После завтрака по воскресеньям, в каникулы и в часы огорчений Соня залезала под письменный стол в углу комнаты. Там пахло пылью, чесноком из стенного шкафа и ржавой батареей, которая слегка подтекала, и поэтому под нее ставили зеленую кастрюлю с отбитой эмалью. Тут Соня всегда была одна, и это ей очень нравилось. Она занавешивалась тряпками, чтобы не просвечивало, включала радио и слушала детские передачи, слегка покачиваясь. Под столом можно узнать много новых сказок, не тех, к которым она привыкла.
Коммуналка в центре Москвы, где жила Соня, устроена обыкновенно. После квадратной прихожей тянулся длинный коридор, в конце коридора за отдельной дверью – большая темная комната, а в ней двери по сторонам. Темная комната делилась между бабушкой и соседкой, бабушкину половину разгораживала поперек резная ширма. Перед ширмой на стене висели пальто, внизу на плетеном половичке стояли башмаки. Тут не было ничего интересного. Зато за ширмой обитали огромный кованый сундук, этажерка с Сониными медицинскими сокровищами, добытыми у отца, и пара табуреток. Девочке иногда разрешалось играть в коридоре, и тогда она думала, что это помещение принадлежит исключительно ей. И Соня играла в свою любимую игру: рассаживала кукол за парты, проверяла тетради, которые сама склеила и сшила, выставляла отметки.
Куклы часто болели. Тогда Соня забирала их из «школы» и отправляла на другую часть сундука – в «больницу». Животы кукол разрезались, потом сшивались и мазались йодом. Тряпичные Сонины игрушки под одеждой оказывались обезображенными, но девочка чувствовала себя счастливой. В эту игру она могла играть очень долго. Она была одинока, но не искала общества других детей. Она не умела общаться и всегда существовала отдельно.
Во дворе дети играли в классики и прятки, но Соне было неинтересно – по правилам. Например, когда «вода» считал, вместо того чтобы прятаться, она могла спокойно стоять рядом. Когда слова «я иду искать» должны были вот-вот прозвучать, Соня отходила на два шага и садилась на маленькую лавочку лицом к тому, кто водит. Водящий отнимал ладони от глаз, несколько секунд смотрел на нее с недоумением и отправлялся на поиски тех, кто спрятался. Тогда Соня подходила и «выручалась». Мальчишка возражал, что это нечестно. «Почему?» – улыбалась Соня. Да, она считалась вместе со всеми. Но она же не виновата, что он не видел под носом, а если видел, то не догадался застучать!
Одну и ту же шутку повторять невозможно, и Соня придумывала новые развлечения. Можно сбивать того, кто говорил считалку. «Катилася торба с высокого горба…» – бубнил кто-то. «С корявого горба», – влезала Соня, глядя серьезно, и говорящий сбивался, но начинал снова. В другой раз слово «корявый» менялось на «прыщавый», затем на «трухлявый». Ребятам эти штучки не нравились. А Соня хотела знать, что станет делать человек, если повести себя не так, как все. Она была очень миролюбива и никого не собиралась обижать.
У одноклассницы Мариночки много колечек, сплетенных из цветной проволоки. Однажды Соня попросила подарить ей одно. Договорилась поменяться, и Соня принесла мамино золотое кольцо, которое потихоньку достала из шкатулки. Теперь у нее на пальчике тоже появилась синенькая модная штучка.
Через несколько дней Соня услышала, как мама в беседе с Тиной жаловалась, что пропало ее обручальное кольцо. «И не ищи, – говорила Тина. – Это же ясно, куда оно делось. Он же приходил недавно за Сонечкой. Кто дал, тот и взял!» Соня догадалась, что Тина опять обвиняет отца. И побежала к Мариночке. Но Мариночка ответила, что обратно она не меняется. Тогда Соня выбросила сплетенный кусочек проволоки, он больше не радовал ее. Но признаться маме и бабушке она побоялась. Так ничего и не сказала, снова испытав стыд и ненависть: к Тине – за поклеп, к себе – за трусость.
