Оценить:
 Рейтинг: 0

Путник и лунный свет

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Да нет, не думаю. Раз тебе так угодно, чтоб я был влюблён кого-то, то тогда уж скорей в Тамаша. Тамаш был моим идеалом, Ева скорее лишь добавкой и эротическим орудием в этих играх. Но говорить, что я был влюблён в Тамаша, тоже как-то не хочется, можно ведь не так понять, решишь ещё, что между нами была какая-то болезненная гомоэротическая связь, а об этом и речи не было. Он был моим лучшим другом, в юношеском смысле слова, и болезненно тут, я говорил уже, было совсем иное, и глубже.

– Но скажи, Михай… так трудно представить… чтоб вечно вместе, годами, и никакого невинного флирта не завязалось между тобой и Евой Ульпиус?

– Нет, никакого.

– Как же так?

– Как?… и в самом деле… Так, наверно, что слишком уж мы были близки, чтоб флиртовать или влюбляться друг в друга. Любви нужна дистанция, чтобы влюблённые могли, одолевая ее, сближаться. Сближенье, конечно, лишь иллюзорное, любовь ведь на самом деле отдаляет. Любовь полярность – двое влюблённых противоположно заряженные полюса мира…

– Ну и умно же ты, эдак посреди ночи. Не пойму я всей этой ситуации. Она что, некрасивая была?

– Некрасивая? В жизни не встречал женщины красивей. Нет, и это не точно. Красивой женщиной была она, любую красоту с тех пор я сверяю с ней. Все мои любови потом были чем-то похожи на неё, у одной ноги, другая так же вскидывала голову, у третьей голос в телефоне.

– И я?

– И ты… да.

– Чем же я похожа на неё?

Михай покраснел и молчал.

– Скажи… очень прошу тебя.

– Как тебе сказать… Встань, будь добра, стань тут рядом.

Эржи встала рядом со стулом Михая, Михай обнял её за талию и взглянул на неё снизу вверх. Эржи улыбнулась.

– Вот-вот… сейчас, – сказал Михай. – Когда ты мне улыбаешься так сверху вниз. Так же улыбалась Ева, когда я был жертвой.

Эржи высвободилась и села на место.

– Интересно, – сказала она сухо. – Наверняка ты умалчиваешь о чём-то. Ничего. По мне ты не обязан рассказывать всё. И я не угрызаюсь из-за того, что не говорила тебе о своих отроческих годах. И важным не считаю. Но скажи… ты в эту девочку был влюблён. Дело лишь в названьи. У нас это называется любовью.

– Да нет же, говорю тебе, не был я в неё влюблён. Только остальные.

– Какие остальные?

– Я как раз собирался о них. Годами у Ульпиусов не бывало никаких гостей, один я. Положение изменилось, когда мы перешли в восьмой класс. Тогда добавились Эрвин и Янош Сепетнеки. Они приходили к Еве, не к Тамашу, как я. Началось с того, что в тот год, как каждый год, в школе ставили пьесу, и поскольку мы были восьмиклассниками, то верховодили всем праздником. Была какая-то пьеса, приуроченная, очень замечательная пьеса, одна беда, что в ней была довольно пространная женская роль. И вот мальчики привели свои идеалы с катка и из школы танцев, но учитель, который ставил спектакль, очень умный, и очень не выносивший женщин молодой священник, ни одну не счёл достойной. Я как-то сказал об этом при Еве. С этих пор Ева покоя себе не находила, решила, что вот он, случай, чтобы начать карьеру актрисы. Тамаш, конечно, и слышать об этом не желал, одна лишь мысль оказаться в такой прямо-таки семейственной близости со школой представлялась ему неблагородной до дрожи. Зато меня Ева изводила до тех пор, пока я не упомянул о ней этому самому учителю, который очень любил меня, и он поручил мне привести Еву. Я и привёл. Ева едва рот раскрыла, как учитель сразу же сказал: – Играть будете вы, вы и никто другой. Так что Ева, на высоте положения, ещё и поломалась с полчаса, ссылаясь на отцовскую строгость и мировоззренческую неприязнь к театру, прежде чем согласиться, наконец.

