А ведь было дело, носился с ней как с писаной торбой. Папку ее держал под рукой, делал вид, что изучает историю объекта, а по правде – просто открывал перебрать фотографии и помучиться, какую красавицу проглядели.
Четыре года назад был студенческий митинг на Восточном мосту. Крики, лозунги, требования, оцепление, толпа. Веселая и безбашенная молодая сила. И пока одних винтили менты, пока другие возносились на плечах товарищей и восторженно орали в мегафон, пока третьи снимали все действо на видео, второкурсница режиссерского факультета Регина Филиппенко бросилась с моста. Потом говорили, что от несчастной любви. Из наших, – думалось тогда, – из наших, из глупых людей: нашла куда идти со своей несчастной любовью.
А потом чей-то цепкий взгляд выхватил мертвую Регину Филиппенко из фотохроник с живыми людьми. Потом кто-то сложил два и два и обнаружил, что она обязательно появляется там, где собралась человеческая толпа и где кто-то погибнет. Зачем придумали звать ее «Бедной Лизой», науке неизвестно, да и нет никакой науки, хотя стоило бы уже попытаться объяснить…
На Октябрьской площади все уже кончилось: вот стоит фура с надписью «Всегда свежие продукты», своротившая несколько – пустых, слава богу, – ярмарочных палаток. Вот, кажется, водила: живой, без царапины, дает показания, взмахивая руками и чуть ли не кидаясь на шею ментам. Понятное дело. Мог бы угробить несколько человек, а повезло: всего-то раздавил десяток коробок свежей выпечки, раскатал по асфальту пару тюков китайского шмотья. С этим можно жить. Вот в торговый центр после снятия оцепления возвращаются покупатели.
А вот и «Бедная Лиза»: бредет прямо навстречу, огибая серые мартовские лужи, улыбаясь каким-то своим мыслям. Надо же, мертвая – и улыбается.
Надо же, мертвая – а как живая: бархатная родинка на щеке, тонкий шрамик над верхней губой, этот фантастический поворот головы – с такой осанкой не рождаются, ее выплавляют в адском горниле балетной школы; взгляд – светлый и любопытный.
И он, глупый человек, растерявшись, сам от себя не ожидая – вступать в контакт с объектами запрещено – вдруг говорит: «Привет!»
– Привет, – отвечает она.
– Я – Шурик, – глупый человек протягивает руку.
– Я – Регина, – у нее, мертвой, живая и теплая рука.
Это странно, это все очень странно: контакт-то запрещен, а между тем фольклор операторов говорит, что к объекту невозможно прикоснуться: он существует в ином пространстве.
Ведь бывает так, что смотришь на кого-то и понимаешь про него все и сразу. Вот и про Регину понятно: хорошая девочка, умная, добрая; и она, конечно, хотела жить, и любви в ней хватило бы на троих, просто однажды стало слишком страшно и слишком одиноко.
И она тоже понимает про глупого человека Шурика все и сразу. Например, как он живет в непроходящем похмелье, клянется себе завязать и каждый вечер накидывается. Как с утра ищет в карманах смятую бумажку, на которой вчера записал, кажется, самое лучшее свое стихотворение, разворачивает дрожащими руками, а там написано только «музыка», и все. Как по воскресеньям ездит в дежурку к черту на кулички, потому что это такая работа, такой, можно сказать, долг перед человечеством, и еще такое нормальное любопытство к непостижимым объектам.
– …Ты хрена ли встал, – говорит кто-то прямо над ухом, – ну-ка руки в ноги, на Циолковского объект «Фирс»! Им сегодня медом, что ли, намазано?
Глупый человек Шурик оборачивается и удивляется, что это говорят не ему. Длинный парень в черной бейсболке только что смотрел на Регину раскрыв рот – и вот покорно выслушивает неприметного пожилого мужичка, мрачнеет, весь подбирается и бежит к трамвайной остановке. А мужичок, будто не заметив Шурика, идет за ним следом.
Надо же, какая круглая земля. На весь город шесть дежурок, на каждую по семь операторов, каждый дежурит один день в неделю, всего, значит, сорок два. Шурик оглядывается. Интересно, сколько еще операторов сейчас на Октябрьской? Что будет, если не ехать на Циолковского? Ведь формально-то он не слышал про «Фирса».
А Регины, оказывается, уже нет. Стоило отвернуться на минуту… Ни рядом, ни вокруг, ни вдалеке: канула в свое иное пространство, значит. И без нее сразу пусто и нехорошо, сразу нечего делать. Значит, придется ехать.