Изредка появлялся отец. За него Соне тоже бывало стыдно, но только в редкие моменты, когда он выражал недовольство плохим обслуживанием в магазине или в транспорте, если кто-то из граждан недостойно, по его мнению, себя вел. Тогда отец произносил длинные монологи про облик советского человека, а Соня не могла поднять глаз на окружающих, потому что считала, что советский человек повышать голос не должен, даже если люди неправы. В остальное время Соня своим папой гордилась.
Синеглазый, кудрявый блондин, отец «пел песни на французском, как шансонье». Именно так говорили о голосе Осипа его родственники. Находясь в своей среде, отец демонстрировал безупречные манеры и, по мнению дочери, был прекрасен. Она любовалась им, но он оставался недосягаем. Соня, обмирая, говорила «Папа!», протягивала ему ручку, смотрела, пытаясь заглянуть в глаза. А он возвышался над ней, недоступный пониманию красавец, и каждый раз вел ее в ресторан «Прага»», кормил взбитыми сливками, говорил, что она не умеет себя вести, и возвращал бабушке. Он уходил, пообещав, что завтра позвонит, чего ни завтра, ни в ближайшие дни не случалось. Но, как всегда это бывало, «завтра» Соня упорно сидела под телефоном в коммунальном коридоре, а бабушка делала все возможное, чтобы ее оттуда увести, шипя: «Заморочил голову ребенку, сволочь такая!»
Отец женат, дочь жены называла его папой, что Соне было не особенно приятно. Семья жила вместе с матерью отца, Сониной второй бабушкой, которая вела себя совсем иначе, не так, как Тина. Имя у «бабушки номер два» очень красивое, и Соне нравилось представлять себе, что ее саму тоже зовут Эстер, или Тэра. Все, что говорила Тэра, было непонятным и очень многозначительным. Соне казалось, она никогда не сможет разобраться в деталях.
Тэра любила рассказывать, как Ленин в семнадцатом году обратился с воззванием к эмигрантам: «Товарищи, вы – наш золотой фонд!» Тогда самые передовые две тысячи человек получили паспорта и выехали в Россию на двух кораблях – «Двинск» и «Царица». Соне было странно, что бабушка жила во Франции и когда-то существовал семнадцатый год, она не могла себе этого представить, да и не очень хотела. Слишком много непонятного находилось вокруг нее в том году, в котором жила она сама.
Семья отца гордилась дедом Соломоном, мужем Тэры – отцом Сониного папы и его брата Эммануила. О Соломоне рассказывали, что он был директором Второго часового завода и Первого тоже – недолго. Его арестовали в тридцать восьмом, это все, что знала Соня.
У отца кроме его семьи, брата с женой и Тэры были еще многочисленные двоюродные и троюродные братья и сестры. Когда они собирались вместе, Соне казалось, что она случайно попала на обед какой-нибудь королевской семьи. Но «ребенка Оси от первого брака» в этой семье не принимали или не замечали. Во всяком случае, так казалось Соне, и это ее не удивляло. Она уже давно усвоила, что не интересна никому.
Родственники отца говорили на идише и по-французски. Они, как и отец, возвышались над маленькой Соней, ей казалось даже, что они сужаются кверху, где беседуют о чем-то неведомом. Соне хотелось сделаться совсем прозрачной, раствориться, исчезнуть, ведь она так неуместна среди них! Высокие, красивые, образованные: «Ах, дорогой мой, вы же согласитесь, что в музыке Берлиоза нет философии!» и дальше на другом языке, но могли бы с русского и не переходить. Соня ничего не знала про Берлиоза, а о философии музыки не только подумать не могла, но даже привычно почувствовать что-либо была не в состоянии. О чем здесь только не говорили! Впрочем, все это не особенно интересно. Соня по-прежнему оставалась одна, «не их», ничья, никакая и ни зачем.
