону в лучах уже знойного солнца ей было непросто, и вот, чтоб себя подбодрить, она сочинила стишок:

Собираю землянику —
Просто умираю…
Вспомню, что отцу и брату —
Сразу оживаю!

Как же нам не любить это место, где дети так живо и так светло проявили себя? И, может быть, опыт первых ночёвок в палатках сыграл не последнюю роль в становлении их детских душ – в том, чтобы чувствовать одновременно любовь и доверие к дому и к миру, который наш дом окружает?

А много спустя жизнь подарила ещё одно впечатление, связанное с палаткой. В нашей семье появилась Анюта, дочь Димы и Сони, и моя жена Лена купила годовалой внучке подарок – игрушечную розовую палатку, в которой могла поместиться лишь только сама Анюта, да ещё разве наш старый шнауцер Луи, к тому времени достигший возраста собачьего патриарха. И вот наблюдать, как Анюта то залезает в палатку и лукавыми глазками поглядывает оттуда, то вылезает наружу, чтобы прихватить какую-нибудь игрушку и с ней снова забраться в свой розовый домик, наблюдать это всё было сущим блаженством для меня, деда. Я видел, что наша семейная палаточная эстафета передана новому поколению – четвёртому, если считать от моих родителей, – и теперь уже для Анюты пришло время познавать тайны дома.

Хочется вспомнить о самых северных из домов, в которых мне довелось побывать. Это были зимовья – таёжные охотничьи избушки, стоявшие по берегам архангельских рек. Мы с другом Лёшей сплавлялись по ним на байдарке; палатка, конечно, у нас была, но, встретив избушку, трудно было устоять перед искушением переночевать в ней.

Тайга, что тянулась вдоль северных рек – Кодины, Сии, Ваймуги или Онеги, – была, прямо скажем, не ровня нашим смешанным среднерусским лесам. Из деревьев росли всё больше тёмные ели да лиственницы; следов человека можно было не встретить за два-три дня хода; и отойти от реки в тайгу дальше чем на пару сотен шагов я опасался: заблудиться в этих дремучих лесах мне вовсе не улыбалось. В буреломной еловой глуши всегда было сумрачно и жутковато. Ноги здесь не ощущали надёжной опоры: ступать приходилось по ломавшимся сучьям, осклизлым корням и по зыбкому мху, из которого, пенясь и чавкая, выступала вода. А космы лишайников, что свисали с еловых сухих, бородавчатых лап? А громадные бурые шляпки грибов, перепрелых и слизистых, словно медузы? Заденешь ногой такой гриб – он, чмокнув, шлёпнется на подстилку из сломанных сучьев, хвои и мха и тут же исчезнет, просочившись меж веток: тайга словно жадно проглотит его. И уже опасаешься: а ну, как проглотит она и тебя? Тем более что, зацепившись ногою за корни, упав ничком и пытаясь достать до земли, ты испытывал леденящую оторопь, чувствуя, как рука твоя тонет – без всякой опоры – в сырой глубине…

Так что общенье с дремучей тайгой оставляло тяжёлое чувство. Тем радостней было, скользя по реке вдоль зубчатой стены тёмных елей, увидеть пригорок, просвет и на этом пригорке бревенчатый сруб под кровлей из грубо отёсанных плах. Знакомиться с каждой новой избушкой было всегда интересно. Как и лица людей, они не походили одна на другую: у каждой избушки были свой собственный облик, характер и настроение. Но везде была печка и нары, и везде можно было найти спички, соль и свечу. Очень трогало это приветствие – или послание – от людей, которых мы никогда в жизни не видели и никогда не увидим, но которых мы вполне могли считать своими друзьями.

После ночёвок в палатке всё в избушке казалось верхом комфорта. Тут тебе и обустроенное кострище с надёжной перекладиной – вешай зараз хоть три котелка, – и сухие дрова под навесом (обязательно между поленьями всунут рулон бересты для растопки), и стол со скамьёй из еловых жердей – так что трапезничать можно удобно – и с видом на реку, да ещё на гвоздях, вбитых в стену избушки, висят котелок, сковородка и пара кружек на тот случай, если мы, например, утопили свою посуду, совершив оверкиль на речной быстрине.

В избушках обычно всё было настолько продумано, что приготовление, скажем, походного ужина превращалось из нудной мороки в чистое удовольствие. Всего и забот – зачерпнуть котелком воды, спустившись к реке по вырубленным в береговом склоне ступеням, от лоскута бересты запалить костерок из еловых или берёзовых чурок да подождать, пока поспеет уха или каша.

