Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 159 160 161 162 163 164 165 166 167 ... 200 >>
На страницу:
163 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Есть! – сказал Таранец.

Через полчаса я снова проходил мимо флигеля агрономов. Алешка Волков запирал дверь флигеля на замок. Таранец торчал тут ex officio.

– Выбрались?

– Ого! – засмеялся Таранец. – Еще как!

– Они все в разных отрядах, да?

– Да, по одному в разных отрядах.

– Здорово! Выбрались!

Через полтора часа за парадными столами, накрытыми белыми скатертями, в неузнаваемой столовой, которую передовой сводный еще до зари буквально вылизал, украсив ветками и ромашками, и где, согласно диспозиции, немедленно по прибытии с вокзала Алешка Волков повесил портреты Ленина, Сталина, Ворошилова[220 - Ворошилов Климент Ефремович (1881–1969) – советский государственный, партийный и военный деятель, нарком по военным и морским делам с 1925 г., нарком обороны СССР с 1934 г.] и Горького, а Шелапутин с Тоськой растянули под потолками лозунги и приветствия, между которыми неожиданным торчком становилось в голове у зрителя:

НЕ ПИЩАТЬ!

состоялся торжественный обед.

Подавленные, вконец деморализованные куряжане, все остриженные, вымытые, все в белых новых рубахах, вставлены в тоненькие изящные рамки из горьковцев и выскочить из рамок уже не могут. Они тихонько сидят у столов, сложив руки на коленях, и с глубоким уважением смотрят на горки хлеба на блюдах и хрустально-прозрачные графины с водой.

Девочки в белых фартучках, Жевелий, Шелапутин и Белухин в белых халатах, передвигаясь бесшумно, переговариваясь шепотом, поправляют последние ряды вилок и ножей, что-то добавляют, для кого-то освобождают место. Куряжане подчиняются им расслабленно, как больные в санатории, и Белухин поддерживает их, как больных, осторожно.

Я стою на свободном пространстве, у портретов, и вижу до конца весь оазис столовой, неожиданным чудом выросший среди испачканной монастырской пустыни. Мне улыбаются одними глазами милые наши, прелестные женщины Е. Г., Л. П. и Гуляева, гениально поместившиеся в самых далеких углах, между самыми забытыми фигурами. В столовой стоит поражающая слух тишина, но на румянце щек, на блеске глаз, на неловкой грации смущения она отражается, как успокоенная радость, как таинство рождения чего-то нового, чего-то прекрасного.

Так же бесшумно, почти незамеченные, в двери входят один за другим трубачи и барабанщики и, тихонько оглядываясь, озабоченно краснея, выравниваются у стены. Только теперь увидели их все, и все неотрывно привязались к ним взглядом, позабыв об обеде, о непривычной чистоте столов. В своей душе я ощущаю сложную тонкую машину, от которой проведены невидимые провода к глазам, к мозгам, к мускулам и нервам, к совести, к классовому чутью всех этих четырехсот колонистов. Одним только прикосновением к той или иной кнопке я разрешаю и создаю целые страницы переживаний у этих маленьких людей. Я ощущаю в себе неизмеримое могущество и рядом с ним ощущаю что-то страшно широкое, размахнувшееся тысячами километров полей, лесов и морей, во все стороны, то, что является основанием и моего могущества – СССР. Все это я ощущаю в духовной тесноте и в духовном просторе и в тот же самый момент отмечаю направленный на меня взгляд Веры Березовской. Я думаю: «Да, вот Вера… Надо с ней сегодня же поговорить, как она себя чувствует… очень важно». И о другом думаю. Передо мной, как живая, встает красивая талия тонкого сукна вицмундира, ослепительно-элегантный пластрон[221 - Пластрон (фр.) – туго накрахмаленная грудь мужской верхней сорочки.], синий покрой бархатного воротника и серебряная звездочка в петлице статского советника, а над всем этим выхоленное лицо, мешки под глазами и порожние холостые глаза, смотрящие на меня не потому, что я человек, и не потому, что я работник, а только «на основании существующих законоположений и вследствие занимаемой мною должности». Какая волнующая разница между тогдашней моей позой чинуши и сегодняшним моим творческим простором!

И четыреста праздничных детей, государственных детей, собранных в этой столовой, таких еще сырых и диких, сколько несут в себе высокопринципиальных различий от моих давних учеников, не испивших в своем детстве ключевых бурлящих нарзанов коллектива! Даже самое слово это в то время не существовало.

Таранец показался в дверях:

– Под знамя встать! Смирно!

Горьковцы привычно вытянулись. Ошарашенные командой куряжане еле успели оглянуться и упереться руками в доски столов, чтобы встать, как были вторично ошарашены громом нашего примитивного оркестра. Целые очереди движений – естественных, подражательных и движений неуверенности – затолпились у дверей их сознания и насилу… навели в этих очередях сносный порядок.

Таранец ввел наше знамя, уже без чехла, уверенно играющее бодрыми складками алого шелка. Знамя замерло у портретов, сразу придав нашей столовой выражение нарядной советской торжественности.

– Садитесь.

Я сказал колонистам короткую речь, в которой не напоминал уже им ни о работе, ни о дисциплине, в которой не призывал их ни к чему и не сомневался ни в чем. Я только поздравил их с новой жизнью и высказал уверенность, что эта жизнь будет прекрасна, как только может быть прекрасна человеческая жизнь.