Совсем другое дело, если кто-то поблизости умирал. Когда Соня встречала похоронную процессию летом, на отдыхе, или оказывалась на похоронах кого-то из знакомых, она всегда старалась увидеть лицо лежащего в гробу. Она смотрела в это лицо, будто пытаясь понять, что там происходит: под, за, где-то – короче, там, где этот человек теперь. Вставала на цыпочки и вглядывалась, вглядывалась… Она не верила в Бога, она ничего не знала об этом, но чувствовала, что любой лежащий в гробу человек – не конец истории и существует что-то еще. Если в доме, где они жили, кто-нибудь умирал, гроб нередко выставляли во дворе, чтобы соседи могли проститься, и Соня всегда приходила посмотреть, даже если покойного не знала. Тина качала головой и тут же уводила внучку, едва заставала за рассматриванием умершего. Соня послушно уходила и сразу об этом забывала.
Однажды она вернулась с прогулки с ключом, открыла дверь сама и вошла в квартиру. Метрах в трех от входной двери, прямо напротив, еще дверь, за которой жили две сестры, две противные старухи, о которых говорили, что они обе – старые девы. Это что-то неприличное, чувствовала Соня, но не спрашивала. Не верила, что ответят.
Она вошла в квартиру, но тут дверь напротив открылась, и оттуда навстречу шагнула старшая старая дева, Нина Васильевна. Соня уже открыла рот, чтобы сказать «здрасте», как вдруг с ней что-то произошло. Она ощутила холод, такой пронизывающий, что застыла на месте. Девочка смотрела на Нину Васильевну, но не видела ее. Вместо этого перед глазами развернулась ночь, и закружил снег. Снег опускался на гроб, в котором лежала старуха, белая и ужасная. Соня никогда не боялась покойников, но сейчас ей стало страшно так, что показалось, она тоже немедленно умрет. Возможно, Соня попыталась заорать или побежать, но не двинулась и не закричала, потому что не смогла. Она продолжала смотреть на падающий снег, на гроб и видела, как за ним слегка просвечивает настоящая Нина Васильевна, которая тоже стоит столбом и смотрит вперед сквозь эту кошмарную картину. Соню спасла Тина, чудом появившаяся в коридоре. Она поняла, что ребенок не в себе, попыталась увести внучку, но, поскольку Соня упиралась, крепко схватила ее за руку и силком протащила мимо соседки в комнату. Соня покрылась испариной, дрожала и дышала с трудом.
– Что с тобой, Сонечка, что случилось? – теребила ее Тина.
– Нина! Она… Она…
– Да что случилось?
– Она умрет к первому снегу! – выкрикнула Соня, стуча зубами.
Ее утешили, напоили валерьянкой, сладким чаем, велели никогда не говорить глупостей и уложили в постель. Вечером бабушка тревожно шепталась с соседкой по подъезду, забежавшей в гости. Они все время трогали Сонин лоб. А через три дня выпал снег, и в ту же ночь умерла Нина Васильевна. Бабушка повела Соню к врачу, который выписал ей таблетки. После таблеток Соня становилась вялой и по вечерам едва доносила ноги до кровати. Об истории с соседкой с тех пор не говорили, но Соня помнила.
– Ба, а как это – умирать?
– Не говори глупости. Зачем тебе это?
– Ма, – дожидалась Соня приезда мамы на пару дней, – когда умирают, то что?
– Соньк, ну у тебя и вопросы. Умирают и все.
– Па, – звонила Соня отцу, – ты вот врач. Как люди умирают?
– Извини, доченька, я сейчас чудовищно занят!
В школе тоже было приятного мало, она и здесь все время оказывалась на отшибе. Иногда, правда, на пару минут удавалось стать популярной, хотя лучше бы этого не случалось.
