Мы стараемся не наведываться к нашему шкафу без лишней необходимости, не открывать, не ворошить, не тревожить. Но, бывает, что другого выхода нет. Мы никогда не застаем ту же картину, что оставили. Из пустыни наносит песок, сухие стебли, перья. Однажды в шкаф попал снаряд – на военных учениях произошла какая-то осечка. Шкаф, как ни странно, уцелел. Правда, покорежился, и в нем перестали закрываться дверцы. Часть страниц разлетелась, некоторые нам удалось собрать. Были страницы, которые мы ловили, буквально, на лету, открыв окно машины. Но если раньше содержимое шкафа было сложено в определенном порядке, то теперь этот порядок нарушился, пласты перемешались. Кто мчался по отвесной стене на мотоцикле, кто нырял к огромным черепахам, кто смотрел на бледный диск солнца в зените и знал, что воды хватит меньше, чем на сутки, кто видел далекие огни? Любой из нас. Кстати, примерно в это же время возникла и идея с вареньем. Если все перемешалось, почему бы не воспользоваться обстоятельствами и не добавить что-то хорошее туда, куда его уже не добавишь? Я сейчас вспоминаю, что это сказала Мейрав. Наверное, так и не забыла ту историю с шакалом. Мы оставляем в шкафу варенье из инжира, банку-другую. Варенье превращается в сахар, в кристаллы, муравьи уносят их в песок; песок поднимается ветром, возможно все.
Нина Хеймец
Возвращение Реувена Хацвани
Реувен Хацвани вернулся в начале июня. Я помню дни перед тем, как он появился: в каждом из них – жара и неизменно синее, сияющее небо. Кажется, что солнечный свет наполняет его изнутри, проступает из его пор словно сок из переспелой груши. Наша акация третья от начала бульвара. На бульваре недавно провели реконструкцию – заменили рассохшиеся деревянные лавки металлическими скамейками. Скамейки нового типа рассчитаны на одного – на тех, кто сам по себе – и при этом расставлены кругами, вернее не расставлены, а впаяны в асфальт, и их не сдвинешь. Мы рассаживаемся на этих скамейках; если каждый из нас вытянет руки в стороны, мы будем соприкасаться кончиками пальцев, как парашютисты. Мы говорим о последних новостях: растут цены на все; молодая женщина выпала из окна, не пострадав, но, когда ее на всякий случай привезли в больницу, она стала произносить все слова наоборот, и предложения строить наоборот, и менять местами вдох и выдох, и вроде бы ни царапинки, но никто не знает, что дальше; и к побережью движутся стаи медуз, беспрецедентное количество. В полдень, если стоять на берегу и смотреть вдаль, то создается впечатление, что у горизонта появляется еще один берег – бесцветный и поблескивающий. Но никакой это, разумеется, не берег, это солнце отсвечивает от медузьих тел; и скоро уже достроят подземный трамвай – по ночам слышно, как прокладывают туннель – под улицами что-то грохает, ухает, огромные машины вгрызаются зубьями в земную кору, на домах к утру проступают трещины.
Мы говорим и знаем, что скоро повиснет пауза – я буду пить кофе из картонного стаканчика, Янив развернет прохудившуюся на сгибах газету; Бекки заметит, что газеты для чтения на скамейке он все-таки меняет чаще, чем носки; Янив сделает вид, что не расслышал ее слова; Микки затянется сигаретой; Одед пожалуется на давление, и мы останемся с тем, что всегда перед нами, но мы до последнего стараемся туда не смотреть, не заглядываем, уходим тропинками подвернувшихся разговоров, разбрасываем конфетти происшествий, ткем чернильную завесу общих воспоминаний, шутим, держим сами себя взглядами, как вантовые мосты; но все это действует до поры до времени, а потом открывается пространство, такое прозрачное, что о его глубине невозможно составить представление. На одной его границе мы, на другой – Реувен. Там мы неподвижны, но, отведя, наконец, глаза – снова увидев сморщенные разлапистые акации, прохожих, смешного старика в бейсболке, разгоняющегося на облезлом самокате, девушку-очкарика с двенадцатью таксами на семи поводках, лучи солнца, проникающие сквозь переплетения листьев и веток и отбрасывающие блики на асфальте у нас под ногами – мы направляемся к Реувену, мы каждый раз это делаем. «А помните, как Реувен угнал пожарную машину, катался на ней по городу, включив сирену, а потом вернул ее на место, и выяснилось, что в пожарной части никто и не спохватился? А как мы получили от него открытки одновременно с Южного и Северного полюсов? А как он рекламировал подпольные курсы эскимосского? Помните?»
