– Кто же? Я умолчу, не таись.
– Не смею… Барыня строго-настрого…
– Умолчу. Даю слово. Можешь верить.
– Не сперечу; но вы уж… А то не обернулось бы хужее… Их сынок. Ещё ввечеру… По приезде…
– Сам?
– Сперва сами, а утомимшись, велели Василию.
– Кто это?
– У кузнеца помощником. Силища как у быка; на меня зол.
– Из-за чего?
– Отведывал моей руки… Торопился сватать… У меня… К моей… Дело привычное…
– Почему как раз – он?
– Против своей воли. Попался барину на глаза.
– И что же?
– Вернейший у нас приём – не розгами, так того пуще – плетью. Быват вперемежку… Меня – прутьями, лозовыми…
– Позволь, но – за что?
– Не смею…
– Всё же.
– Позорно. Смиловайтесь…
– Умолчу. Клянусь…
– К их приезду гулявшие оставались на месте. Видемши отряд. За то избит вручную и сапогами… Хотя – не виновен. От сына было письмо, наверное с уведомлением; барыня же мне ничего не сказывали… Я не знал…
– А – розгами?
– Позорно, вашество…
– Требовал? Чего?
– Как и в прежних появленьях…
– Девку?
– Известное… Да в энтот-то раз не чужую… Мою дочку… Ну, – что и с Василием… Лишь подрастает…
– Взял?
– Виноват. В непослушании… Осержу…
– Не винись. Мне надобно знать.
– Не позволимши… Предпочтя экзекуцию…
– Но мстить Василию ты ведь не будешь? – Этот вопрос напрашивался хотя бы ввиду того, что избитый, вероятно, заходил в кузницу уже не только с обидой и злостью на подручного за доставшиеся розги, а при всех своих прежних правах и полномочиях, чтобы, например, справиться там у кузнеца о каком-нибудь заказе от хозяйства или дать работникам новое задание.
– Пошто о том? Он, как и я, принуждался… Барская воля… – Евтихий поднёс к груди находившуюся в руке шапку и сделал поклон, выражавший просьбу освободить его от дальнейших расспросов.
Тягостный диалог чем дальше, тем выходил утомительнее – уже для обоих.
Отпуская старосту, Алекс чувствовал, как негодование в нём будто затвердевало, слипалось и душило его, не позволяя вернуться хотя бы в то состояние едва только набегавшей неровности и неясной встревоженности, в котором он находился, приближаясь к поляне, где встретил Никиту. О том же, что позади осталась ещё и та часть прогулки, когда можно было предаваться неопределённой мечтательности и беззаботному верхоглядству, просто ничего уже не помнилось. Не говоря уж о времени, совместно проведённом наедине с Марусей, которое памятью следовало удерживать как особенное, хотя и затронутое искренним болезненным сочувствием к несчастной девушке, но всё же какое-то светящееся, зовущее к покойной радости, почти целиком закрывавшее непродолжительные попутные тогдашние мысли насчёт своей несуразной забывчивости о случившихся собственных дорожных неприятностях предыдущего дня.
С этим соседствовала и ещё некая всё более отяжелявшая и угнетавшая его мысль, которая касалась той части беседы с Марусей, когда он отвечал на её расспросы о молодом барине.
«Она не иначе как хотела сказать больше, чем успела, и, скорее, даже непременно то, что уже знала о неожиданном ночном визите Мэрта с отрядом…»
Что так и могло быть, в этом он уже не сомневался.
Войдя в усадебные ворота, Алекс неожиданно увидел на крыльце барского дома Марусю.
Она спускалась по ступенькам крыльца, и было вполне уместно заговорить с нею уже как бы в продолжение того, что осталось не выраженным ясно о сыне барыни во время их прогулки; но тут за девушкой сразу вышла на крыльцо Екатерина Львовна и, ещё пока не заметив гостя, что-то стала говорить ей резкое и требовательное, пресекая отлучку и заставляя немедля вернуться в дом. Сцена выглядела довольно угрюмой.
Алекс догадывался: барыня расспрашивала крепостную и наверняка выведала у той, что говорилось о её сыне, так что теперь следовало ни в коем случае не допустить ещё одного контакта Маруси с приезжим и на всякий случай удерживать её в доме, на половине, отведённой челяди…
Слов Екатерины Львовны хотя и нельзя было разобрать, но по их досадливому тону, а также и по тяжёлой озабоченности или даже испуганности на её лице совсем нетрудно было понять, что барыня слишком поздно осознавала свою промашку с устройством для гостя вольного выхода из жилой части усадьбы в сопровождении Маруси, – лучше бы ей было ограничиться отказом, основание которому она сама так подробно и живописно объяснила, поведав об очередной массовой порке подданных.
Предположения о причинах, угнетавших хозяйку, чуть позже подтверждались и рассказом Никиты.
Маруся считалась «ничьей» по рождению, то есть – подкидышем. Воспитывать её отдали прачке, разбитной молодке, оставшейся с тремя своими детьми вдовой после неожиданной смерти мужа, солдата, проведшего на военной службе около четверти века и вернувшегося домой старым и с ворохом недомоганий.
Отцом же девушки называли теперешнего старосту Евтихия, чего, впрочем, доказать никто не мог. Мнение, что родитель ей именно он, крепло с годами из-за того, что лучшей подружкой у Маруси оказалась настоящая дочка Евтихия, Настя, моложе Маруси почти на целых два года, но не по летам рослая и пригожая, и Евтихий всегда мирволил обеим, не возражал и не сердился, когда кто-нибудь называл их сёстрами…
Как раз Настя и стала предметом похотливого желания Мэрта, и уж об этом-то Маруся просто не могла не знать. Как не могла не знать и обо всех других сумбурных последствиях, увенчавших очередное посещение барским сынком родовой усадьбы.
Никита имел возможность многое услышать и от мужского состава челяди, и от женского. В том числе и от Маруси с Настей. А частью и от самой госпожи, по натуре неисправимой болтушки.
Хотя слуга умел быть замкнутым, но он хорошо знал своего барина, чтобы притворяться неосведомлённым и не докладывать ему обо всём, что могло интересовать его. Алексу не стоило большого труда как бы нечаянным вопросом заставить его разговориться. Ответы он всегда слышал короткие, но правдивые и обстоятельные. Теперь, однако, выспрашивать многое ему просто не было нужно и не хотелось. И того хватало, в чём пришлось удостовериться самому.
Мысли болезненно выстраивались в одном: что за дурацкий изворот, утаскивал его, Алекса, прямиком в сумрак задавленного состояния жизни низшего сословия? Что это? Не знак ли здесь того, что ему, поэту, пока ещё вовсе не старому, но уже слишком часто говорившему и писавшему о своём старении, так и не удавалось отрешиться от былого, от мечтаний, от светлых и пустых надежд? Своей ли была и удерживалась в нём эйфория беззаботной молодости, стихотворная насмешливость над его судьбой и её изгибами? Над тем, куда он с большой собственной охотой позволил влезть оборотню Мэрту?
Мало тебе других неприятностей, так получай их ещё и от этого поганишки.
Ну да, как же теперь воспринимать и называть этого подлого человека?