На уроке русского языка класс проходил местоимения и веселился от слова «самоё». Вдруг Олег Кац изрек: «Самоё Берг есть нечто неопределенное!» И все покатились от хохота. Соня сидела, втянув шею, и усиленно пыталась придумать, что бы такое поумнее ответить. Но ничего в голову не лезло. Кроме самого обычного – назвать вещи своими именами. И тогда она сказала: «На себя посмотри, Кац-Ванхадло». Кац-Ванхадло – реальная фамилия Олега, и, по Сониному мнению, ничего обиднее, чем то, как она звучала, придумать невозможно. «Гадло-падла-Кац-Ванхадло», – добавила Соня, хоть ей и противно было так делать, потому что этого мальчика она считала хорошим, ведь он обычно не дразнился, а слова «гадло-падла» – плохими. Но тут Олега просто разобрало, и он продолжил свое веселье:
– Сонька Берг, еврейка тамбовская!
У Сони было свое отношение к словам. Например, слово «наплевать» представлялось ей невероятно грубым. Каждый раз, когда его кто-то произносил, она вспоминала то отвратительное выплюнутое, что иногда замечала на асфальте. И Соня «подправила» это слово, вместо него говорила теперь «наплюнуть». Ей казалось, так она никого не оскорбляет, просто делает знак губами: «Тьфу на тебя!»
Вот и сейчас непонятно почему слово «тамбовская» показалось особенно обидным. Кто еврей, а кто нет, Соне, как и многое другое, интересно не было. Она этот поединок проиграла начисто, больше вообще не произнесла ни слова, и даже умный вид сделать не догадалась – сидела и обгладывала ноготь. Поэтому всем стало ясно, что крыть ей нечем, и Олег остался в победителях. К концу дня он подошел к Соне и попросил, чтобы она не обижалась, ведь он тоже еврей. Ей хотелось сказать ему что-нибудь хлесткое, но за виноватый вид пожалела. Решила только выяснить дома, почему еврей – ругательство.
Как ни странно, на этот раз от Сони не отмахнулись. Наоборот, мама, которая случайно оказалась в Москве, посмотрела серьезно, закурила и потом с печалью в голосе и в лице стала рассказывать, что Сонин папенька еврей, а некоторые люди евреев не любят, поэтому лучше на эту тему не разговаривать.
– Я тоже еврей? – спросила Соня.
– Надо говорить «еврейка». Нет. В тебе течет еврейская кровь, но ты русская, потому что мы – русские, а у тебя наше воспитание.
– Точно, – кивнула Соня и про себя отметила, что будь это наоборот, она бы хоть что-то знала о философии Берлиоза. И наплюнуть, что философии этой у него не было.
…Сонины родители развелись, когда ей исполнилось два года. «Это ребенок мезальянса» – так говорили все, кто «по ту сторону», то есть папины. Соня была уверена: «мезальянс» – что-то оскорбительное в ее адрес, она наверняка все время неправильно себя ведет. Русскую Сонину маму семья отца не признавала, а Тину и подавно. Папины родственники, видя, как Соня вытирает нос рукой, произносили привычное: «Ребенок растет под плохим влиянием», и имели в виду, конечно же, первую Сонину бабушку – Алевтину. Потому что Сонина мама с Соней не жила.