О самом спектакле я, конечно, не хочу сейчас говорить, замечу лишь вскользь, что Ева вовсе не имела успеха, собравшиеся родители, и моя мать в их числе, нашли её чересчур смелой, недостаточно женственной, слегка вульгарной, словом, странноватой какой-то, и т. д., то есть учуяли бунт, и хотя ни в Евиной игре, ни в одежде или поведении не к чему было придраться, оскорбились. Но не имела она успеха и у мальчиков, сколь ни была прекрасней их идеалов с катка или из школы танцев. Мальчики признали, что она очень красивая, «но как-то…», говорили они, и пожимали плечами. В этих буржуазных мальчиках были уже ростки родительского обращенья с бунтарём. Заколдованную принцессу в Еве признали только Эрвин и Янош, к тому времени они и сами уже были бунтарями.

Ты уже видела Яноша Сепетнеки. Он всегда был такой. В классе он был лучшим чтецом, особенно как Сирано в кружке самообразования. Имел при себе револьвер, и когда был помладше, то еженедельно застреливал по нескольку грабителей, покушавшихся на загадочные бумаги его матери-вдовы. И имел уже сенсационные интриги с женщинами, когда остальные ещё только отдавливали партнёрше ноги от усердия. Летние каникулы проводил на полях сражений, и дослужился до лейтенанта. Новая одежда рвалась на нём в несколько минут, так как он вечно откуда-нибудь падал. Делом его жизни было доказать мне, что он лучше меня. Кажется, началось это с тех пор, как тринадцати лет у нас был учитель, который увлекался строением черепа, и по выпуклостям моей головы заключил, что я одарённый, а по голове Яноша прочёл, что он не одарённый. Он так и не оправился от обиды, со слезами вспоминал о ней и через много лет после выпускных экзаменов. Он хотел быть лучше меня во всём: в футболе, в учёбе, в интеллигентности. Когда же я отвык ото всего этого, то пришёл в замешательство, и не знал, чем заняться. После чего влюбился в Еву, полагая, что Ева влюблена в меня. Да, это был Янош Сепетнеки.

– А кто такой Эрвин?

– Эрвин был еврейский мальчик, в то время он принял католичество, может, под влиянием учителей-священников, но скорее, следуя внутреннему порыву, я полагаю. Накануне, шестнадцати лет, он был самым интеллигентным среди интеллигентных мальчиков и задавак, еврейские мальчики раньше созревают. Тамаш как раз за интеллигентность терпеть его не мог и прямо таки в юдофоба превращался, когда речь заходила об Эрвине.

От Эрвина мы впервые услышали о фрейдизме, социализме, мартовском кружке[4 - Отколовшийся от просветительского леворадикального, антиклерикального и антивоенного студенческого Кружка Галилея (1908–1918 гг.) и переживший его – более умеренный союз скорее либерально-демократического направления.], он был первым среди нас, в ком проявился тот странный мир, что поздней стал революцией Карои[5 - Вылившиеся в Революцию астр антивоенные волнения осени 1918 года.]. Писал прекрасные стихи в манере Эндре Ади.

А потом вдруг его как подменили. Он отвадил одноклассников, общался только со мной, но его стихов, по крайней мере тогдашним своим умом, я не понимал, к тому же мне не нравилось, что он стал писать длинными нерифмованными строками. Уединился, читал, играл на фортепьяно, мы почти ничего не знали о нём. Потом однажды увидали его в часовне, как он вместе с другими мальчиками шёл к алтарю, за причастием. Так мы узнали, что он принял католичество.