И ещё: стосковавшись по людям за те две недели, что мы обитали в тайге, на все предметы, детали и признаки цивилизации, которые прежде воспринимались как докучливый и раздражающий мусор, теперь мы смотрели иными глазами. Всё привлекало внимание и вызывало живой интерес: и красная гильза охотничьего патрона, обронённая где-нибудь возле порога, и верша, сплетённая из ивовой лозы, и гнутая кочерга возле печки, и даже фотография голой журнальной красотки, приколотая к стене, – красотки, которая явно недоумевала: как и зачем она здесь очутилась? Можно сказать, что таёжная эта избушка возвращали нам интерес и доверие к человеческой цивилизации, и мы уже были не против снова вернуться в тот мир, где так томились недавно. Как ни крути, всё же мы дети города и в глухой чаще тайги чувствуем себя чужаками. А вот избушка – это родной нам мир: он создан людьми для людей и всегда рад их появлению.

Так что наша ночёвка в избушке была своего рода возвращением на родину после недолгого бегства в тайгу. Даже её теснота, горький запах золы из печи, даже мыши, которые неустанно скреблись-копошились под полом, воспринималось не как неудобства, но как проявленье внимания этой избушки к нам, людям. Да что говорить: даже блохи (наверное, их натащили собаки, что ночевали здесь вместе с охотниками) – блохи, которые заставляли нас ночью вертеться, кряхтеть и почёсываться, – даже они мне казались почти что друзьями, и я не сердился за столь откровенное проявление их интереса ко мне.

А если вдруг сквозь непрочный сон было слышно, как по кровле сечёт дождь, то как же уютно дремалось в избушке под шум непогоды! Даже хотелось, чтобы ненастье усилилось – чтобы пуще выл ветер, скрипели-шумели деревья, лил дождь, – потому что тем драгоценнее был тогда этот подарок: избушка в тайге, приютившая нас в непогоду.

А теперь можно вспомнить и самый южный из тех домов, где мне довелось пожить. Это был дои Мубиджона-аки в Бухаре – дом, построенный почти триста лет назад предком нынешнего хозяина, водившим караваны по Великому шёлковому пути.

Караванное дело было весьма уважаемым и приносившим при всех его рисках немалый доход: даже по нынешним меркам дом Мубиджона-аки казался зажиточным. Планировка его была типичной для городских жилищ Азии: дом был выстроен вокруг огромного дерева – старой раскидистой шелковицы, – защищавшего обитателей дома от южного солнца. В иных домах, правда, вместо дерева мне случалось видеть бассейн и фонтан; но и зелёное дерево, и журчащий фонтан – это всё атрибуты магометанского рая, о котором как раз и старался напомнить своим обитателям и гостям всякий, мало-мальски благоустроенный, дом Средней Азии.

Хозяин, поджарый и бодрый старик семидесяти пяти лет – некогда он был чемпионом Узбекистана по спринту и бежал «сотку» за десять и две, – превратил свой дом в небольшую гостиницу. По-русски хозяин говорил прекрасно и, увидев, что я проявляю интерес к старинному дому, охотно показывал мне его. Двор с шелковицей окружала анфилада комнат, каждая из которых поражала своей пустотой: ни окон, ни мебели в комнатах не было. Скатанные рулоны постелей лежали у стен на полу; а для хранения разных вещей – посуды, книг, утвари – в стенах были сделаны ниши.

– А как же зимой? – спросил я хозяина. – Ведь, наверное, холодно?

– Холодно, – отвечал Мубиджон-ака. – Для обогрева у нас сандали.

И он объяснил, что в холодные зимние дни, когда даже ватный чапан не спасает, в углубление глинобитного пола насыпаются горячие угли, сверху ставится столик, накрытый войлочною кошмой, и люди усаживаются вокруг, просовывая под стол ноги. Чем-то это напоминает обогрев возле караванных костров – тех, у которых провёл много ночей самый первый владелец старинного дома. Да и весь дом чем-то напоминал палатку кочевника. Мало того что он был аскетично-простым (нам, европейцам, дом без мебели даже трудно представить), но он был таким не обременённым самим же собой, что казалось, собрать и сложить этот дом, чтобы двинуться в путь по ветрам и барханам пустыни, совершенно пустяшное дело. Вот только выпьем ещё по пиале кок-чая, погреемся у сандали – и тронемся по Великому шёлковому пути…