Берта казалась своей дочери личностью весьма загадочной. Лет до двенадцати Соня не помнила никаких разговоров с ней, никаких совместных прогулок, никаких игр, ничего. Когда мама приезжала из Ленинграда от своего второго мужа, она и сама смотрела на Соню с любопытством, как будто не вполне понимая, как с этим чудищем Соней обращаться. «Чудище» ходило по комнате, поглядывало на маму и стеснялось сесть при ней на горшок, отчего страшно мучилось. Тина посещать общественный квартирный туалет запрещала Соне категорически. До десяти лет только горшок, и Соня спокойно к этому относилась, но не при маме же! Хорошо хоть, что мама как-то об этом догадалась и сказала: «Не стесняйся, Сонечка» и, взяв папироску, ушла курить в коридор. Выносить горшок явилась бабушка и посоветовала Соне не быть идиоткой. «Маму стесняться нельзя, это же мама!» приказала Тина, что было одним их самых весомых аргументов за всю совместную жизнь бабушки и внучки. Обычно, на любое Сонино «почему», Тина отвечала веско, категорично, а главное доходчиво: «На спрос. А кто спросит, тому в нос!» Поэтому Соня запомнила этот случай, – от удивления, и впредь не забывала, что мама – это мама, значит, быть идиоткой никак нельзя.
Образ матери у Сони складывался в основном из услышанного от бабушки. Чаще всего, рассказывая о дочери, Тина говорила: «Бедная Берточка, много работает, диссертация, не дают продвигаться, зря в партию не вступила, вторая сволочь ничуть не лучше, он у нее жадный, как паразит, ребенок не нужен, надо навестить». Когда созданный образ мамы внезапно материализовывался, Соня испытывала затруднения. Мечтать о маме все же проще, чем с ней общаться. А если звучала фраза «надо навестить», становилось намного интересней, это означало, что Тина снова собирается в Ленинград. Самым приятным в этих поездках для Сони был поезд.
«Бедный ребенок не нужен ни матери, ни отцу» – так Тина говорила постоянно. Но вот, по настоятельным просьбам дочери, она везла Соню в Ленинград, откуда всякий раз уезжать одна отказывалась, несмотря на уговоры Берты оставить девочку ей. Чем больше Берта просила, тем больше Тина старалась доказать, что это невозможно. Она очень артистично и добросовестно старалась: буквально через несколько дней после приезда московских родственников все в доме уже готовы были выть и бросаться на стенку.
В маленькой двухкомнатной квартирке Тина поселялась вместе с матерью зятя, пожилой дамой, которая больше всего на свете ценила покой и уединение. Общаясь со сватьей, Тина трещала без перерыва, ее голос разносился по всей квартире, и закрытые двери комнат тому не мешали. Сама же Соня попадала к «молодым», где, как всегда, была совершенно неуместна. Мамин муж не испытывал к детям никаких чувств и за несколько лет совместной жизни с Бертой ни разу не обратился к Соне по имени. Наблюдая за ним, Тина все время ходила с хитрым видом и что-то нашептывала дочери, от чего у Берты делалось затравленное лицо. В конце концов, Тина победно увозила Соню в Москву. Берта плакала на перроне, а Соня маялась и чувствовала только одно: поскорее бы все кончилось, и они бы уже поехали, ведь в поезде так спокойно и хорошо!
В девять лет Соня впервые оказалась в пионерском лагере. Вечером, после отбоя, в огромной палате девочки собирались спать. Вдруг одна из них сказала своей подружке, кивая на Соню: «Слушай, а ты не знаешь, она вообще когда-нибудь трусы стирает?» Соня, уже укрытая одеялом, высунулась слегка и произнесла ледяным тоном: «Дура ты. У меня все трусы одинаковые!» А потом долго лежала и ждала, когда все уснут.
Она с младенчества выделялась бантами и накрахмаленными белоснежными оборками. Дома по утрам на ее стульчике всегда лежали аккуратно сложенные вещи. Тина чистюля, и от ее питомицы всегда хорошо пахло. Соня не заставала бабушку за стиркой, потому что стирала Тина далеко от комнаты, в коммунальной ванной, где ребенку, естественно, делать нечего, если только не вечер, когда бабушка ее мыла. Как Тина гладит, Соня тоже не замечала. Своих занятий бабушка с внучкой не обсуждала, Соне тоже было не до того. Поэтому она понятия не имела в свои девять лет, что трусы надо стирать. К счастью, у нее действительно оказались еще одни такие же трусы.