Реувен Хацвани исчез лет десять тому назад при невыясненных обстоятельствах. Никто из нас не знал, что случилось, да и случилось ли что-то – поначалу было неясно. Его исчезновение нарастало постепенно, копилось, точечно проявлялось – не был на дне рождения Янива, не пришел плавать под парусом вместе с Одедом, не встречался нам на бульварах, не звонил, не оказывался за соседним столиком в кафе, и в какой-то момент это были уже не отдельные точки, в которых – пустота, чернота с тонкими прожилками эфирных помех, а целое темное облако его отсутствия, вставшее над городом, над нами, надо всем.
Мы идем к Реувену, но дистанция между нами остается прежней. Вернее, оставалась – так было до определенного момента. Может быть, все случилось из-за меня: ведь именно я держал Реувена в курсе событий. Вот Реувен возвращается, и что же он видит? Его не было в мире, когда тот менялся, и теперь, чтобы войти в него, он должен разбить собой монолит, нарушить в нем слои, разорвать переплетения, и, оказавшись внутри, все равно быть отдельным, не совпадать прожилками с тем, что вокруг. Иногда я ловил себя на том, что рассказываю ему, что произошло за время его отсутствия – как если бы обстругивание дерева снять на пленку и потом прокрутить ее в обратном направлении: кончилась одна война и началась другая; на соседней улице построили небоскреб, и ветер с моря теперь ударяется об него и поворачивает обратно – там всегда сквозняк, а все, что приходит в голову, тут же из нее вылетает; в его доме, этажом выше, сгорела квартира, и там теперь новый сосед – довольно мрачного вида человек в кожаной одежде, с пирсингом в ушах и на верхней губе. Оказалось, что он – арфист в симфоническом оркестре, или где-то еще. Арфу свою он носит в черном чехле, под стать одежде, играет на ней по ночам, мешает всем спать, и дверь никому не открывает; Микки получил наследство, купил дом, посадил перед ним лимонное дерево, и теперь ходит с полной сумкой вечно-зеленых лимонов и всем их предлагает; внук Бекки научил ее кататься на мотоцикле, но недалеко; и все остальное, чего не было в прошлый раз, а в этот – уже есть. В такие моменты я чувствовал, что расстояние между всем нами и Реувеном сохраняется, но что-то все равно меняется – наклон головы, полуоборот в нашу сторону. Мы не встречаемся взглядами, но теперь их линии пересекаются где-то в этом пространстве, масштабы которого так и остаются для нас неясными.
«На прошлой неделе ходила по блошиному рынку, – говорит Бекки, – видела в одной лавке жилетку точно как у Реувена: вышитую павлинами, щеглами и фениксами. Не думала, что найдется еще одна такая».
…«Вчера на вокзале видел человека – со спины точь в точь Реувен. Еле нагнал его, а у него – темные очки в виде двух грампластинок, лица за ними не разглядеть. Наверное, не он. Конечно, не он. Но Реувену такие очки бы точно понравились».
«Говорят, встречают в городе Реувена. Наверное, все-таки кто-то похожий на него».
«Помнишь Боаза, водителя такси, голубятника? Он рассказал, что подвозил Реувена, и что тот какой-то сам не свой был. Молчал все время, и в окно смотрел так, будто он здесь впервые».
Реувен Хацвани выходит на бульвар, останавливается и оглядывается по сторонам. Он садится на свободную лавку. На таких же лавках рядом с ним сидят люди, их фигуры неподвижны, только ветер, налетевший с моря, треплет им волосы. Реувен чувствует, как воздух касается его лица.