Показал мне хозяин и то, как устроены стены. На уровне полуподвала, где некогда располагались кухня и кладовые, одна из несущих стен была расчищена от штукатурки, и её анатомия выступала наглядно. С удивлением я увидел вертикально стоящие брёвна, промежутки между которыми были не то что уложены, а засыпаны чуть ли не мусором: обрезками брёвен и сучьями, камнями, хворостом и глиняными черепками. Связующим материалом служил саман – солома с навозом и глиной, – но в целом впечатление от стен было тревожное: казалось, они вот-вот должны развалиться.

– Конструкция очень надёжная. – Мубиджон-ака улыбнулся, как бы угадав мои мысли. – Эти стены пережили не одно землетрясение.

Тут я догадался, что антисейсмический дом и должен быть вот таким, эластично-подвижным: толчки ходуном заходившей земли не только не разрушают его стен, но, может быть, ещё плотнее их утрясают. И потом, когда я пил чай во дворе, в тени старой шелковицы, я думал о том, что строения ветхие с виду нередко как раз и оказываются самыми долговечными. Землетрясение или война скорее разрушат дворец, а ветхая хижина, если с ней даже что-то случится, будет вскоре починена или даже отстроена заново, и поэтому кажется, именно хижины вечны.

Это же самое чувство – изумление перед неистребимой жизненной силой лачуг – посещало меня и тогда, когда я бродил по окраинам наших русских посёлков и городов. Проспекты с большими домами обычно вгоняют в тоску, а вот созерцание затрапезного быта окраин всегда пробуждает желание жить. Идёшь, бывало, в Калуге где-нибудь по Берендяковке или Подзавалью – до недавних пор в этих районах было немало лачуг, кое-как прилепившихся к склонам, – и разглядываешь всё то обветшалое и до боли родное, что тебя окружает. Заборы обычно здесь нагорожены из чего Бог послал: то из кроватных спинок, то из дырявых полос заводских штамповок, то из листов покорёженной жести. А если увидишь забор деревянный, то он будет стоять, скорее всего, как-нибудь набекрень. Для чего нагорожены эти заборы, даже трудно сказать: ни для человека, ни для пасущихся между заборами коз, ни для бродячих собак они не представляют серьёзной преграды. А уж для бурьяна – лебеды, бальзаминов, крапивы и хмеля – они вообще служат опорой. Вон как высоко взобралась плеть дикого винограда – с забора на старую яблоню, а с неё на ещё более старую, обомшелую крышу, – и кажется, что лишь тёмно-зелёная эта лиана и удерживает на склоне готовые рухнуть забор, дом и дерево.

А крылечки окраинных этих домов? Да, они покосились, осели и держатся, что называется, на честном слове, но зато эти тёплые старые доски, истёртые множеством ног – кто только не ступал на них и босиком, и в сандалиях, и в ботинках, и в валенках, и в солдатской кирзе, – эти тёплые доски всегда приглашают не просто ступить, а присесть на них и отдохнуть. А уж если ты сел на такое крыльцо, обязательно, пусть неосознанно, погладишь ладонью его тёплые доски. А какое количество живописных деталей можно увидеть с крыльца! Вон вбит в землю скребок для очистки подошв от грязи. Сейчас-то, в жару, он сух и чист, зато в ноябре железная эта скоба состругивает с сапог ломти глины, которые вяло шлёпаются на влажную землю, на бурые листья, на прелые яблоки, что лежат у крыльца.

А вон ржавая бочка под ржавой трубой водостока. Жизнь этой бочки меняется от сезона к сезону. В дождливое лето она переполнена пенной водой, непрерывно стекающей с крыши; если случается сушь, и воды в бочке мало, она даже подёрнется тиной и ряской; осенью в бочке плавают жёлтые листья яблонь и красные – груш. Зимой бочку переворачивают, и над ней вырастает пухлый сугроб; а в солнечном марте капель стучит в её жестяной гулкий бок, и бочка тогда превращается в праздничный, славящий жизнь и весну барабан.