Я сказал колонистам:

– Мы будем красиво жить, и радостно, и разумно, потому что мы люди, потому что у нас есть головы на плечах и потому что мы так хотим. А кто нам может помешать? Нет тех людей, которые могли бы отнять у нас наш труд и наш заработок. Нет в нашем Союзе таких людей. А посмотрите, какие люди есть вокруг нас? Смотрите, среди вас целый день сегодня был старый рабочий, партизан товарищ Халабуда. Он с вами перекатывал поезд, разгружал вагоны, чистил лошадей. Посчитать трудно, сколько хороших людей, больших людей, наших вождей, наших большевиков думают о нас и хотят нам помочь. Вот я сейчас прочитаю вам два письма. Вы увидите, что мы не одиноки, вы увидите, что вас любят, о вас заботятся.

Письмо Максима Горького председателю Харьковского исполкома тов. Гаврилину.

Разрешите от души благодарить Вас за внимание и помощь, оказанные Вами колонии имени Горького.

Хотя я знаком с колонией только по переписке с ребятами и заведующим, но мне кажется, что колония заслуживает серьезнейшего внимания и деятельной помощи.

В среде беспризорных детей преступность все возрастает и наряду с превосходнейшими здоровыми всходами растет и много уродливого. Будем надеяться, что работа таких колоний, как та, которой Вы помогли, покажет пути к борьбе с уродствами, выработает из плохого хорошее, как она уже научилась это делать.

Крепко жму Вашу руку, товарищ. Желаю здоровья, душевной бодрости и хороших успехов в вашей трудной работе.

    М. Горький

Ответ Харьковского исполкома Максиму Горькому

Дорогой товарищ! Президиум Харьковского окрисполкома просит Вас принять глубокую благодарность за внимание, оказанное Вами детской колонии, носящей Ваше имя.

Вопросы борьбы с детской беспризорностью и детскими правонарушениями привлекают к себе наше особенное внимание и побуждают нас принимать самые серьезные меры к воспитанию и приспособлению их к здоровой трудовой жизни.

Конечно, задача эта трудна, она не может быть выполнена в короткий срок, но к ее разрешению мы уже подошли вплотную.

Президиум исполкома убежден, что работа колонии в новых условиях прекрасно наладится, что в ближайшее же время эта работа будет расширена и что общим дружным усилием ее положение будет на той высоте, на которой должна стоять колония Вашего имени.

Позвольте, дорогой товарищ, от всей души пожелать Вам побольше сил и здоровья для дальнейшей благотворной деятельности, для дальнейших трудов.

Читая эти письма, я через верхний край бумаги поглядывал на ребят. Они слушали меня, и душа их, бросив без присмотра все другие части и дела, вся целиком столпилась в глазах, удивленных и обрадованных, но в то же время не способных обнять всю таинственность и широту нового мира. Многие привстали за столом и, опершись на локти, приблизили ко мне свои лица. Рабфаковцы, стоя у стены, улыбались мечтательно, девочки начинали уже вытирать глаза, и на них потихоньку оглядывались мужественные пацаны, кое-как ликвидируя волнение в расстроенных носах. За правым столом сидел Коротков и думал, нахмурив красивые брови. Ховрах, запустив пятерню в рыжую шевелюру, смотрел в окно, страдальчески поджав щеки.

Я кончил. Пробежали за столами первые волны движений и слов, но Карабанов поднял руку:

– Знаете что? Что ж тут говорить? Тут… черт его знает… тут спивать надо, а не говорить. А давайте мы двинем… знаете, только так, по-настоящему… «Интернационал».

Хлопцы закричали, засмеялись, но я видел, как многие из куряжан смутились и притихли, – я догадался, что они не знали слов «Интернационала».

Лапоть влез на скамью:

– Ну! Девчата, забирайте звонче!

Он взмахнул рукой, и мы запели.

Может быть, потому, что каждая строчка «Интернационала»[222 - «Интернационал» – в 1918–1943 гг. – национальный гимн СССР (текст Э. Потье, музыка П. Дегейтера, впервые исполнен лилльским хором рабочих в 1888 г.).] сейчас так близка была к нашей сегодняшней куряжской жизни, пели мы наш гимн весело и улыбаясь. Хлопцы косили глазами на Лаптя и невольно подражали его живой, горячей мимике, в которой Лапоть умел отразить все человеческие идеи. А когда мы пели:

Чуеш, сурмы загралы,
Час разплаты настав…

Лапоть выразительно показал на наших трубачей, вливающих в наше пение серебряные голоса корнетов.

Кончили петь. Матвей Белухин махнул белым платком и зазвенел по направлению к кухонному окну:

– Подавать гусей-лебедей, мед-пиво, водку-закуску и мороженое по полной тарелке!

Ребята громко засмеялись, глядя на Матвея возбужденными глазами, и Белухин ответил им, осклабясь в шутке, сдержанно расставленным тенором:

– Водки, закуски не привезли, дорогие товарищи, а мороженое есть, честное слово! А сейчас лопайте борщ!

<< 1 ... 159 160 161 162 163 164 165 166 167 ... 200 >>
На страницу:
163 из 200