Оценить:
 Рейтинг: 0

Тайный коридор

1 2 3 4 5 ... 13 >>
На страницу:
1 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Тайный коридор
Андрей Венедиктович Воронцов

Романы последних времен
Издательство «Вече» представляет новую серию художественной прозы. Острота и непредсказуемость сюжета, яркий калейдоскоп событий с легким налетом апокалиптичности, совершенно новый взгляд на известнейшие и мрачные факты истории современного мира – все это ожидает читателя в захватывающих «Романах последних времен»!

У каждой страны, каждого народа, каждого человека – свой путь в истории, каким бы тяжелым он ни казался. А «иной путь», более легкий и короткий, вроде подземного хода или тайного коридора, – иллюзорен. Но если уж кому-то довелось вступить на него, «иной мир» может стать грозной реальностью.

Андрей Воронцов

Тайный коридор

© Воронцов А.В., 2007

© ООО «Издательский дом «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2016

Сайт издательства www.veche.ru

Часть первая

За кладбищем были: свалка, дорога, забор, красные особняки.

Кладбище лежало внизу, а особняки стояли на взгорке. Их разделял, как Стикс, овраг, наполненный мусором – строительным и кладбищенским. Темнело, но не горело ни одно из многочисленных окон особняков. Все это были резиденции, хозяева здесь не жили. А может быть, их оскорбляло соседство кладбища. Ходили слухи, что его скоро снесут, построят здесь фитнес-центр.

Тренажеры, сауна, бассейн.

Звонарев оглядел последний раз могилы отца и матери. Ну вот, прибрался, поправил, все в порядке. До свидания, мои дорогие! Он положил грабли на плечо и пошел в обратный путь.

Здесь, у бетонного кладбищенского забора, еще покоились с миром пожилые люди, а вот выше, на большой новой территории, лежал только «молодняк»: 16, 17, 18, 19 лет… Наркоманы. Проститутки. Самоубийцы. Неудачливые «братки». Удачливые, то есть побогаче и постарше, лежали у главного входа, придавленные роскошными мраморными памятниками самим себе.

Звонарев шел по узкому проходу, с надгробных плит на него глядели полудетские лица. «Незабвенному Руслану», «Танечке, самой дорогой и единственной»… Он не знал этих людей. Не знал и не мог знать. А вот прежде дети и молодые умирали настолько редко, что ему была известна история смерти каждого из них, похороненного здесь. Этого ударило током, этот утонул, этого сбила машина… Таких могил была дюжина на все кладбище. А сейчас…

Перед тем как свернуть на центральную аллею, Звонарев оглянулся на мрачно темневшую громаду особняков. В кронах кладбищенских деревьев кричали вороны. Над шпилями, островерхими крышами домов разлеглось облако в виде развратной, раздвинувшей пухлые ноги женщины. Она повернула к нему лицо и открыла мутные глаза. Тотчас по облаку пробежала ниточка молнии, запахло спичечной серой, разом стемнело, в темноте родился образ грома. Он плыл в страшной тишине, давил на сердце чугунной тяжестью, а потом совершенно неожиданно, беспощадно, оглушительно, протяжно ударил, отставая от собственного звука. Это было как артиллерийский залп. Звонарев зажмурился, вцепившись в ограду чей-то могилы, а когда открыл глаза, поселка богачей уже не было. Ничего не было. Только кладбище.

Хлынул сплошной дождь.

* * *

Лет за пятнадцать до появления в небе облака в виде голой женщины по Москве прокатилась странная эпидемия самоубийств. Выбросился с 14-го этажа молодой карьерный дипломат. Вскрыла себе вены в ванне молодая, красивая, ухоженная женщина. Застрелился из охотничьего ружья перспективный работник Совета министров. Повесился преуспевающий «засекреченный» ученый. Звонарев тогда работал на «Скорой помощи». Он был там, где беда, а человеческие беды могут рассказать об обществе больше, чем сотни книг, газет и журналов.

Беда изменилась, стала иной, чем в 70-х годах. Беду ожидали. Люди перестали веселиться. Они смеялись, лишь глядя юмористические передачи по телевизору. Жизнерадостны и веселы были только бандиты и кавказцы. Они приехали завоевывать этот город любой ценой. Раньше убийства были большей частью нелепыми, а теперь убивали с неслыханной жестокостью и изощренностью. Появились вдруг во множестве проститутки. Они были частыми клиентами «скорой», потому что их избивали в кровь неведомые сутенеры. Стало привычным иностранное слово «наркоман».