Что мы видим ещё, озирая заросший сиренью или акацией дворик? Конечно, скамеечку, обычно простецкого вида, на двух деревянных столбах. Но, хоть она и неказиста, её все любят: и люди, и кошки, и куры, которые норовят себе выкопать пыльную ямку в её тени и лежать там, лениво квохча, в безмятежные жаркие полдни. А уж кому только не довелось посидеть на этой скамейке – от малых детей, чьи загорелые ноги болтались, не доставая травы, до стариков и старух, чьи тяжёлые стопы казались недвижно и намертво вросшими в землю. И ведь скамья поддерживала их всех: для детей служа как бы трамплином для роста и взлёта, а для стариков образуя подпорку, которая им позволяла какое-то время удерживать малый зазор между ними и властно зовущей землёй.

Вспомним ещё и отели, места временного приюта для тех, кто путешествует по миру. То, что отель – это дом ненастоящий, ясно любому. В нём не происходит важнейшего: укоренения человека в том месте, где он живёт. Главные узлы жизни в отелях, как правило, не завязываются: в них не рождаются и не умирают; а если такое и происходит, то это скорее случайность. Если отель и служит домом, то одноразовым, как пластиковая посуда.

Прообраз отеля – постоялый двор, то есть дом у дороги, стол и постели в котором сдавались пешим и конным. И он чем-то напоминает продажную женщину, которая тоже стоит у дороги и тоже готова за некую плату предоставить себя проезжающим и проходящим. Недаром, кстати, отели и падшие женщины – это испокон веку неразлучная пара.

Но, с другой стороны, разве отели не нужны людям? Разве они не согревают холодный наш мир? А то, что они предназначены в основном для скитальцев и странников, так разве и все мы не странники и не скитальцы, не краткие гости в том мире, где мы появились, поели-поспали и вот-вот должны будем освобождать жилплощадь? Нет, я искренне благодарен тем странноприимным домам, в которых мне доводилось пожить.

Так, в Египте из того небольшого отеля у моря, где мы поселились с женой, мне памятен стол на веранде, стоящий на нём стакан виски «Джонни Уокер» (что означает, кстати, «гулёна Джонни» – отличный выбор для путешественника) и пыльный, горячий ветер хамсин, который раскачивал пальмы над крышей отеля. Чешуйчатые стволы скрипели и гнулись, а ребристые жёсткие листья-вайи так исступлённо мотались под ветром, что было странно: как они не отрываются и отчего не оставляют царапин на синем, сияющем, вечном небе Египта?

Вообще, чаще вспоминается даже не сам отель, не его номера и кровати – это, как правило, одинаково во всех на свете отелях «средней руки», – а вспоминается окруженье отелей. Скажем, в Праге это «пивница» где-нибудь неподалёку: гул голосов и табачный дым, пивные кружки на грубых столах и прилипшие к мокрым доскам клочки серой бумаги, на которых официантки палочками отмечают количество заказанных кружек. В этих старых, прокуренных пивницах – как и в пражских кафе, и на пражских мостах, и ночных улицах с красными фонарями – ощущается атмосфера какой-то уютной порочности, той, что не только не разрушает покоя, порядка, уклада налаженной жизни, а, напротив, чуть ли не укрепляет пражскую жизнь.

Что вспомнить из Греции? Ну вот, скажем, Дельфы – те самые, где неподалёку от руин Аполлонова храма журчит знаменитый Кастальский ключ. В отеле на узкой улочке Дельф меня, помнится, разбудил гулкий грохот мусоровоза под окнами; но когда я, зевая, вышел на балкон и глянул сначала влево, на серо-зелёный склон уходившего к тучам Парнаса, а потом вправо, на синеватую дымку, что укрывала долину и море, был забыт и мусоровоз, и досада на его жестяной грохот. Мысль «Я на Парнасе!» одна овладела душой; мог ли я думать, что судьба приведёт меня в эти места, где живут не одни только люди, но где обитает само вдохновение?

В черногорской Будве наш отель выходил окнами на небольшую площадь, где допоздна меж столиков уличного кафе играли музыканты и выступали танцоры. Но куда привлекательнее и танцев, и музыки были черногорские девушки. Они неспешно прохаживались взад-вперёд, порою присаживались за столики, чтобы выпить вина или кофе, а затем продолжали свой летний ночной променад. Окно отеля, из которого я на них любовался, создавало эффект театральной рампы: я был отгорожен от гуляющих девушек, их жизнь протекала мимо моей и никак с ней не пересекалась, но в то же самое время я как бы бродил по ночным, полным неги улицам Будвы вместе со смуглыми и длинноногими красавицами.