Почему он принял католичество? Потому, наверно, что его влекла чужеродная для него красота католицизма. И притягивала неумолимая суровость постулатов веры и повелений морали. Думаю, было в нём что-то, что искало аскезы, вроде жажды наслажденья у других. В общем, те самые причины, по каким человек обычно обращается к вере, и становится рьяным католиком. И помимо этого что-то ещё, тогда для меня ещё не прояснённое. Эрвину, как всем у Ульпиусов, кроме меня одного, актёрство было присуще от природы. Сейчас припоминаю, он с младших классов вечно что-то из себя разыгрывал. Разыгрывал интеллектуала и революционера. Он не был непосредствен и естественен, как это подобает, отнюдь. Каждое его слово и движенье было стилизовано. Он употреблял архаизмы, был замкнут, вечно искал большой роли. Но играл он не как Ульпиусы, которые мигом выпадали из роли, и окунались в новую игру: он всею жизнью хотел сыграть одну-единственную роль, и в католицизме нашёл, наконец, большую, достойную и трудную роль. С тех пор он больше не менял установки, и роль глубилась вовнутрь.

Он был таким неистовым католиком, какими бывают иногда евреи, в ком пласты столетий не сровняли ещё великой встряски католицизма. Он был католиком не так, как набожные одноклассники из бедных семей, которые ежедневно причащались, ходили в конгрегацию, и готовились к церковной карьере. Их католицизм был приспособленьем, его – бунтом, противоборством со всем неверующим или безразличным миром. На всё у него было католическое мнение, о книгах, о войне, об одноклассниках, о булке с маслом на завтрак. Он был куда неподкупней и догматичней, чем самые строгие в делах веры из наших учителей. «Положивший руку на плуг, не оглядывайся», это библейское изреченье было его девизом. Он исключил из жизни всё, что было не вполне католическим. С револьвером бдел за спасеньем души.

Единственное, что он оставил себе от прежней жизни, была страсть к куренью. Не припомню, чтоб я хоть раз видел его без сигареты.

А искушало его очень многое. Эрвин невероятно любил женщин. У нас в классе он был влюблённым, столь же комически однобоко, как Янош Сепетнеки вралём. О любовях его знал весь класс, так как всё время после уроков он гулял на горе Геллерт с очередной девочкой, и писал к ней стихи. Класс уважал любови Эрвина за интенсивность и поэзию. Но приняв католичество, он, конечно, отказался и от любви. Мальчики как раз начинали ходить в публичные дома. Эрвин брезгливо отвернулся от них. А ведь остальные, я думаю, ходили к женщинам лишь шутки ради и из хвастовства – один Эрвин всерьёз знал уже, что такое плотское влечение.

Тогда он познакомился с Евой. Наверняка Ева первая начала. Эрвин ведь был очень красив, с лицом цвета слоновой кости, высоким лбом, горящими глазами. И излучал странность, упорство, бунт. И вдобавок ко всему был добрым, тонким юношей. Все это дошло до меня лишь когда Эрвин и Янош заявились к Ульпиусам. В первый раз всё было ужасно. Тамаш был сдержан и царствен, и лишь изредка изрекал что-нибудь вконец неуместное, чтоб ошеломить буржуа. Но Эрвин и Янош не ошеломились, они ведь не были буржуа. Янош без умолку говорил, делился опытом охоты на китов и грандиозными деловыми планами, касательно хитроумно расширенной утилизации урожая кокосового ореха. Эрвин молчал, курил и смотрел на Еву; Ева была совсем не такая как всегда. Хныкала, жеманничала, стала женственной. Мне было скверней всего. Как псу, когда тот обнаруживает, что с сегодняшнего дня ему придётся делить с двумя другими псами монопольное прежде право сидеть под столом, когда семья обедает. Я ворчал, а хотелось плакать.

И я стал редким гостем; старался приходить в отсутствие Эрвина и Яноша. Тем более, что на носу были выпускные экзамены; пришлось засесть всерьёз, к тому же я старался вбить неизбежные знания и в Тамаша. И пронесло как-то. Удалось приволочь Тамаша силой, хотя в тот день он вообще не намеревался вставать. После чего у Ульпиусов в доме возобновилась жизнь с большой буквы.

