Глаза старика Домбровского были прикрыты, пальцы поглаживали стодолларовую банкноту – старого образца, – и та отзывалась приятным хрустом. Девушка взглянула на лицо старика и поняла, что он явно доволен. Блаженством сияло его лицо, улыбка струилась на тонких губах, а на щеках даже выступил легкий румянец.
– Вы будете, наконец, брать? – послышался бас за спиной Домбровского, это говорил небритый мужчина в кожанке, пахнущей дождем.
– Да-да, беру. Спасибо большое, любезная.
– И сдачу не забудьте.
Девушка выдала сдачу и справку о купле-продаже валюты, которую Иосиф Михайлович сложил пополам и опустил в карман плаща, чтобы затем выбросить в мусорницу. Он любил аккуратность и не прощал беспорядка ни себе, ни другим.
Доллары Иосиф Михайлович сложил в ставшее плоским портмоне, спрятал его во внутренний карман пиджака и, застегнувшись на все пуговицы, пошел к выходу. Ему, если бы он решил придерживаться ритуала, еще нужно было зайти в булочную и кулинарию, а потом, купив газету, можно было направляться домой. Но на этот раз старик Домбровский решил нарушить устоявшийся график своего движения по улице.
«Кулинария, булочная, газетный киоск – все это потом. А сейчас домой! Домой как можно скорее!»
– Этого просто не может быть! – бормотал Иосиф Михайлович.
Сейчас он утратил респектабельность, стал суетлив, как бы даже неуверен в себе. Его движения сделались нечеткими. Он шлепал по лужам, натыкался на прохожих и не извинялся, а лишь бросал вдогонку:
– Повнимательнее быть надо!
И все время ощущал вес кожаного бумажника, который давил на сердце, как могильный камень.
«Скорее! Скорее!»
Он нарушил правила уличного движения, пересек улицу на красный свет, чего не допускал никогда прежде. Войдя в подъезд, Домбровский чертыхнулся: лифт стоял где-то наверху.
«Ну и бог с ним!»
Трость звонко застучала по ступенькам, помогая своему хозяину как можно быстрее подняться к двери квартиры. Ключи как назло путались в связке и даже выпали из рук.
– Черт подери! – буркнул Домбровский, вставляя ключ в замочную скважину и с хрустом проворачивая его в сердцевине замка.
«Ну и разволновался же я! Сейчас прямо в одежде выпью рюмку водки, иначе схватит сердце».
Он тщательно замкнул за собой дверь, второпях, не глядя, повесил шляпу на рожок вешалки, сразу направился на кухню и вытащил из холодильника бутылку. Рюмка с остатками водки на донышке так и стояла на столе. Зачем после водки, если к тому же пьешь ее один, мыть рюмки? И Иосиф Михайлович свою стограммовую рюмку с красной каемочкой мыл раз в неделю, зато до ослепительного блеска.
Он чувствовал, что его руки дрожат.
«Ну же, ну же!» – последние капельки упали не в рюмку, а на пластик стола.
На этот раз он принял сто граммов не мелкими глотками, а залпом. Затем вздохнул, набрав полную грудь воздуха, резко выдохнул.
– Ну и забористая! – вслух сказал он, оставив бутылку на столе и даже не закрыв ее пробкой, направился в свой кабинет.
Он в гостиной сбросил плащ, швырнул его на диван. Задернул в кабинете шторы, включил свет и уселся за стол. Вытащил бумажник, извлек из него стодолларовые купюры и разложил их перед собой. Банкноты нового образца он небрежно, как мусор, отодвинул в сторону: они его не интересовали. Затем пригнул колпак старомодной настольной лампы, низко склонился над столом и принялся тасовать на столе три серо-зеленые бумажки, абсолютно похожие друг на друга, как рубашка карт. Затем перевернул их портретами Франклина вниз и стал рассматривать обратную сторону купюр. После этого, вооружившись мощной лупой в медной оправе с костяной ручкой, аккуратно взяв одну из банкнот, начал изучать ее сперва на просвет, потом на ощупь, прикрыв глаза, прислушиваясь к тому звуку, который рождали подушечки пальцев и бумага от соприкосновения. Улыбка то исчезала, то появлялась на стариковских губах.
– Да, пожалуй… – пробормотал Иосиф Домбровский, откидываясь на спинку кресла. – Вот тебе на! Можно ожидать в жизни чего угодно, но не такой милой встречи.