Отели, в которых я жил, были разными, от совсем нищенских до роскошных. Правда, в последние можно было попасть лишь по ошибке, как это случилось в итальянской Ферраре. При заселении нашей туристической группы возникла путаница, и нас с женой и дочерью вместо скромной ночлежки определили в прямо-таки королевские апартаменты. Уже одна их прихожая была полноценным гостиничным номером, не говоря о громадной ванной комнате, которую вполне можно было сдавать под публичные бани, или огромной спальне, где под высоченными потолками даже летающим птицам нашлось бы достаточно места. И с тех пор в нашей семье прижился речевой оборот, обозначающий крайнюю степень роскоши: «Не хуже, чем в Ферраре».

Зато в Индии – где мне доводилось спать и просто под небом, среди нищих, коров и бродячих собак, – я четыре дня жил в крошечном номере, по скудности обстановки напоминавшем тюремную камеру. В этом номере были: деревянный топчан из неструганых досок, табурет со стоящим на нём вентилятором (который, естественно, не работал), и ещё в стены было вбито несколько гвоздей, на которые я повесил рюкзак и одежду. Но, как ни странно, этой мебели – топчана, гвоздей и табурета – мне хватало вполне, и я не испытывал ни малейшего неудобства, когда после купания в Ганге и обеда, состоявшего из грозди бананов, я засыпал на топчане, и ни москиты, ни скорпионы не нарушали мой сладкий сон.

Любимым же местом в отелях для меня всегда были не номера, не рестораны, слишком обременительные для моего кошелька, а холлы, через которые, то затихая, то оживляясь, протекал почти непрерывный поток посетителей. Люди входили и выходили, шагали то налегке, то с поклажей, несли рюкзаки или катили сумки на колёсах, иногда задерживались и что-то сердито выговаривали персоналу или, развалясь, коротали время в удобнейших креслах (почему-то удобнее кресел, чем в холлах отелей, я нигде не встречал) – в общем, люди жили своей кочевою жизнью, а я с интересом эту жизнь наблюдал. Где ещё, как не в холле большого отеля, можно увидеть настоящий парад человечества? Тут и непременные толпы японцев, обвешанных фотоаппаратами, и громогласные сытые немцы, и чопорные англичане, и французы с их нежно-картавою речью, и горячо жестикулирующие итальянцы, и испанцы, напоминающие наших брутальных южан, и негры, лоснящиеся, как сапожная вакса, и тяжёлые сербы, и белобрысые шведы – словом, множество языков и народов пройдут перед тобой за те полчаса, что ты просидишь в холле отеля.

С этой темы – парад человечества в холле отеля – легко перейти к разговору о том, какое великое множество разнообразных домов существует на свете.

Вот, например, эскимосское иглу. Восхищает уже одно то, что люди когда-то решили: такое жилище возможно. Сделать снег материалом для дома означало явить и отвагу, и наблюдательность, и волю к жизни. В эскимосском жилище многое необыкновенно. Например, то, что стены из снега попускают и воздух, и свет, так что дом эскимоса днём не нуждается ни в освещении, ни в вентиляции. А отопление? Трудно поверить, но язычка пламени, что качается над плошкой тюленьего жира, хватает, чтоб обогреть иглу до температуры плюс двадцать градусов в то время, когда снаружи лютуют тридцатиградусные морозы. И в такой вот снежной пещере, под завыванье метелей, под призрачным светом полярных сияний, шла обычная жизнь эскимосов. Шились одежды из шкур, резались моржовые бивни, рассказывались какие-нибудь предания, зачинались, рождались и росли дети – и всё это в условиях, для человеческой жизни немыслимых.

По сравнению с эскимосами жизнь кочевых степняков – монголов, казахов, калмыков – может казаться просто курортной. Хотя хорош курорт! Тут и зимние стужи, и летняя сушь, и, главное, ветер: он дует и ночью и днём, он, кажется, выдувает и душу, и мозг человека, который дерзнул жить в степи. Вот для защиты от этого ветра, безжалостного и вездесущего, в основном-то и служат степные жилища. У нас в Азии это юрта или кибитка – разборный каркас, обтянутый войлоком, – а где-нибудь в Африке, среди барханов Сахары, это полог из верблюжьих шкур, под которым семья бедуина находит защиту от ветра и солнца.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 3 4 5 6 7
На страницу:
7 из 7

Другие электронные книги автора Андрей Юрьевич Убогий

Другие аудиокниги автора Андрей Юрьевич Убогий