А к тому времени всё утряслось. Ульпиусы оказались сильнее. Они полностью ассимилировали с собою Эрвина и Яноша. Эрвин умерил суровость, завел какую-то очень милую, хотя слегка манерную повадку, говорил всегда как бы в кавычках, подчёркивая, что не целиком отождествляет себя с тем, что говорит и делает. Янош стал тише и сентиментальней.

Постепенно мы возвратились и к игре, но игра стала куда отточенней, обогатившись авантюрной фантазией Яноша и поэтической Эрвина. Янош конечно оказался отличным актёром. Декламацией и рыданьями (особенно ему нравилось играть безнадёжно влюблённого), он затирал всех, приходилось даже прерывать игру и ждать, пока он утихомирится. Эрвин больше всего любил роль дикого зверя; он пригодился как зубр, которого побеждал Урсус (я), и оказался на редкость одарённым единорогом. Громадным рогом он раздирал любую преграду, занавеси, простыни, что попало.

В то время границы дома Ульпиусов раздвигались понемногу. Мы начали слоняться по будайским горам, и купаться тоже ходили, а позже и к питью пристрастились. Идея исходила от Яноша, который годами уже рассказывал о своих кабацких похожденьях. Ева умела пить лучше всех нас, не считая Яноша, по ней и заметно почти не было, когда она пила, просто как-то становилась ещё больше Евой. Эрвин пил так же неистово, как курил. Не хочу пускаться в расовые теории, но ты же знаешь, как странно, когда еврей много пьёт. Пьянство Эрвина было таким же странным, как его католичество. Отчаянным прыжком головой вниз, как будто и пьянел он не от заурядных венгерских вин, а от чего-то куда более страшного, от гашиша или кокаина. И как будто ещё и прощался при этом: как будто пил в последний раз, и вообще, он всё делал как будто в последний раз на этом свете. Я быстро привык к вину, и эта раскрепощённость чувств, ослабление дисциплины, что оно творило во мне, стало для меня насущной необходимостью, а потом дома я ужасно стыдился этих своих кошачьих мук похмелья, и всякий раз клялся, больше не буду пить. И снова пил, и всё больше осознавал, что слаб, и это чувство гибельности и было самым главным моим чувством второй половины тех лет, с Ульпиусами. Я чувствовал, что «мчу гибели навстречу», особенно когда пил. Чувствовал, что навсегда выпадаю из того, что есть порядочная жизнь порядочных людей, и чего ждал от меня отец. И чувство это, всем страшным угрызеньям совести вопреки, я очень любил. В то время я чуть ли не прятался от отца.

Тамаш пил мало, и становился всё молчаливей.

Тогда мы стали проникаться религиозностью Эрвина. Мы уже начинали видеть этот мир, ту реальность, которой до тех пор сторонились, и она ужаснула нас. Мы чувствовали, что человек неизбежно марается, и благоговейно слушали Эрвина, который говорил, что этого не должно случиться. Мы стали судить всю сегодняшнюю жизнь так же строго и догматично, как Эрвин. На время он стал нашим гегемоном, мы во всём слушали его, и мы с Яношем стремились переплюнуть друг друга в благочестивых поступках. Каждый день мы открывали новых сирых и убогих, нуждавшихся в помощи, великих католических авторов, которых предстояло спасти от несправедливого забвенья. Фома Аквинский и Жак Маритен, Честертон и Ансельм Кентерберийский носились по комнате как мухи. Мы ходили в церковь, и Яношу, разумеется, были явленья. Однажды перед рассветом святой Доминик заглянул к нему в окно и воздев указательный палец, произнёс: а тебя мы оберегаем совсем особенно. Наверно, мы с Яношем были необоримо уморительны в этом своем тщании. Ульпиусов, обоих, католицизм занимал куда меньше.