Листая свои рукописи тех лет (а писал он тогда короткие миниатюры в прозе), Звонарев видел в них беглый отпечаток того тяжелого, жестокого, эгоистического состояния, которое внезапно овладело людьми. Это были те же люди, что совсем недавно провожали со слезами на глазах исчезающего в небе надувного олимпийского мишку, и они же являлись героями страшного рассказа, который он перечитывал.

Ночью

Перерезав кухонным ножом пуповину, он завернул новорожденного в простыню, положил в целлофановый пакет и вывесил за окно. Стоял тридцатиградусный мороз.

Ребенок уже, может быть, умер от холода, а послед у матери все никак не отделялся. У нее открылось сильное кровотечение, температура подскочила до сорока. Началась послеродовая горячка. Позвать на помощь врачей они, детоубийцы, не смели. Она с ужасом смотрела, как он носится с какими-то тряпками по квартире, – ей не хотелось умирать.

Иногда налетал порыв ветра и, словно указательным пальцем, стучал обледенелым тельцем в окно.

Это был случай из жизни. А был случай, когда молодая мама, муж которой ушел в армию, утопила своего ребенка в ванной. Плача, она оправдывалась, что она не могла из-за него ходить в дискотеки, как до замужества.

Отец соблазнил свою дочь, семилетнюю девочку, жил с ней в течение трех лет.

Люди не стали жить хуже, они сами стали хуже.

Появились странные, мерзко пахнущие квартиры: одни были забиты под потолок аквариумами, в коих разводили редких рыбок на продажу, другие – переполнены породистыми собаками-производителями или кошками, третьи – заставлены телевизорами и громоздкими ящиками видеомагнитофонов, на которые переписывали фильмы с энергично, как автоматы, совокупляющимися мужчинами и женщинами, – они чмокали, будто ели горячую кашу, и истошно стонали, словно им дергали коренные зубы. Отвратительный гнусавый голос переводил: «Хочешь, я тебя трахну?» – «Трахни меня, сволочь, трахни!»…

На лобовых стеклах машин, преимущественно грузовых, появился портрет Сталина: это была, вероятно, неосознанная реакция протеста на проникающий во все сферы жизни гнусавый голос.

Но никто не знал, что со всем этим темным, ползучим, неистребимым, как тараканы, смог бы сделать Сталин. Расстрелял бы, посадил? Порой сообщали об аресте, а то и расстреле какого-нибудь проворовавшегося директора магазина. Но мало у кого возникало после этого ощущение победы справедливости. Люди смутно понимали, что преступность была лишь следствием надвигающейся неведомой беды, но не понимали, в чем ее причина.

* * *

В последнее время Шолохова преследовала строчка: «Опять в переулках бряцает сталь». Война и кровь стали спутниками его жизни с самого детства, и он неведомым, но безошибочным инстинктом ощущал их приближение, как больные малярией ощущают далекий остренький холодок – предвестник тяжелого приступа лихорадки. «Опять в переулках бряцает сталь». Ничего еще не случилось, жизнь, кажется, бьет ключом, люди деловиты и уверены в себе, в окнах каждый вечер зажигаются уютные огни, но над всем этим, словно черное облако в багряных лучах заката, плывет предчувствие грозной катастрофы. Так было накануне Великой войны 1914 года, переросшей затем в революцию, и он сумел передать это ощущение в «Тихом Доне»; так было в декабре 30-го года, когда добродушный, мирный, чистый Берлин, сверкающий рождественскими огнями, вдруг содрогнулся от грохота тысяч солдатских ботинок штурмовиков. «Это политический театр Гитлера», – говорили тогда ему, но он, выросший среди людей, считавшихся солдатами от самого рождения, как пушкинский Гринев, знал, что военный театр не заканчивается простым падением занавеса, что пьеса, в которой тысячи людей ходят строем под оркестр, редко не бывает длинной и кровавой.

«Опять в переулках бряцает сталь»… Еще как бряцает… Под все разговоры о «мирном сосуществовании»… Шолохов не понимал, как можно рассчитывать на мирное соседство с державой, неприкрыто рвущейся к мировому господству, держащей большую часть своей армии за пределами страны, на бесчисленных военных базах по всему свету и на авианосцах, хищно бороздящих чужие моря. Ведь было уже так с Гитлером, «умиротворяли» его с 1934 года, бросали ему кусок за куском, пока он не сожрал всю Европу. И уж совсем Шолохов не понимал, почему это «мирное сосуществование» распространяется на идеологическую борьбу, почему вдруг, как перед первой Великой войной и после, двадцатые годы, страну захлестнула «культура» местечковых хохмачей, избравших объектом своих грязных насмешек не столько советские порядки (тут дальше бытовых шуточек дело обычно не шло), сколько все русское, природное, корневое. Было совершенно очевидно, что запущено в ход особое пропагандистское оружие, разлагающее обывателей куда сильнее, чем унылые «вражеские голоса». Он писал об этом Брежневу, но тот, по своему обыкновению, поручил «разобраться» членам Политбюро, в первую очередь Суслову и Зимянину; те же, как водится, создали по этому поводу комиссию, а ответ из таких комиссий известен: «с одной стороны, так», «с другой стороны, – совсем иначе», а в целом «автор преувеличивает». «Свои люди» в ЦК информировали Шолохова, что письмо рассматривалось и в андроповском ведомстве, и ответ оттуда, предназначенный только для членов Политбюро, был определенней: русский национализм представляет большую опасность для СССР, чем угрозы, о которых пишет товарищ Шолохов. Тогда он понял: в КГБ тоже неладно, как в свое время в ведомствах Ягоды и Ежова.