Трамвай подъезжает почти пустой, и Шурик устраивается на длинном заднем сиденье. Он себя хорошо знает, но все равно вытаскивает из кармана фляжку коньяка и делает большой глоток. Становится тепло, уютно и лениво. Становится просто нереально влом торопиться куда-то. До места – это с ума сойти – шестнадцать остановок. Примерно к десятой остановке он придумает повод соскочить и свалить куда-нибудь, где можно сидеть и ничего не делать. Как всегда.
«Фирс» один из самых дрянных объектов. Маленький опрятный старичок в яркой спортивной куртке, бывший директор какого-то ведомственного санатория. Двое детей, четверо внуков, правнук, дом полная чаша, но жизнь иногда поворачивается как хочет, а смерть тем более. Когда все дети и внуки разъехались на новогодние праздники, пока соседи выпивали, доедали салаты и смотрели телевизор, «Фирс» трое суток умирал один на полу кухни.
И вот, если он появился во дворе дома, прогулялся неспешно, заглядывая в окна первых этажей, сел на лавочку у подъезда, – пиши пропало. Это взрыв бытового газа как минимум.
Глупо все устроено: сейчас несколько человек, отличающихся от прочих только способностью видеть непостижимые бродячие объекты, едут на улицу Циолковского, чтобы обшмонать там два десятка подвалов, с разных номеров прозвониться в службу газа, опять наврать про бомбу, чтобы эвакуировали пару домов. Бред же, нет? Скажи кому – не поверят…
Хуже только объект «Аленка», или нет, «Вера Павловна» хуже.
Ведь было дело, первое время сидел в дежурке над папками, искал в интернете криминальные сводки, безнадежно удивлялся, как дерьмово устроен мир. Бросил тогда читать и смотреть кино, жил неуверенно и шатко, все время болело под ребрами слева, и он, глупый человек, думал, это сердце, пока не провалялся в больнице три недели с острым панкреатитом, потому что пил как не в себя, а потом все как-то улеглось. Жизнь потянулась ровная, серая, как будто и не жизнь вовсе.
Остался только один вопрос, которым Шурик изводил себя каждый раз, когда напивался. Вот, например, объекты. Бывшие живые люди, на которых всему миру было наплевать. Они стали такими потому, что простили миру его наплевательство, – или, наоборот, потому что не простили. Или если переформулировать: они великодушно являются предупредить о грядущих бедах – или приносят эти беды с собой? Тут ведь и не поймешь, что хуже…
Не поеду я на Циолковского, – решает Шурик, – вот не поеду, и все.
Он выходит на остановке «Школа» и бредет во дворы, к желтой пятиэтажке, к подвальной двери с надписью «Домофон-сервис» и вечной табличкой «Закрыто». Все дежурки можно открыть одним ключом, это они правильно придумали. Там тепло. Там, может быть, даже есть какой-нибудь старый диван. Инструкцию он не нарушает: оператор в день дежурства может вернуться не на свою, а в ближайшую к месту происшествия точку. Можно считать, что пятая дежурка ближе всего к Октябрьской, правда ведь?
Хорошо, что операторов не выгоняют за пьянство. Новых-то хрен найдешь. И потом, кто будет держаться за работу, на которой ничего не получает?
И вообще, твою мать, – думает он, поворачивая ключ в замке, – что толку держаться за жизнь, в которой есть эта самая работа по воскресеньям, бухло, стишки и идиотская любовь к объекту «Бедная Лиза»?
Произнесенное про себя удивляет глупого человека Шурика. От слова «любовь» становится неловко и горячо. Вот сейчас бы еще чихнуть, чтобы кто-нибудь сказал «Правда». Вот же влип…
А дежурка-то не пустая. Сегодняшний Пятый такой же баклан, как Шурик: не поехал на Циолковского, сидит, задрав ноги на стол, таращится в телик.
– Да что ж за день сегодня такой, – говорит он Шурику вместо приветствия. – Водку будешь?
– Буду.
– Я Павел. Серьезно, будешь? Правда?
– Я Александр, – в тон ему, солидно, представляется Шурик. – Наливай уже.
– Отлично! – как-то неуверенно говорит Павел. – Значит, выпьем. А вот такой у меня вопрос: например, при эвакуации точки, если архив оцифрован, папки с собой обязательно тащить или можно просто жесткий диск забрать?