Этот период тянулся с год наверно, а затем наступила дезинтеграция. Точно не скажу, с чего началось, но как-то пошла вторгаться повседневность, и тлен тоже. Умер дед Ульпиусов. Он неделями мучился; задыхался и хрипел. Ева с поразительным терпеньем ходила за ним, ночи у постели просиживала. Когда потом я как-то сказал ей, как это было благородно с её стороны, она рассеянно улыбнулась, и сказала, что очень интересно смотреть, как кто-то умирает.

Потом их отец решил, что пора что-то делать с детьми, что дальше так продолжаться не может. Решил срочно выдать Еву замуж. Он отправил её в провинцию к богатой светской тётушке, чтоб она там ездила на местные балы, и не знаю, что ещё такое делала. Ева, конечно, вернулась через неделю с замечательными историями, и флегматично отряхнула отцовские пощёчины. У Тамаша был не такой везучий характер. Отец пристроил его на службу. Вспомнить страшно, у меня до сих пор слёзы набегают на глаза, когда я вспоминаю, как Тамаш страдал на службе. Он служил в городской управе, среди нормальных обывателей, которые не считали его за человека в здравом рассудке. Ему поручали наиглупейшую, самую шаблонную работу, не предполагая, что он способен на что-либо, требующее некоторого умственного усилия или самостоятельности. И пожалуй были правы. Он терпел множество унижений от коллег: не то чтоб они обижали его, напротив, жалели и щадили. Тамаш никогда нам не жаловался, только Еве иногда; как я знаю. Тамаш только бледнел и умолкал, когда мы упоминали о его службе.

Тогда случилось второе самоубийство Тамаша.

– Второе? – спросила Эржи.

– Да. Надо было мне раньше говорить о первом. В сущности оно было важней и куда ужасней. Это случилось, когда нам было шестнадцать, то есть в начале нашей дружбы. Однажды я явился к ним как обычно. Я застал Еву одну, она непривычно углубившись, что-то рисовала. Сказала, чтоб я подождал, Тамаш поднялся на чердак, сейчас он спустится. Тамаш в то время часто подымался на чердак в поисковые экспедиции, там среди старых сундуков он находил много всякого, что занимало его воображение, и годилось для наших игр; чердак такого старого дома вообще очень романтическое место. Так что я не удивился, и терпеливо ждал. Ева, как я сказал, была непривычно тихая.

Вдруг она побледнела, вскочила и визжа звала меня, пойдём на чердак, посмотрим, что с Тамашем. Я не знал, в чём дело, но её испуг передался и мне. На чердаке было уже довольно темно. Я говорю, это был огромный старый чердак со всякими закутками, загадочными дощатыми дверьми отовсюду, сундуками поперёк коридоров, я ушибся головой о низкую балку, мы мчали вверх-вниз по неожиданным лестницам. Но Ева не колеблясь неслась в темноте, как будто знала, где должен быть Тамаш. В самом конце коридора была низкая и очень длинная ниша, с чуть светлевшим круглым окошком в глубине. Ева замерла и вереща вцепилась в меня. У меня тоже зубы стучали, но я и тогда уже был таким, от самого страшного страха вдруг делался храбрым. Шагнул в тёмную нишу, волоча за собой вцепившуюся в меня Еву.

Там, около круглого окошка висел Тамаш, где-то в метре от пола. Повесился. – Он живой, живой ещё, – визжала Ева, и совала мне в руку нож. Похоже, она прекрасно знала, на что готовится Тамаш. Там был ящик, видимо Тамаш встал на него, чтоб закрепить на балке петлю. Я вскочил на ящик, перерезал верёвку, другой рукой обнял Тамаша и медленно спустил на руки Еве, которая высвободила ему шею из петли.

Тамаш вскоре пришёл в себя, наверно он всего пару минут, как повесился, ничего ему не сделалось.

Зачем ты выдала меня? – спросил он Еву. Ева сильно смутилась, и не ответила.

Чуть погодя я спросил, зачем он это сделал.

– Любопытно было, как это, – равнодушно сказал Тамаш.

– И как? – спросила Ева во все глаза от любопытства.

– Очень хорошо было.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7