Вот и сейчас шаркающей стариковской походкой он шел вдоль стены, скользя взглядом по офортам. Два офорта изображали Санкт-Петербург с Петропавловской крепостью, с Исаакиевским собором. Эти очень тонкие работы Иосиф Михайлович сделал не на продажу, а в подарок жене. Ведь Софья Андреевна была родом из Питера, там они и познакомились. Еще три офорта в одинаковых темно-коричневых дубовых рамках повторяли работы известного итальянца Джованни Баттиста Пиранези. Только крупный специалист, настоящий знаток и ценитель мог определить, что это копии.
В прежние времена Иосиф Михайлович, стоя перед офортами, подмигнув Софье Андреевне, любил говаривать: «Знаешь, Соня, думаю, если бы Пиранези, этот сумасшедший мастер, оказался в Москве в нашей с тобой квартире и посмотрел бы на мои офорты, он наверняка спросил бы: „Послушайте, почтенные Иосиф Михайлович и Софья Андреевна, а как мои работы попали к вам? Я же никогда не был в Москве!“» На что жена отвечала: «Неужели ты, Иосиф, думаешь, что он действительно так сказал бы и не отличил твоей руки от своей?» – «Конечно, отличил бы, дорогая, но не сразу. Если бы он взял увеличительное стекло и стал внимательно разглядывать штрихи – тогда да. А вот если бы он сел на диван или в твое любимое кресло да смотрел бы с расстояния двух-трех метров, то до конца жизни для Джованни Баттиста Пиранези оставалось бы загадкой, как его работы попали в Москву и почему бумага офортов почти белая».
После того как на дне чашки остался лишь густой слой крупных чаинок, Иосиф Михайлович почувствовал, что наконец-то «созрел» и может теперь съесть что-нибудь посолиднее кусочка черного подсоленного хлеба. Это он и сделал.
Два яйца всмятку, два бутерброда с тонким слоем масла, густо посоленным, и полрюмки водки – вот и весь завтрак – как обычно, как предписывал ритуал. Яйца иногда менялись на шпроты, шпроты – на холодные котлеты, купленные в соседней кулинарии. В общем-то старику Домбровскому было по большому счету все равно чем питаться. Он знал, что теперь часов до четырех дня есть ему не захочется. А вот в четыре он может себе позволить выпить еще две рюмки водки и съесть большую тарелку обжигающе горячего супа, а на второе – что-нибудь из кулинарии – курицу, рыбу или блинчики с мясом.
После завтрака Иосиф Михайлович тщательно причесался перед большим зеркалом в витой раме, прицепил бабочку, подняв ворот рубашки. Надел пиджак и оглядел себя в зеркале. Он не опустился после смерти жены, хотя этого и опасались соседи, а наоборот, стал еще больше следить за своей внешностью. Он всегда выходил из дому гладко выбритым, прическа уложена волосок к волоску, на пиджаке ни одной пылинки. О брюках и ботинках и говорить не приходилось – идеальные стрелки, идеальный блеск. Даже концы шнурков были одинаковой длины, с одинаковыми непогнутыми жестяными наконечниками – они вызывали подозрение, что отлиты из серебра. Из кармана пиджака неизменно торчал уголок накрахмаленного носового платка. Во всем, что касалось одежды, Иосиф Михайлович Домбровский был и оставался педантом.
Но еще большим педантом он был в работе. Однако после смерти жены он оставил работу. У него просто не лежали к ней руки. А граверу, если его рука вялая, неразогретая и мертвая, лучше за инструмент не браться. Домбровский это знал. Он смирился с тем, что вышел на пенсию, смирился с тем, что к нему никто не ходит, вернее, он сам никого не принимает и не желает видеть. Для мастера же признание – одна из основных форм существования, и тешил старик свое самолюбие созерцанием собственных работ. Иногда вытаскивал из шкафа большую папку, клал ее на стол, стирал пыль, развязывал шнурки и принимался разглядывать офорты, время от времени скептично морща нос и кривя губы.
«А вот здесь, Иосиф, рука у тебя дрогнула, а ты поленился исправить. Эх ты, лентяй… А еще считал себя лучшим гравером».
Он брал одно из увеличительных стекол, которых у него имелся целый набор, зажигал свет, направлял луч настольной лампы на немного пожелтевший лист бумаги, подносил увеличительное стекло и недовольно покашливал.
«Если бы этот завиток увидел Гюстав Доре, он бы долго смеялся: „И как это так я здесь промахнулся!“».
Естественно, для всех возможных зрителей этот офорт оставался шедевром, безукоризненно выполненной копией, тем более не отличимой от оригинала, что выполнена она была с нарушением основного закона копировальщика – один к одному по размерам.
«Я имел на это право. Я хотел доказать, что могу сделать и так. Эти работы – целое состояние. Мало, наверное, существует экспертов, способных отличить мою подделку от копии. Ведь они посчитают, что это один из оттисков, собственноручно отпечатанных с листа меди мастером».
Лежали в его папке и копии Рембрандта. На первый взгляд, безупречные, и лишь сам Иосиф Михайлович Домбровский знал, где в них изъян. Но то, что знал и видел Домбровский, для всех остальных было недоступно.