Очевидно, каждому поколению русских людей предстояло пережить то, что пережили он, его поколение. Нельзя было остановить жизнь, независимо от того, в дурную или хорошую сторону она развивалась. По собственному горькому опыту он знал, что заслуги одного человека могут быть забыты еще при его жизни. Что же говорить об исторических заслугах народа, которые для нарождающихся поколений – не более чем реальность из книг? И хорошо еще, если эти книги не дерьмо…

Всякая война, с внешним врагом или с внутренним, начиналась не тогда, когда звучали первые выстрелы, а тогда, когда забывалось, почему люди умирали в войну предыдущую. В тихом омуте «мирного существования» и «сосуществования» водились жирные, отвратительные черти. Так называемый обыватель, человек, пекущийся только о личном благосостоянии, – вовсе не мирный человек; своей неготовностью давать отпор злу он поощряет зло, показывает злодеям, что готов уступить им во всем, если нож будет приставлен не к его горлу, а, скажем, к горлу соседа. Поэт подметил точно: именно в тихих, мещанских переулках созревают кровавые мятежи и заговоры. Что ж! Остается одно – надеяться, что, когда это случится, его уже не будет на белом свете.

Шолохов был неизлечимо болен – и знал об этом. Но до последней поездки в Москву, на лечение, смерть казалась ему такой же далекой и непостижимой, как в юности, когда его грозили лишить жизни то махновцы, то неистовые чекисты. И вот однажды, в ясный солнечный день, когда его привезли в черной «Чайке» в онкологическую клинику на Каширке, он обратил внимание, что у входа, в окнах стоят люди – больные и медперсонал – и смотрят, как его в кресле-каталке везут по пандусу вниз, в отделение радиотерапии.

Он вдруг увидел себя их глазами, сверху – маленького, высохшего, с высоко поднятой седой головой, исчезающего в черном провале туннеля. Среди этих зевак, вероятно, были люди столь же тяжело больные, как и он сам, но тогда, нырнув из-под солнца в тень подвального козырька, он ощутил их, оставшихся наверху, как мир живых, в то время как сам он уже принадлежал другому миру – мертвых.

Может быть, это всего лишь разыгралось его писательское воображение, но даже если случай на Каширке был психологической метафорой, она, как и метафора литературная, говорила о сути происходящего с ним точнее, чем долгие размышления о собственной судьбе. Поначалу, в детстве, жизнь была бесконечным, уходящим за всякие мыслимые пределы кругом – такой она ему увиделась некогда в плешаковском саду, под звездным небом. Но именно той памятной ночью круг стал незаметно сужаться. Вместе с детством уходила свобода – свобода жить не завтрашним, а сегодняшним днем. Выбранный им в юности путь уничтожал другие возможности: он уже не мог стать ни мореплавателем, ни ученым, ни знаменитым путешественником. Допустим, эти возможности были ему вовсе не нужны, но имелись другие, вовсе не противоречащие писательству, которые он упустил.

Он всегда понимал значение религии в человеческой жизни, но никогда не стал ближе к Богу, чем в ту ночь, когда в подвале Вешенского ГПУ произошел у него разговор с таинственным, исчезнувшим наутро священником. Этот священник, отец Михаил, сказал тогда, что суждено ему служить безбожной власти, не упуская случая делать добро. Так и получилось, как предсказал священник, но в церковь Шолохов и после освобождения из ГПУ не ходил, даже в Вешенский храм, который спас от закрытия, не молился, икон дома не держал, религиозной литературы не читал. Что ж, и отец Михаил говорил, что Шолохов не из богомольцев, хотя душу наследовал от предков христианскую. Но он же говорил: «Бойся потерять эту душу, никто тебя тогда не защитит. Даже если и оступился, дальше по этой дорожке не ходи, ждет тебя там погибель. Мы перед врагами беззащитны, когда ослаблены грехами нашими».