Нина Хеймец
Происшествие с Шаулем Азулаем
Шауля Азулая собрали по кусочкам. В данном случае, это, к сожалению, не было гиперболой. Мы помнили тот страшный вечер, вначале – ничего особенного не предвещавший, скорее, наоборот, безмятежный. Есть, если оглядываться назад, такие ровные течения, мерные потоки, где легкий бриз, где все в равновесии – и именно они подносят тебя к точке обрушения. Вот Шауль Азулай и обрушился. Облокотился на перила – четвертый этаж новооткрывшейся парковки, полумрак, фосфор линий. Перила, как выяснилось позже, строители забыли прикрепить к бетону. И привет. Поток исчез, вместо него были вспышки: далеко внизу – тускло блестящий под лампами дневного света пол, на нем черный мультипликационный контур с согнутыми в коленках, словно в беге, ногами; серая дверь пожарной лестницы с окошкам-иллюминатором, от толчка ударяющаяся ручкой о кафель стены – пробежав два или три пролета, я слышу, как она захлопывается за нами; переливающийся красный полукруг вокруг головы Шауля, его волосы слиплись, лица я не помню. Красное переносится на стены и потолок мигалкой подъехавшей скорой. Воздух тоже красный. Потом – не стало и вспышек: кровать, на ней тело Шауля Азулая в трубках и отверстиях. Датчики отстукивают пульс и другие жизненные показатели. На другом конце коридора кто-то сдавленно плачет. В капельнице подрагивает капля прозрачной жидкости – никак не сорвется вниз. Шауль Азулай открывает глаза.
* * *
Свет сначала окутывает, потом – ослепляет, потом – отступает. Подрагивающий белесый диск опускается за горизонт, и тут же возникает над ним снова, но вокруг все равно сумерки – серая завеса, словно из миллиарда мечущихся мошек. В воздухе не успевают исчезать их тени, сетка ходов-вен. Тени оборачиваются своей изнанкой, плывут мерцающими точками, сигнальными ракетами гаснут. Усилие ведет насквозь, как в классиках, когда сверкающая на солнце шайба пересекает нужную черту вместо того, чтобы остановиться на ней, и оказывается в просторном квадрате.
* * *
Когда Шауль выписывался из больницы, все – врачи, медсестры, санитарки – вышли его провожать. Шауль шел по коридору к входной двери, за которой его ждала жизнь – как волна, которая приходит на опустевшую береговую полосу, и забирает с собой в море все, что там находилось. Это было чудо, с такими травмами не спасаются. А Шауль был жив. Вот он идет, вот он улыбается, немного натянуто, потому что сил пока что мало, но теперь-то они будут прибывать. «Ты жив», – это было первое, что он услышал, открыв глаза. И с тех пор это слово звучало вокруг него как эхо – жив, жив, жив. После, когда я встречал Шауля, «жив» всплывало у меня в голове раньше его имени.
* * *
В тот день я увидел Шауля в городе. Я стоял на проспекте Намира и ждал, пока сигнал светофора на пешеходном переходе сменится на зеленый. Был один из последних дней лета, когда в повисшем над улицами рыжеватом мареве вдруг ощущаются неровные нити прохлады. Я не знаю, когда Шауль вышел на дорогу. Мотоциклист объехал его на полной скорости, едва не врезавшись в белый микроавтобус. Водители сигналили Шаулю, но он, казалось, не замечал того, что происходило вокруг. Шел быстро и ровно.
В следующий раз мы увидели Шауля в новостях. Недалеко от его дома произошла перестрелка – два дилера не поделили клиентов. По телевизору показали съемку камеры наблюдения, укрепленной в нескольких метрах от места происшествия. Изображение было зернистым, мелкие движения скрадывались, и поэтому казалось, что почти все застыло – ветки на ветру, плывшее над улицей облако, все это остановилось. Двигались лишь человеческие фигурки и цифры хронометража внизу экрана. Двое стреляли друг в друга, один из стрелявших находился так близко к видеокамере, что в момент, когда он нажал на курок, изображение дернулось и на долю секунды исчезло – картинка стала ослепительно белой. Потом все вернулось, но стрельба продолжалась. Застигнутые врасплох прохожие прижимались к фасадам зданий, кто-то лежал на земле, закрыв руками голову. И тогда на перекрестке появилась знакомая фигура. Кажется, мы уже что-то предчувствовали, о чем-то догадывались, потому что узнали Шауля Азулая за доли секунды до того, как подрагивающие линии и тени сложились в контур – идущего человека. Его движения были одновременно стремительны и безмятежны. От неожиданности стрелявшие опустили пистолеты, но затем перестрелка возобновилась. Шауль уходил по улице. Я смотрел на его спину, пока она не слилась с рябью экрана, не растворилась в ней, не распалась на серые пульсировавшие точки.