Он вновь прикрыл глаза. На его лице застыло выражение, какое бывает только у стариков, глядящих на молодых девушек, для них уже недостижимых, – грустное и восторженное одновременно. Прелесть воспоминаний…
– Эх, Софья, Софья, – вдруг сказал он отчетливо и громко, на всю комнату – так, как будто супруга находилась где-то в квартире и сейчас должна была появиться на его зов. – Я бы мог тебе сейчас загадать загадку и уверен, – Домбровский указательным пальцем начертил в воздухе невидимый вопросительный знак, щелчком поставив точку, – ты бы, сто против одного, никогда ее не отгадала! Никто бы не отгадал.
Домбровский с торжеством потер руки.
«Эту загадку, изготовленную стариком Домбровским, не разгадала даже машина. А я почувствовал, что это они, не успев увидеть. Я как хорошая охотничья собака – она дичь не слышит и не видит, она ее чует. И я почуял, а затем уже увидел, затем уже взял в руки, рассмотрел и убедился».
– Да, теперь можно сказать, – громко произнес Иосиф Домбровский, – я прожил жизнь не зря, и кое-что я умел делать по-настоящему – так, как мог это делать только я один. И никакие увеличительные стекла, никакие микроскопы и телескопы не могут найти изъяна в работе Домбровского!
…До самого вечера, уже успев сходить в булочную, в газетный киоск, в кулинарию, купив в магазине две бутылки водки, старик Домбровский находился в приподнятом настроении и упивался своим счастьем. Это было только ему одному принадлежащее счастье, счастье великого мастера, поверившего в свой талант, мастера, которому удалось наконец получить признание у самой придирчивой и взыскательной публики.
Уже поздно вечером, когда куранты пробили одиннадцать раз и одна бутылка водки оказалась допита и отправлена в мусорное ведро, Домбровского закружили воспоминания, неотступные и по-своему приятные.
Всегда приятно вспоминать молодость, чем бы ты тогда ни занимался. И неважно, служил ли ты в армии, жил ли за границей или сидел в тюрьме, все равно ты тогда был молод и перед тобой простиралась еще длинная жизнь и ты мог распорядиться ею по своему усмотрению.
Домбровский подошел к комоду в гостиной, к старинному комоду, который он получил в собственность вместе с Софьей Андреевной как приданое. На комоде стоял портрет жены. Старик оперся руками о край комода и стал смотреть на фотографию молодой Софьи Андреевны. Ей на этом снимке было тридцать три года. Черноволосая, прекрасная, с лукавой улыбкой, с ямочками на щеках, с блестящими большими глазами, она смотрела на мужа так, словно разделяла то ликование, которым был охвачен сейчас Иосиф Михайлович.
– Вот, Софья, – заговорил Домбровский, – если бы не ты, если бы не грустное и скорбное дело, ради которого мне пришлось пойти в обменный пункт, я никогда бы не узнал о том, что я признан, о том, что я гений…
Ему даже показалось, что взгляд Софьи Андреевны на фотографии изменился.
– Да, дорогая, если бы не ты, я бы этого, возможно, не узнал. И не тешил бы себя на старости одними предположениями. А теперь я знаю наверняка…
Ему даже показалось, что он слышит голос своей жены, тихий и спокойный: «Иосиф, о чем ты говоришь? Я не понимаю».
Софья Андреевна всегда называла мужа Иосифом, уважительно и почтительно. Если же они ссорились, она обращалась к нему не иначе, как по имени-отчеству.