Надев плащ и шляпу, Иосиф Михайлович с тростью, украшенной посеребренным набалдашником, в элегантном кашне, похожий на некогда преуспевавшего артиста, покинул свою квартиру. Лифт свез его с четвертого этажа вниз. Он сдержанно кивнул двум соседкам по подъезду, которые с одинаковыми колясками прогуливались во дворе, и неторопливо направился в большой магазин, где размещался пункт обмена валют.
Он поглядывал по сторонам на спешащих прохожих и не узнавал город, хотя видел его каждый день, но что сделаешь с памятью, если она запечатлела то, от чего ты не в силах отвыкнуть, отказаться?.. Все стало каким-то не таким, как раньше; хотя видимых следов разрушения прежней Москвы не было заметно, все теперь выглядело слишком пестрым, вычурно ярким, суетным. И лишь один он выделялся из толпы своей холодностью, замкнутостью и невероятным спокойствием. Он шел, старательно обходя лужи, неспешный и величавый. Ему почему-то предупредительно уступили дорогу, и это нравилось старику Домбровскому, ведь, как правило, дорогу уступают либо очень важным людям, либо очень пьяным.
«А так как пьяным меня не назовешь, значит, я важный», – рассуждал Иосиф Михайлович, постукивая тростью по асфальту.
Он поднялся по широким ступеням в магазин и встал в очередь у окошка обменного пункта. Молодой спекулянт-валютчик подумал, что Домбровский, возможно, иностранец, и, подмигнув, зазывно улыбнулся и зашуршал толстой пачкой крупных российских купюр, дескать, не продадите ли доллары напрямую, из руки в руки. В короткой очереди тихо спорили о политике, без особой охоты ссорились. Стоящий первым пожилой мужчина, согнувшийся перед окошечком так, чтобы оператор могла видеть его лицо, пререкался с нею – он не хотел брать немного помятую и чуть надорванную стодолларовую купюру, убеждая кассиршу, что ему необходимо отдать долг, а брал он новую и хрустящую банкноту. Кассирша бесстрастно сказала:
– Нужна новая – станьте рядом с очередью. Может, кто-то сдаст, тогда ее и купите.
– Но я спешу!
– Чем быстрее вы отойдете, тем больше шансов, что у меня окажется новая бумажка.
Само идиотское слово «бумажка» подействовало на привередливого старика, он отступил в сторону, и ему повезло. Следом за ним стоял толстяк с лицом, на котором было написано презрение ко всем, кто покупает доллары, он-то их сдавал, сразу тысячу, сотками.
Когда очередь дошла до Иосифа Михайловича, он немного наклонил голову к левому плечу, приподнял край шляпы и любезно обратился к оператору – миловидной девушке с неестественно яркими губами:
– Будьте добры, мне нужно пятьсот долларов, – он вытащил из кармана большое кожаное портмоне, положил у окошка пачку абсолютно новых денег в банковской упаковке.
– У меня, гражданин, – неуверенно сказала кассирша, по-видимому, опасаясь, что все старики привередливы и сварливы, – не очень хорошие деньги. Лишь два стольника новые, а три старого образца.
Иосиф Михайлович пожал плечами.
– Мне все равно. Денег плохих и хороших не бывает, они или есть, или нет.
Деньги Иосифа Михайловича перекочевали в руки кассирши. Она с хрустом разорвала упаковку, пачку денег положила в счетную машинку, нажала кнопку, и купюры с легким шелестом посыпались сверху вниз. Машинка замерла, когда на экранчике высветились цифры: «100».
– Не доверяете мне? – улыбнулся Домбровский.
Девушка улыбнулась в ответ:
– Доверяя – проверяй.
– Мне нет смысла вас обманывать.
– Бывает, купюры слипаются из-за невысохшей краски, особенно новые.
– Бывает, – тоном знатока ответил Иосиф Михайлович.
– Вот, посмотрите, возьмете такие? – кассирша веером положила перед Иосифом Михайловичем пять стодолларовых банкнот.
Тонкие пальцы старика Домбровского с ухоженными желтоватыми ногтями прошлись по деньгам. Пальцы двигались справа налево, и лишь в какой-то момент на стодолларовой банкноте старого образца, не помятой, даже не переложенной пополам, они дрогнули, в глазах появилось странное выражение, губы Домбровского шевельнулись.
– Что-то не так? – спросила девушка, и, поскольку Домбровский несколько мгновений медлил с ответом, будто раздумывал, сообщать о тайне, известной только ему одному, или промолчать, она добавила: – Эти деньги проверены. Хотите, прямо сейчас могу проверить повторно при вас?
– Да, проверьте, пожалуйста. Я старый человек, плохо в этих деньгах понимаю. Знаете, любезная, старость – не радость.
– Да, да, пожалуйста.
Девушка закладывала по очереди купюры в детектор, тот отзывался электронным писком. А затем, вооружившись лупой, оператор принялась рассматривать надписи, изображения и цифры номиналов на деньгах.
– Нет, хорошие деньги. Правда, вот эта немного надорвана.
– Меня это не волнует.
– Вы берете их?
– Если вы говорите, что они настоящие…
– Я это знаю, при вас же проверила.
– Значит, если я принесу вам эти деньги назад, вы у меня их возьмете?
– Обязательно.
– И старого образца, и нового?
– И те и другие.
– Спасибо.
Было заметно, что кассирше порядком надоели все эти процедуры, и она нетерпеливо повторила свой вопрос:
– Так берете или нет?