Исполнил ли он этот завет? Его слабостью долго оставались женщины. Каждая из них, как он понял сейчас, лишала его чего-то, делала меньше жизненный круг. Казалось бы, все должно было быть наоборот, ведь писатели считают, что женская любовь их обогащает. Но это неправда. Здесь то же самое, как с упущенными с детства возможностями: ты выбираешь одни и никогда уже не получишь другие. В зрелые годы ему были доступны женщины, без раздумий соглашавшиеся отужинать с ним в ресторане, а с другими он и не знал уже, о чем говорить. Но ведь именно эти женщины, не принимавшие правил игры записных ловеласов – ресторан, гостиница, постель, – по-настоящему волнуют, именно они являются прототипами бессмертных литературных образов…

Чем больше было женщин в его жизни, тем становились слабее – после Аксиньи и Дарьи – его женские образы. И так обстояло не только с женщинами. Все, чем он обладал со своей ранней, неслыханной литературной славой, лишало его возможности обладать в творчестве чем-то большим – тем, что удавалось Пушкину, Гоголю, Толстому, Достоевскому, Чехову… Душа его теряла ощущение простора, подаренное ей в детстве и юности. Слава, женщины, алкоголь способны были создать иллюзию этого простора, но всякая иллюзия, как известно, рано или поздно отбирается у человека. Стареющему организму становятся не нужны женщины, потом врачи запрещают алкоголь, а слава… Слава – такое нежное существо, что ее способна отравить любая клевета, пусть даже и сочиненная более пятидесяти лет назад…

Что же оставалось в «круге»? Охота, рыбалка… Уничтожив продолжение романа о войне, он забросил писательство. И тут, как тати в нощи, подкрались болезни – одна, другая… Круг жизни сузился до размеров больничной койки… От прежнего мира его удовольствий ему остались лишь французские сигареты «Голуаз»… Что ж, и приговоренному к смерти разрешают покурить…

Возвращаясь последний раз из Москвы, он увидел в иллюминатор вертолета строящийся автомобильный мост через Дон, который он «пробивал» в верхах всю жизнь, и его пронзила мысль: «А ведь я, наверное, по нему никогда уже не пройду и даже, может быть, не проеду…»

Он лежал на диване в своем кабинете на втором этаже и пытался заснуть. Несмотря на то что уколы притупили боль, это никак ему не удавалось. Две мысли не давали ему покоя: сначала – «Опять в переулках бряцает сталь», потом другая – что он чего-то не понимает в открытом им законе сужения круга жизни. Что же это за роковая предопределенность такая: получить в несознательном возрасте практически все, что нужно человеку для будущего, а потом постепенно, год за годом это терять, пока не отнимется у тебя последнее – возможность дышать? Где тут смысл? Неужели душа человека настолько привязана к телу, что сужается с его угасанием? Значит, все-таки материя первична, а дух вторичен?

И тут он увидел жизнь свою в виде маленькой точки, окруженной необъятным ослепительным сиянием, – и понял вдруг, отчего ему так тяжело. Не выжженная мертвая земля оставалась там, за внешней границей его сужающегося круга, а сияние свободы и счастья. Все зло, вся боль – в этой точке, она-то и сужается, и ничего больше. Жизнь была не напрасна, в ней просто боролись свет и тьма, и свет теперь побеждает тьму. «Стало быть, душа и при смерти расширяется?» – с радостью спросил он неизвестно у кого, но ответа не получил, потому что очнулся. Оказывается, ему все-таки удалось задремать.

Он с трудом поднялся, зажег ночник, взял палку и побрел к письменному столу. Ему всегда хотелось закурить, когда приходила к нему мысль, которую он не мог сразу сформулировать. Шолохов опустился, кряхтя, в кресло, взял свой «Голуаз», щелкнул зажигалкой, затянулся. Но, пока он шел, устраивался, закуривал, мысль, посетившая его в дреме, пропала без следа. Он затянулся еще раз, другой, положил окурок на край пепельницы и побрел обратно к дивану.

Шолохов лег, закрыл глаза – и снова все засияло, да так, что было больно смотреть. Он сразу вспомнил свою мысль, но черную точку искал напрасно – ее нигде не было. И тут он понял, что произошло. Точка исчезла навсегда. Жизнь его вывернулась наизнанку, как перчатка, рывком снятая с руки. Внешние края круга стали внутренними. Он был в царстве счастья и свободы.

1 2 3 4 5 ... 13 >>
На страницу:
1 из 13

Другие электронные книги автора Андрей Венедиктович Воронцов