Тогда мне показалось, что я понимаю, что происходит. Тот поток, который принес Шауля к катастрофе, к точке обрушения на бетон, сам не срывался в эту воронку. Он возобновлялся прямо за ней, и Шаулю каким-то невероятным образом удалось снова в нем оказаться. Поток мчал его, и на это раз Шауль уже знал, чувствовал его упругость, понимал силу ветра, который толкал в спину, но с ног не сбивал и вообще, похоже, не менял своей скорости.
Шауля видели купавшимся в зимнем море. Для февраля было не так уж холодно, но волны в тот день были особенно высокими, нависали над берегом, обрушивались на него с таким звуком, как если бы на садовом дереве одновременно шелестела бы тысяча серых птиц, а затем – выплескивались на набережную. В одной из таких волн на берег выплыл Шауль Азулай. Как ни в чем не бывало он надел сухую одежду, оставленную на скамейке аккуратной стопкой, – пока Шауль к ней ни притронулся, никто ее и не замечал – и, насвистывая, скрылся в одном из уводящих от моря проулков.
Я беспокоился за Шауля и однажды решился сказать ему, что понимаю про поток, который несет его прочь от воронки. С другой стороны, есть еще и удача, статистика, а он уже однажды остался жив вопреки всем шансам. Мы сидели в одной из забегаловок недалеко от промзоны, где тогда работал Шауль. День был жарким. На вылинявшей желтой футболке Шауля расползлись пятна пота. На столике перед нами стояли стеклянные стаканы с черным кофе. Кажется, это был первый хамсин той весной. Столешница была затянута песчаной пылью. Шауль время от времени проводил по ней ладонью, обнажая потемневший от времени и осадков пластик, но спустя несколько минут прореха затягивалась. Он молчал, а потом сказал мне: «Все так и есть, но наоборот – я умер. Только, – говорит, – я еще не знаю, что со всем этим делать». У меня перехватило горло. Получалось, что мы все это время принимали желаемое за действительное. Падение с высоты не прошло для Шауля даром, и теперь вот – безумие, расстройство тончайших механизмов восприятия; даже, казалось бы, не утрата связи с действительностью, а лишь изменение знака этой связи с плюса на минус. И ты уже совершенно один, тень.
– Открыл глаза, но уверенности не было, – продолжал Шауль, – как определить умер ты или нет. Как знать наверняка? – он пожал плечами, – Но что-то определенно изменилось – соединение линий; взаимоотражение поверхностей; то, как все выглядит. Словно все ровно освещено, молочно-матовый такой свет, а его источника нигде не видно, как головой ни крути.
Зрительный нерв пострадал, – подумал я.
– А потом я вдруг понял, в чем дело. И один из побочных эффектов – неуязвимость. Что еще со мной может случиться, сам посуди.
Поначалу я пытался переубедить его, но попробуй, докажи кому-нибудь, что он не умер. Как это нередко бывает с сумасшедшими, Шауль тут же находил неоспоримые контраргументы для любых моих доводов. Получалось, что неуязвимость оставалась единственной ниточкой, которая все-таки связывала его с нашим миром. За ней тоже проходил поток. А кто стоял под парусом; кто балансировал на гребне волны; куда уводили скрытые под течением пропасти, к какому источнику света тянулись водоросли – все это оказывалось не так уж важно. И я понял, что Шауль ни в коем случае не должен узнать о том, что остался жив.