– Ах да, ты у себя там, – Домбровский поднял кверху палец, – тоже не все знаешь. Вот в чем дело. Я хотел пойти к мастеру, который изготавливает могильные плиты, чтобы сразу, одним махом разобраться с этим делом и заказать плиту для нас с тобой, одну на двоих. Помнишь, мы когда-то с тобой об этом говорили? Ты еще тогда махнула рукой и сказала: «Иосиф, не городи ерунду и не стоит об этом думать. Я сделаю все как положено, будет не хуже, чем у других. Живые должны думать о мертвых, а не наоборот». И видишь, Соня, пришлось этим заниматься мне, а не тебе и не нашим детям. Они бы, конечно, сделали, но ты же знаешь, я люблю, чтобы все было хорошо. Я нашел мастера, настоящего мастера, а не этих халтурщиков, которые все делают тяп-ляп. Это старый человек, такой же мастер своего дела, как и я. Он на мраморе творит чудеса, я сам видел. Он режет камень, как масло. И буквы, высеченные на плите, поют. Поверь, дорогая, я умею ценить работу других, слава Богу, походил по похоронным конторам, насмотрелся всякого. Деньги они берут исправно, а когда доходит до работы, то глянешь – и плюнуть хочется. А этот старик создает произведения искусства. Правда, берет он много. Вот я и пошел, чтобы поменять рубли на доллары. В последнее время, Соня, никто не берет рублями. Места много занимают, да и неизвестно, что с ними потом случится… Пятьсот долларов он запросил. Конечно, милая, дорого, очень дорого. Но надо ли жадничать, ведь для себя делаем. Деньги с собой в могилу не понесешь. Конечно же, я договорился, там напишут: «От детей и внуков». Будет стоять наша с тобой фамилия. Вот только не знаю, какой год поставить себе. Вся проблема в четырех цифрах или в одной последней… Если доживу до двухтысячного и, может быть, еще продержусь немного, то тогда четыре цифры, а если нет, тогда надо будет выбить только одну цифру. Этот старик с немецкой фамилией Брандергас, хотя он никакой и не немец, сказал: «Послушайте, мужчина, зачем вы будете забивать себе голову ерундой? Вы скажите своим детям и внукам, чтобы они обратились ко мне, – и дал мне свой телефон. – Мастер придет прямо на кладбище и закончит свою работу». Вот на этом мы с ним и порешили. Но деньги, как всякий мастер, уважающий себя и свою работу, он попросил вперед, ведь что возьмешь с мертвого! Но странное дело, Соня, этот Брандергас уверен, что не умрет раньше меня и, кажется, он прав. Представляешь, он уверен, что если возьмет деньги, то не умрет раньше, чем выполнит заказ. Интересная философия, не правда ли? А главное, справедливая».
И Иосифу Михайловичу Домбровскому послышалось, что жена сказала: «Так ведь и ты хвалился всегда, что никому в этой жизни ничего не останешься должен – ни мне, ни детям, ни внукам».
– Да, хвалился, и знаешь, даже после того, как тебя не стало, я не наделал долгов. А то, что не сделал ремонт, то долг самому себе не считается. Да и зачем мне ремонт? Дети все равно квартиру продадут, а если не продадут, то приедут и все переделают тут по-своему. Ты же знаешь наших детей, им все не так. И мебель стоит не так, и на стенах висит не то, и паркет не таким узором лежит. В общем, ты их знаешь не хуже меня. Они не изменились, звонят раз в неделю, иногда наведываются. Правда, после них я неделю занимаюсь уборкой. Но я на детей не в обиде. Они живут своей жизнью…
И тут Иосиф Михайлович вспомнил, что он именно сегодня во второй половине дня должен был встретиться с мастером и отдать ему деньги.
– Экая незадача, – пробормотал Иосиф Михайлович, – такого со мной еще не случалось. Ведь пообещал прийти! А, это все из-за долларов. Разволновался, разнервничался, обрадовался, как малое дитя. Жаль, что объяснить не смогу мастеру, он бы меня наверняка понял.
И Иосиф Михайлович в белой крахмальной рубашке с угольно-черной бабочкой прошелся по гостиной, расправив плечи, выпятив грудь – так, словно именно сейчас ему на грудь должны повесить медаль за заслуги перед отечеством.
– Можно, можно, заслужил, – объявил он на всю квартиру.
Затем прислушался к тиканью курантов, отбросил медный крючок на футляре, открыл застекленную дверцу и, шурша цепочкой, подтянул тяжелые бронзовые гирьки, полюбовался на мерное качание маятника, на вспыхивающий и гаснущий блик в самом центре его диска. Потом направился на кухню, с довольным видом потирая разгоряченные ладони.
«Да, я заслужил, я имею право. Сегодня мой день, можно сказать, день ангела».
Иосиф Михайлович извлек из холодильника новую бутылку водки, свинтил пробку и достал из буфета вторую рюмку и круглый хрустальный графин и перелил в него содержимое бутылки. Он ушел из кухни, устроился в гостиной, наполнил рюмки, звонко чокнулся ими друг о друга.
– За тебя, Соня, за тебя, дорогая.
Осушил одну. Сглотнул набежавшую слюну.