– По-моему, можно только диск.
– Уже неплохо. – Павел, похоже, нормальный мужик, но мутноватый какой-то, серый. Наверное, все операторы такие.
Шурик усаживается в продавленное кресло, опрокидывает стопку, выдыхает. Пятая дежурка теплее и уютней Третьей, нельзя не признать. Повезло им…
– Я позвоню? – спрашивает Павел, подходя к телефону на столе.
– А что, можно? – удивляется Шурик. – Я думал, он только на входящие…
– Раньше был только на входящие. Теперь набираешь ноль, длинный гудок, единицу, две тройки – и пошел прозвон. Вообще-то удобно.
Шурик расстегивает куртку, наливает себе еще и почему-то равнодушно, без всякого удивления слушает, как Павел говорит в трубку: «Код три двойки, эвакуация, на Пятой объект “Орфей”».
Екатерина Перченкова
Лес на самом деле
Последние тридцать лет у Зои Никитичны было достаточно времени для чтения. Книги развлекали, утешали, озадачивали, а еще утверждали, что в старости человек должен обрести смирение и покой. Зое Никитичне, наверное, выпала какая-то неправильная старость. Иногда вечером, усевшись на крыльце с кружкой чая, она надеялась, что обрела это покойное, книжное состояние. То осыпался яблоневый цвет, то стрижи разрезали светлое небо над темными силуэтами садовых деревьев, то сентябрь окрашивал черноплодную рябину и девичий виноград в непереносимо прекрасный алый.
Вся предыдущая жизнь становилась безболезненной, воплощалась в медлительном наблюдении за окружающим миром; нет, «наблюдение» – неправильное слово: в созерцании. А потом она шла мимо соседей Гусаровых к питьевому колодцу, и гусаровский правнук Женька нес в садке круглого золотого леща с круглым безвоздушным ртом; и варила варенье, а в кастрюле тонула оса; или просто бабочка залетала в дом и билась в стекло, и Зоя Никитична понимала, что нет и никогда не будет ни смирения, ни покоя, и хотелось кричать и плакать.
Когда-то она больше всего на свете боялась умереть зимой, в квартире. Был девяносто пятый, кажется, год. Она восемь лет как вышла на пенсию, три года как похоронила мужа, тринадцать лет не видела сына. Ходила, так прямо и думая: ужас-то какой, умереть зимой, в квартире, одной. И тем же январем ее забрали на скорой из магазина, а из скорой унесли прямо на операционный стол, а потом серьезно, сочувствующе объяснили, что у нее большие проблемы по женской части и все может кончиться очень плохо. Зоя Никитична удивилась этому, забытому – «по женской части», – разве в ней оставалась еще какая-нибудь женская часть? И приготовилась умереть, трезво рассудив, что это можно сделать в больнице, то есть не в квартире и не в одиночестве. Но потом пришли хорошие анализы, смерть отодвинулась на неопределенный срок, и еще лежал снег, а Зоя Никитична уже развела на подоконнике помидоры и перцы, чтобы посадить в мае.
Человек, избежавший смерти, должен сделать что-то особенное. Зоя Никитична решила помириться с сыном. На самом деле они никогда не ссорились всерьез, просто однажды Вадик уехал на север, чтобы заработать, и сначала писал и звонил часто, потом реже, а потом вообще перестал. Зоя Никитична знала только, что он жив и что с заработками у него особенно не сложилось. То ли он оказался плохим сыном, то ли она плохой матерью, – стало уже не важно. Вадика следовало разыскать и непременно поговорить, потому что нет ничего непоправимого, пока все живы.
Перелистала записную книжку, подняла нескольких давних знакомых – а ничего не вышло. То ли и впрямь случилось что-то нехорошее, то ли сын не хотел вспоминать о ней. Но зато выяснилось, что Вадик на своих северах был женат, и теперь у Зои Никитичны есть две внучки, Ксюша и Варя. Ксюше десять, Варе шесть. Их маму зовут Лариса, она учительница французского языка. Она ничего не знает про Вадика, ей плевать на его мать и всех его родственников, он бросил ее и не платит алиментов, она не будет разговаривать…
Но Зоя Никитична заставила ее, сама не зная как. Вроде бы не умоляла и не убеждала, не обещала ничего – что взять с учительницы физики на пенсии? – но, кажется, именно учительское родство оказалось сильнее кровного и любого другого, и Лариса согласилась, что внучки должны познакомиться с бабушкой.