Имя Шауля продолжало мелькать в новостях. Вот он в центральной Африке, в пораженной чумой деревне. Радиус отчуждения – тридцать километров. Военные патрули по периметру. Умирающие тянут к нему шеи, распахивают рты, и Шауль Азулай закапывает в каждый из них исцеляющее лекарство, маслянистые янтарные капли. Вот он, не суетясь, заходит в охваченный пожаром дом и выводит оттуда целую семью: мать, дочь и задохнувшуюся одноглазую бабушку. Он даже не накинул на себя защитное одеяло. Каким-то образом ему и это сходит с рук. Вот он по поддельному паспорту едет в Дубай и, обманув бдительность охраны, забирается на шпиль Бурдж-Халифы. Любого другого разорвал бы в клочья постоянно бушующий на такой высоте ветер, но на Азулае – специальный костюм из особо-прочной синтетики, тайная разработка NASA. Никто не знает, куда ему пришлось проникнуть, и кем прикинуться, чтобы ее раздобыть. Шауль вытягивает руки в стороны, – под мышками у него – перепонки. Он летит вниз, стремительно набирая скорость, с каждой секундой все больше превращаясь в смертоносный снаряд, пока воздушное течение не подхватывает его и, крутанув как щепку, несет дальше, к кромке пустыни. Из пузырчатой ткани выстреливают тысячи сияющих парашютиков, и Шауль Азулай плавно опускается на крышу одного из приземистых каменных строений. Вот он, натренировав мышцы по специальной программе, впивается в трещины отвесной скалы подушечками пальцев и висит на ней гигантским черным пауком – еле заметной точкой, неразличимой в навалившейся на нее сверху темноте – если смотреть из ущелья.
Однажды я подумал, что, наверное, ошибался: подвергая себя опасности, Шауль Азулай искал возможность вернуться к нам, в мир живых. Ведь у воронки – две точки выхода и, соответственно, возможны два направления движения. Так он, во всяком случае, мог рассуждать. Поэтому я почти не расстроился, когда до меня дошли известия о его смерти – нелепой, от несчастного случая, которого вполне можно было избежать. Пропасть увела Шауля, воздух подхватил его, стопами были ему звезды, глазами – долины.
Нина Хеймец
Служба изъятия деталей
– Ничего не забыли?
Дина сражается с замком чемодана. Встала на чемодан коленом. Правый замок щелкнул, а левый так и не закрылся. Встала двумя коленями. В глубине чемодана что-то хрустнуло, но левый замок все же застегнулся, правда щелчок был слабый – кто знает? Дина отходит от чемодана, но потом возвращается к нему, открывает левый замок и пытается зарыть его снова – «как следует». Для этого она встает обоими коленями на его левую половину и наклоняется в сторону. «Как мотоциклетный гонщик на повороте» – думает Базиль, войдя в комнату. Он несет чемодан к выходу; по дороге, свободной рукой, подхватывает две нейлоновые сумки. На одной из них желтая полустершаяся утка, подмигивая, открывает зонтик с рыбками. Дина обходит пустые комнаты, проверят, плотно ли закрыты окна. Базиль заводит машину. Отъехав от города, они сворачивают на проселочную дорогу, машина подскакивает на колдобинах. Дина замечает, как буквально из-под колес в сторону метнулся небольшой бесцветный зверь. Потом они останавливаются, выходят из машины. За их спинами – зарево над городом. Перед ними, в отдалении – тлеет костер. Дина спотыкается на каменистой тропинке, но восстанавливает равновесие. Базиль раздувает огонь куском картонной коробки. Он приносит из машины чемоданы и сумки и, размахнувшись, кидает их в костер, один за другим. Дина и Базиль едут по шоссе. Оно не освещено, в свете фар вспыхивают указатели-отражатели. Базиль нажимает на акселератор.
– Стоп, – говорит Иссахар. Он щелкает кнопкой проектора, и на экране замирает кадр: крупным планом раздвижной гаечный ключ, – клиент (снова щелкает кнопка, на экране появляется фотография улыбающегося Базиля) одолжил этот ключ соседу, Давиду Нагари, за день, буквально, до того самого авиарейса – отказ шасси, жесткая посадка, двое погибших (фотография спасательных машин, окруживших самолет. На заднем плане что-то тушат пожарники. Щелчок. Фотография Дины и Базиля, внимательно смотрящих в объектив). Казалось бы, полезная вещь – пользуйся ей и будь доволен. Или – положи ее в шкаф с инструментами, и пусть себе там забывается. Так нет ведь. Этот Давид теперь хранит гаечный ключ в ящике своего письменного стола, то и дело открывает этот ящик, берет ключ в руки, закрывает глаза. В эту секунду под веками у него становится пусто, в пустоте ничего нет, но есть движение, скорость, которую можно чувствовать, но нельзя определить. Он вздрагивает, открывает глаза. Потом снова их закрывает и вспоминает Базиля – вот он машет ему со своей веранды; вот идет вечером навстречу – на улице пахнет влажной от росы пылью; вот он протягивает ему этот вот ключ. Давид вздыхает, возвращает ключ в письменный стол.