Она дождалась, когда вся палата крепко уснула, переоделась под одеялом и отправилась к умывальникам. Там она долго стирала снятые трусы под холодной водой, пахнущей ржавчиной, а потом в палате заложила их между матрасами, чтобы просохли. Утром Соня открыла глаза раньше всех и стала ждать момента. Момент наступил, когда все проснулись, но еще не встали. Тогда Соня быстро и незаметно вытянула еще сырые трусы из-под матраса, нарочито медленно пронесла их над одеялом, как будто только что достала из чемодана, чтобы все видели. Переодевалась она долго, возясь, вылезла из-под одеяла со вторыми трусами в руке и гордо прошла мимо своих обидчиц. Все видели, что трусики одного цвета. «Ну, что, убедилась? Дура ты», – приговорила Соня свою соседку, чья репутация с этого дня была безнадежно испорчена, Сонина же спасена. Все остальные трусы Соня на всякий случай уничтожила. А вдруг бы девчонки захотели проверить? Она осталась вполне довольна собой, но снова тихо ненавидела Тину: «Ей что, было трудно рассказать? Вот если бы мама жила со мной, то научила бы, конечно, тому, что умеют все остальные!» И Соня решила, что научит своих детей всему, что будет уметь сама. Чтобы никто и никогда не смог их опозорить! Она все сделает по-другому.
Тина была еще кое в чем не права: Соня иногда думала. Потому что, считала она, человек думает, когда у него в голове появляются слова. Раньше этого почти не происходило, а теперь случалось. Правда, слова не складывались в предложения, чаще возникали одиночно. Например, слово «ура». Или «интересно». Или «ужас».
Это был второй, и последний, пионерский лагерь. Тина предпочитала не отпускать ребенка от себя. Но в это лето Берта задумала сменить мебель, и Тина устроилась подработать – торговала жареными пирожками у магазина «Детский мир». Так Соня снова оказалась в лагере, иначе бы не повезло.
Каким-то чудом в воскресный день ее родители приехали вдвоем. Соня к этому была совсем не готова. Она никогда не видела их вместе, разве что у входной двери, спорящих, во сколько ее вернуть домой, в редкие дни, когда за ней приезжал отец. Соня бежала по дорожке по направлению к маме и папе, а навстречу в самую ее душу летел, несся какой-то многоугольный ужас от того, что родители вместе. Она бежала по дорожке, и ей хотелось исчезнуть, пропасть, проснуться, чтобы не было родительского дня. Потому что Соня не понимала, как можно выбрать. Ведь она должна сейчас кого-то из них обнять первым! Но это невозможно, невозможно, потому что тогда другой поймет, что выбран не он! А родители приближались – нарядные, смеющиеся, и ужас рос, и само слово «ужас» звучало внутри Сониной головы и билось там, выдавливая наружу глаза и уши. Соне стало так плохо, там, повыше, над бегущими ногами, – в животе, в голове, в горле, что она, наверно, упала бы в первый в своей жизни обморок, если бы не отец. Он вышел вперед на два шага – красивый, высокий – и протянул руки вперед. Как же она была счастлива! Она никого из них не обидела! Внутри Сониной головы прозвучало: «Спасибо, папочка!» Она выскользнула из рук отца и бросилась к маме, которую не видела очень давно.
Ей постоянно приходилось жертвовать чем-то, боясь обидеть таких нечастых в ее жизни родителей. Иногда от величины приносимой жертвы Соня снова чувствовала что-то хорошо ей знакомое, похожее на ненависть. Но она любила их. Она даже научилась думать это слово «люблю» и теперь с презрением поглядывала на бабушку, когда та в очередной раз сообщала кому-то, что у этого ребенка вместо мозгов вата.
Тот день в пионерском лагере Соня запомнила крепко-накрепко и впоследствии старалась избегать ситуаций, когда нужно между родителями выбирать. К сожалению, это удавалось не всегда.