– Ты чего, ба?
– Да ничего. А то стоим с тобой как чужие.
И Варя обняла ее так отчаянно и жарко, что Зое Никитичне стало совершенно ясно: да, больше не увидеться. И сама так думала в последнее время, и Варя вот почуяла… Жалко только, Ксюшу так не обнять. Прослезилась, конечно, и Варю расстроила. Они обе часто плакали в последнее время.
Жизнь не прошла еще, – но проходила мимо, мерцая своим драгоценным остатком, дразнясь напоследок солнцем и зеленью, и Зоя Никитична уже третий год не ходила в лес, боясь за сердце и ноги, и сама себе болезненно признавалась, что скучает по своему лесу еще сильнее, чем по внучкам. Что дом и сад становятся светлой и зеленой, но тюрьмой: она уже до магазина боялась дойти без помощи, а дальше только хуже. А ведь ей-то, выучившей на старости лет все лесные травы, умывавшейся в болотной воде, колдовавшей для Ксюши и Вари купальские огни и грибные поляны, нельзя умирать под крышей. Но так все и кончится, куда деваться…
Нет, подумала Зоя Никитична, не так.
Вытащила из-под дивана старый большой чемодан и достала свое лучшее платье. Еще весной показывала Ларе, говорила: это на меня наденьте. Платье было чудесное, впору даже молодой: из мятого китайского шелка, длинное в пол, в коричневых, и зеленых, и рыжих, и светлых пятнах, с алыми брызгами кое-где, похожими на ягоды. Варя привезла когда-то в подарок, с явным намеком на то, прошлое платье, истрепавшееся по ельникам и папоротникам и ушедшее на тряпки, а она только ахнула – и не решилась надеть, отложила себе напоследок.
Грех замыслила – подумала мимолетно, и тут же возразила себе: а платье такое в землю – не грех?
Только и делала весь вечер, что спорила сама с собой. То в ней плакала и жаловалась маленькая, почти сошедшая с ума старушка, которой вдруг втемяшилось, что внучкам нехорошо будет возвращаться в дом, где она умерла, хотя внучкам-то что, вон, Варя только неделю нашла за все лето повидаться с бабкой, а Ксюша навсегда уехала, ой, горюшко… То просыпалась другая, еще крепкая и веселая, которая надела свое лучшее платье, и серьги, и бусы, и узорную шаль, – и собралась в лес, ничего плохого не имея в виду. То ли обе Зои Никитичны наконец договорились между собой, то ли устали спорить, – она выпила таблетку капотена, отключила рубильником электричество, взяла фонарь, вышла, закрыла за собой дверь на оба замка и положила ключи под крыльцо, как было заведено у них с девочками.
С ума сошла, конечно. В самые сумерки добрела до леса, едва дыша. Со знакомой дороги свернула туда, где не ходила еще ни разу, – кругом дубовой рощи, за болото, за пожарище, по извилистой сырой тропе. На прошлой неделе еле доползла до магазина, а тут прошла уже в двадцать раз больше, и пока ничего. Ноги держат. Сердце кое-как работает. Надо просто идти и идти, и будь что будет.
Фонарь пах керосином и притягивал мохнатых мотыльков. Очень глупо, но захотелось есть и пить. А потом пришло в голову, что хватит, пора возвращаться домой. Крепкая бабка оказалась Зоя Никитична. Может, еще повоюет.
Справа внизу блеснуло, – то ли излучина Донки, то ли старица, – на берегу можно было напиться, умыться и отдохнуть. Зоя Никитична постояла немного над бегущей водой, посмотрела на отражение фонаря в темной зыби, приготовилась осторожно спускаться, и вдруг услышала внизу барахтанье и тонкий захлебывающийся всхлип.
Кто-то тонул в двух шагах от берега.
Ребенок, – поняла Зоя Никитична, поймав глазами маленькую руку, вцепившуюся в нависшие над водой ветки ивы. Рука тут же разжалась и исчезла.