– Вот, что происходит, когда дело пущено на самотек, – говорит Иссахар, – когда, простите, по-дилетантски оставляют позади детали. Это якорь, – восклицает он, указывая на экран. От якоря никуда не денешься, так и будешь к нему возвращаться, пока о тебе, наконец, не перестанут вспоминать, и тут уж – как повезет. Некоторым даже перерождаться приходилось; только – что это за жизнь, – теперь уже вздыхает сам Иссахар.
Изображение на экране сменяется белым квадратом. Пустая бобина продолжает со стрекотом крутиться. Этот звук каждый раз напоминает мне заводную мышь – почему-то синего цвета, в которую мы играли с приятелем во втором классе. Мы запускали ее под сметенными в кучу опавшими листьями и слушали, как она жужжит и шуршит где-то там, внутри. Мы загадывали, с какой стороны она выберется наружу, и поджидали ее там. Нам удавлюсь угадать примерно в половине случаев. Иногда мышь не выбиралась наружу, а застревала под листьями. Нам приходилось разбрасывать их, чтобы ее найти. Однажды мы, разворошив таким образом листья, нашли рядом с мышью древнюю медную монету. Потом приятель куда-то делся. Наверное, переехал, я уже не помню. Меня беспокоит, не является ли заводная мышь деталью. С тех пор, как меня приняли на эту работу, все больше предметов кажутся мне деталями, и я вынужден сосредотачиваться, перебирая и тщательно проверяя в своей памяти всех, кого я могу вспомнить, глядя на них. Я поделился этой проблемой с Зоаром – опытным коллегой, из наименее заносчивых – он лишь похлопал меня по плечу, сказал: «Welcome to the club, man», – и достал из своего шкафчика фляжку с виски и две пузатые рюмки.
* * *
Мы отправляемся на задание. Я замечаю, как, проходя мимо зеркала, Миа чуть замедляет шаг, рассматривая свое отражение. Ей очень идет наша форма – черный двубортный плащ с застегивающимся поясом, черная широкополая шляпа, надвинутая на брови. Если отвернуть лацкан – это делают быстрым движением, тут же возвращая лацкан ан место – становится виден блестящий эмалевый значок с аббревиатурой «С.И.Д.» – Служба Изъятия Деталей. Это – мы.
* * *
…Джек выходит из лифта на парковку, весь увешанный пакетами с покупками. Утро пятницы, в молл съехался, кажется, весь город. Он с трудом нашел место, а сейчас еще и вынужден искать машину – забыл, где припарковался. С Джеком в последнее время это все чаще бывает, с тех пор, как он пересел в джип Стивена. Вспоминает, чья это была машина, и словно проваливается куда-то, только Стивен перед глазами, до болезни и во время. Он даже ловит себя на том, что сердится на Стивена за это его завещание. Подумывал продать джип, но как-то неловко все же. Ага, кажется, нашел. Справа должна быть пожарная лестница с гнутой ступенькой – ее-то он как раз запомнил. Лестница на месте, а вот машины – нет. Джек замирает, не может поверить своим глазам. Он роняет пакеты и бежит к будке охраны. Дежурный смотрит на мониторы и пьет растворимый кофе из картонного стаканчика. Пятнадцатью минутами позже, просматривая вместе с начальником смены запись камеры наблюдения, Джек видит себя в центре пустого прямоугольника, со всех сторон окруженного машинами и неожиданно испытывает облегчение.