Зоя Никитична уронила фонарь и кинулась вниз не глядя. Упала, съехала вниз по глинистому берегу, с разбегу влетела по пояс в ледяную воду, и тут в груди больно дернулось, обожгло и остановилось.
– Черта с два, – сказала она себе и дотянулась до тонувшей малявки.
Малявка, едва почуяв ее прикосновение, вцепилась всеми руками, ногами, кажется, даже зубами и затихла, перестала дергаться. Девочка, поняла Зоя Никитична. Запуталась волосами в растущем из воды ивняке, могла и правда утонуть, вода-то ледяная. Еле удалось распутать, надо же, длиннющие какие.
Освободив малявку, она подхватила ее и потащила на берег.
Девочка, правда. Лет семи-восьми, худющая, в длинной рваной майке до колен, лохматая, со смешным лягушечьим ртом. Зоя Никитична крепко вытерла ее одной половиной шали, закутала в другую. Все равно, подумала, простудится.
– Ты чья? – спросила она малявку.
Та крепко прижалась к ней, вздрагивая и ничего не отвечая.
– Ты откуда тут? Есть у тебя мама с папой? Где они?
Малявка вдруг подняла голову и клюнула ее в щеку холодным поцелуем, вывернулась из объятий и бросилась куда-то в заросли.
Зоя Никитична тяжело села на мокрую траву и сразу подумала, что нельзя было садиться: комары заедят. Но комары не кусались, только звенели вокруг. И холодно, кажется, не было. И ничего не болело. На тропинке, уходящей в заросли, едва различимо светились малявкины следы.
Нина Хеймец
Читающие в темноте
Куда уводят слова? Что в них, если закрыть глаза и сосредоточиться? Например, «человек». У меня – скрученный из проволоки каркас с бьющимся среди медных ребер сердцем, под ним – черный туман земли. У Джо – смеющаяся маска, из ее глаз вырывается белый огонь; маска отдаляется, уменьшается, становится одним из светящихся ночных окон. У Кати – вихрь ультрамаринового, его края разлетаются галактиками, астероидами, солнцами. Что такое «солнце»? Слова дробятся до бесконечности, за каждым – пространства, переходящие одно в другое. Должен быть способ встретиться, – решили мы, – а если такого способа нет, нужно всегда отдавать себе в этом отчет. Так родилось наше сообщество читающих.
* * *
Получил конверт от Джо. Выключил свет, изучал. Запах не распространяется, а улавливает и оставляет в себе все. Пойманное становится острым; короткое вытягивается, глухое делается звонким. Все объемное, но нельзя попасть внутрь: нет места, остаешься снаружи. Снаружи запаха, снаружи воздуха, снаружи дерева; потом сливаешься с ними и снова оказываешься вне их. Щелкнул выключателем. В конверте какие-то щепки; пахнут смолой. Привет, Джо.
* * *
Пишу Кате. Кварцевые бусины кладу в конверт. Гладкое сталкивается с гладким, звук ударяет звук, ударяет звук. Деревья, качаясь, касаются друг друга тенями. Сонар нащупывает корабль, ушедший в дно мачтами.
* * *
Письмо от Джо. Живое уходит сквозь воронку. В осоке на берегу сидит ящерица, считавшаяся вымершей. На глобусе-голограмме вспыхивают и гаснут огоньки. Что за каждым из них? Я сосредотачиваюсь, но пока не могу разглядеть.
/пустая ракушка садовой улитки/
* * *
Джо достает из конверта кусок серого картона. Это от Кати. Джо проводит по картону пальцами. Волокна ничего не сообщают, словно дерево стало стеклом; словно рыба стала льдом. Лед вытягивает явления из самих себя, заменяет их собой. Оттаявшие рыба, или дерево, или дом возвращаются не сразу (неважно, мертвые или живые). Прежняя рыба, прозрачная и невесомая, находится где-то рядом и вплывает в себя, заполняя оставленные льдом клетки. Пахнет пеплом и сыростью. Джо вдыхает запах и вспоминает давнюю поездку на вулкан. В туристическом автобусе работал кондиционер. В салоне демонстрировали фильм про лаву и ее исследователей: люди в огнеупорных костюмах приближались к жерлу огня и вонзали в него специальные датчики. Автобус карабкался по серпантину. Ввысь уходили стволы деревьев; гигантские папоротники ластились к стеклам. Наконец под колесами зашуршал гравий, автобус остановился на парковке. Все вышли. «Вулкан» – фонтан огня, вода огня, земля огня. Но вокруг, куда ни посмотри, была черная пустыня. Сожженные холмы перемежались черными долинами и уходили к горизонту. Над головами людей, закрыв собой все небо, нависло серое облако. Только в одной из сторон света – кажется, это был юг – между облаком и пустыней вытянулась ярко-синяя щель.
* * *
Синее неподвижное небо за полуоткрытой створкой деревянной ставни. Дует ветер, но небо не приходит в движение. Створка ставни покачивается на застывших петлях.
/Весточка от Кати: песок, оставленный ветром на подоконнике/
* * *
Мир заполняется знаками. Расщепленная ветка: резкий запах древесного сока, подрагивающие вертикальные линии – от земли до ее первого отражения. Свет фар в горах. Мокрое птичье перо, прилепившееся к стеклу. Шорох среди скрежета, стрекот среди шепота. Зернышки риса на асфальте. Письма могут быть без адреса, послания – без отправителя.
Мы разговариваем друг с другом.
Нина Хеймец
Батискаф
Мы варим варенье из инжира, когда сезон, а когда сезона нет, собираемся просто так. Сейчас – сезон, на рыночных прилавках пирамиды тускло-зеленых, словно заглотивших уличный свет плодов вытесняют красное, оранжевое и иссиня-черное остальных дней. Мейрав выходит к воротам. Солнечный диск касается горизонта – будто детские качели вверх ногами. Реувен выгружает из багажника пластиковые коробки с инжиром и относит их на террасу. Уже все в сборе, уже водружен на походную плитку синий эмалированный таз с кораблями и лунами – находка Эльдада на барахолке в старом Яффо. Дом Мейрав стоит на краю улицы, улица – на краю города, город – на краю пустыни. На ярко освещенной террасе человеческие фигуры – словно водолазы в батискафе. Все воды мира соединяются, передают друг другу усилие – от бесследно испарившейся капли росы в дюнах до нежданных ливней до гигантских водопадов до океанских течений, на тысячи километров перемещающих бесцветных рыб, – наваливаются на прошитые клепками стены, и не могут смять их, свести в точку, нераспознаваемую в водной толще. Так и темнота вокруг террасы – подступает, охватывает, но не заполняет собой куб освещенного воздуха. И свет в темноту не проникает – только подсвеченные крылья мотыльков сразу за перилами, и больше ничего. То ли дело – запах. Закипает в тазу варенье, Мейрав снимает с него пенку серебряной ложкой, запах просачивается сквозь темноту, струится в воздушных потоках, стелется в иссохших руслах. Звери ворочаются в тесных норах, поднимаются с песка серые бабочки, отрываются от скал птицы, хлопают крылья, на наших лицах – рябь от теней. Я отдвигаю стул, звук получается слишком громким. Мейрав оборачивается на него, варенье с ложки капает на пол. На каменных плитках тут же образуется муравьиная дорожка, тянется из песков.
/Дело, конечно, не только в варенье. Столько его никому из нас не нужно. Сьюзан пишет на банках «инжир», ставит дату аптекарским почерком и раздает их старухам, позвонившим по объявлениям, которые она расклеивает на бульваре Нордау и прилегающих к нему улицах. Старухи приносят банки домой, смотрят сквозь них на свет. Застывшие внутри инжирины кажутся им стеклянными./
Рано утром видно, сколько темноты пустыня вмещает в себя ночью. Мы выходим на рассвете, чтобы успеть вернуться, пока жара не стала невыносимой. Под холмами залегли синие тени, воздух еще не ровный, в нем есть течения и пустоты, задержавшись в которых на долю секунды, можно было бы ощутить, что весь воздух мира тоже соединен. Но со следующим вдохом – ты уже не там. Когда солнце поднимается к зениту, воздух уплотняется и отторгает живые тела.