…Али провожает последних покупателей и закрывает мешки с пряностями. Сначала чабрец, потом – бадьян, затем – заатар, корицу и куркуму. Он замечает, что в лавке что-то изменилось. Точно. Дедушкин портрет – был, а теперь его нет. Висел под потолком, напротив входа в лавку, а теперь вместо него – темное пятно на выцветшей от времени стене. Недоумевая, кому мог понадобиться дедушка, Али выскакивает из лавки на улицу. Почти все магазины уже закрылись. Улица пуста, никого подозрительного нет. Пожимая плечами, Али возвращается внутрь. Дедушку он почти и не помнит, за исключением одного случая: Али совсем маленький, они с отцом идут дедушке навстречу. Дедушка несет на голове огромный мешок с паприкой. Что-то происходит – то ли хулиганы, то ли – мешок бракованный, но бумага лопается, и дедушка оказывается в эпицентре папричного облака. Он начинает чихать, из его рта и ноздрей выбиваются струи красного воздуха. «Мой дедушка – дракон», – понимает Али. Уже трудно сказать, сколько прошло лет, скоро у него самого будут внуки, но до сих пор, закрывая вечером мешок с паприкой и открывая его утром, Али вспоминает ту историю. Али снова смотрит на темное пятно на стене. Он запирает лавку и идет домой.
…Элизабет лихорадочно ощупывает карманы куртки. Не показалось: кварцевой бусины нет. Это был подарок Джекки, и она всегда носит эту бусину с собой. Она чувствует, как в груди становится еще более пусто и тяжело, чем раньше. Дома Элизабет раздевается, аккуратно складывает на стуле одежду и ложится на кровать. Она не спит, в комнате постепенно темнеет, но Элизабет не включает свет. Через несколько дней она замечает, что, закрывая глаза, не видит Джекки, как раньше. Там, куда устремлен ее взгляд, есть чернота, но Джекки там нет. Элизабет по-прежнему больно, но боль – другая. Тень боли, а не сама боль. Болит сильно.
* * *
…Давид Нагари просыпается от звонка в дверь. Часы показывают половину пятого утра. Еще не начало светать. Продолжают звонить. Давид Нагари встает, скрючив ступни – пол холодный, идет к двери и спрашивает, кто там. «Дяденька, дайте попить!», – голос детский, но то ли осипший, то ли – прокуренный. «И в скорую надо позвонить, и пожарникам», – добавляет другой голос – тоже еще мальчишеский, но с оттенком будущего баса. «Ну, я вам покажу!» – кричит Давид Нагари. Он распахивает дверь, но детей за ней нет. Есть – вспышка, ослепительный вихрь. Нестерпимо яркий свет заполняет комнату, за ним идет черный дым с красными искрами. В дыму мелькают какие-то скафандры, локаторы, шлемы, кольчуги, скалятся чешуйчатые морды.
…Давид Нагари приходит в себя на берегу моря. Смеркается, солнце опускается за горизонт. Небо становится багряно-розовым, Давида Нагари тошнит. Он поднимается на безлюдную набережную. Вдалеке он видит освещенный оранжевый киоск «Гослото». Давид Нагари ковыляет к нему. В его кармане оказываются несколько купюр. Он покупает лотерейный билет, садится на лавку рядом с киоском и пытается задремать. Ему зябко. От его рубашки пахнет костром. На следующий день выясняется, что Давид Нагари выиграл в лотерею целое состояние. Он покупает себе новую одежду, рубиновые запонки и отправляется в кругосветное путешествие на семи-мачтовом паруснике. Давид Нагари больше никогда не возвращается в свой город. Он и не вспоминает о нем, разве что о соседях, супружеской чете, разбившейся на самолете, но и их лица постепенно теряют объем и цвет, становятся как кадры фильма, если его показывать в кинотеатре при включенном свете.
* * *
Базиль и Дина набирают скорость. Вспышки светоотражателей дробятся на короткие острые лучи, проникают в кабину, заполняют ее. Лицо Базиля – сетка из пульсирующих лучей и темноты внутри. Дина знает, что и ее лицо стало таким. Базиль отпускает педаль акселератора – она больше не нужна. Перед ними – нет горизонта, в каждой точке – жизнь и смерть, они летят сквозь пространство миллионами мерцающих стрел, они и есть – пространство.
Нина Хеймец