Мы пересекаем очередное русло. Видимо, вода здесь подходит близко к земной поверхности, где-то под нашими ногами стоит море, живущее без света, как Маугли – без человеческой речи. В русле ручья – полусухая акация с плоской, будто стремящейся подхватить небо, кроной.
Ориентир – высохший колодец, закрытый бетонной плитой. В двадцати метрах к северу, за скалой – наш шкаф. В нем листы бумаги, фотографии, камни, карты, осколки металлические и стеклянные, ключи, а также некоторые другие предметы. Это была идея Сьюзан, когда однажды, после уроков, во втором, кажется, классе, они с Мейрав ушли гулять, сворачивали с одной улицы на другую, мимо белых домов с уже начавшими зажигаться длинными окнами, мимо гигантских фикусов, заслонявших кронами верхние этажи. В какой-то момент они поняли, что не знают, как им возвращаться. Они пошли дальше. Когда они оказались за городом, было уже темно. Мимо промчалась машина, в свете фар они увидели лежавшего на обочине шакала. Сьюзан и Мейрав надеялись, что при следующей вспышке света окажется, что он жив или – что его нет. Но он был, и ничего не менялось. Они похоронили его в дюнах, рядом с шоссе. Свет от машин здесь был гораздо менее ярким. Шакалье тело сливалось с бесцветной местностью. Они разгребли песок руками. Учебник арифметики тоже оказался очень кстати. Когда они снова вышли на шоссе, воздух взорвался синими всполохами. Рядом остановилась машина полиции.
…Тот случай не выходил у Сьюзан из головы. Они шли в темноте, и мертвое тело было в каждой вспышке света. Однажды она нарисовала шоссе и шакала на нем. Он лежал на обочине, и стоял на шоссе, и исчезал в дюнах. Точки-фары светились вдали, на небе были звезды – такие же точки, Сьюзан не была хорошей рисовальщицей. На балконе у Сьюзан стоял пустой железный шкаф. На дверцах сохранились надписи Top Secret полустертыми готическими буквами, а внутри было заброшенное осиное гнездо. Сьюзан и Мейрав положили рисунок на одну из полок. Первое время они заглядывали туда, проведать шакала. Они смотрели на гнездо с опаской: оставившие его когда-то осы могли там оказаться. Получалось, что и шакал мог оказаться, правда, они не могли знать, в каком из изображенных на рисунке состояний он бы был. Постепенно они перестали о нем вспоминать. Следующий рисунок был, когда они поссорились. Мейрав срывалась с горящей башни, скользила вдоль мертвого дна гигантским скатом, не была, входила к ним в палисадник. Потом приехала тетя Оделия, и Сьюзан нарисовала, как тетя Оделия уже уехала, и не приезжала, и пароход плыл в другую сторону, и вместо моря была суша, а вместо суши – взвесь и пыль. Правда, когда в соседнем доме был пожар, как-то сразу стало понятно, что ничего другого не нарисуешь, и Эльдад – он тогда уже тоже знал про шкаф – положил туда раскрашенный красной гуашью листок с приклеенной к нему головешкой (и, кстати, не факт, что она была именно оттуда). Потом Реувен ушел на войну. В железном шкафу сразу стало меньше места. Однажды Сьюзан сказала, что, по ее мнению, шкаф не должен находиться у нее дома, «а где – на улице?», и не на улице, и не в городе, и вообще не в чем – иначе получалось, что большее находится в меньшем, а к такому повороту никто не был готов. В пустыне – иначе, в ней все – точка, песчинка, независимо от объема, который оно занимает.
* * *