XX
Она не дорассказала потому, что к ней пришла с банкой – за молоком – белобрысая отдыхающая москвичка Рая, вся взбудораженная и потерянно-слезливая, дрожащая.
– Боже, Раечка, что с Вами? – Женщины забеспокоились. – Что стряслось? На Вас лица нет…
– У меня… Сынка Ленечку ранили сегодня… – сообщила она, присев от бессилия на скамейку. – Подстрелили в ногу…
– Что?! Каким же образом? Ой, ужасно! – Женщины заахали.
– Ранили стрелой из ружья для подводной охоты.
– Вот как! И где он? Что же с ним?
– Сейчас лежит в хате. Перевязанный… Трясучий… Больше, чем я сама…
– Представляем… Что ж произошло? На море?
– Нет, может, это лучше, – сбивчиво заговорила Рая. – Я-то словно предчувствовала беду неминучую: не пускала Леню на подводную охоту, отговаривала его от шальной затеи… А все уговорщики, болельщики насели на меня, застыдили: мол, что вы, маманя, устрашаетесь зря: парень-то у Вас большой – одиннадцать лет, понимающий, ему хочется счастье попытать с ребятами – поохотиться под водой. Это безопасно…
– Не скажите… Когда как… При повальном увлечении…
– Ну, и согласилась я, дуреха. Отпустила Леню. А вскорости примчалась к нам побелевшая соседка и сипит: «Скорей беги, Раюшка! В твоего сынка ружье стрельнуло! Зацепило… Не насмерть!» Ой, бросилась я за ней без памяти. А там, у дома владельца ружья, что: тот, парнишка Васек, сидел на приступке крыльца, держал в руках это водное ружье заряженным, оно и бабахнуло. В щиколотку Лене стрела угодила. Ладно, медсестричка мимо проходила. Мы с ней рану сына обработали, перевязали. У него-то от удара и потрясения температурка поднялась. Теперь он лежит, пристанывает, причитает: трясется, если будет взбучка от отца. Просит не писать ему об этом. А как сохранить такое в тайне? Ума не приложу. Ну, я пойду к нему, несчастному.
– Так идите, идите, голубушка.
Об этом происшествии соседи услыхали.
Показалась молодая черноглазая Таня, жена Андрея Волочкова (стоявший наискоски дом), с полуторагодовалой Асей и шестилетней Юлей (от первого брака); у ней, уроженки Алушты, была какая-то культура, стать, – даже в манере держаться со всеми, вести разговор на определенном уровне. Она поойкала, посочувствовала. У ребятишек были покраснелые глазенки – от жары и ветра-суховея. Подплыла и Вера Павловна, ее безмужняя свекровь, только что приволокшая на тачке к дому мешок с каким-то кормом для коровы. И поэтому Анфиса сразу же ушла с глаз долой: она чуждалась этой злой, командорской женщины, ревниво стерегущей и дружелюбие невестки Тани ко всем, ее общение.
Известно: Вера Павловна корила сына Андрея за то, что он женился на Тане, имевшей уже дочь; из-за этого он отчасти поддался пьянству, а напившись, напропалую гонял мотоцикл. Но всерьез одумался вдруг – решил деньги зарабатывать (на лимузин) и более полутора лет назад завербовался на Колыму, чтобы добывать золото. Таня слетала туда к Андрею. С тремя пересадками. Там, под Магаданом, золотодобытчики живут уже в утепленных общежитиях, питаются неплохо; зато Андрей перестал вовсе пить, потому как пьющие здесь работники больше месяца не задерживаются: посменный цикл работы – двенадцатичасовой. И заработки примерно впятеро раз больше, чем где-нибудь. Рассудительно Андрей решил еще остаться на пять лет, и Таня хочет поехать к нему со старшенькой дочкой Юлей. А меньшую – Асю – берет пока воспитывать свекровь.
У Веры Павловны была и старшая дочь – Клава, склочная, крикливая, что и мать; говорили, что она проваландалась-переспала со всеми мужиками, хотя был у нее собственный муж Егор, вполне приличный, дельный. Однажды они с тремя детьми и подругой с ее мужем ехали в «Москвиче». Говорили, что она, поссорившись с Егором, который вел автомашину, намертво вцепилась в его горло. Вследствие этого «Москвич» врезался в дорожный столб и летел от удара по воздуху метров двадцать. Погибли обе жены. Остались живы дети и двое мужей. Одному из них ничего не было: не посадили – не он рулил; да и второму – Егору – тоже ничего бы не присудили. Да Вера Павловна не пощадила зятя. Не простила его. Таскала в сумках для прокурора бог знает что – лишь бы упечь зятя за решетку. Его и посадили на 10 лет. Только он, осужденный, в заключении вел себя и работал очень хорошо, потому ему постепенно скостили срок до 3-х лет. Вскорости он должен выйти на свободу. Выйдет – неизвестно, возьмет ли к себе дочь восьмилетнюю и в каких же отношениях он будет с неутомимой Верой Павловной.
Всех занимал такой вопрос.
– Что-то, Настя, не видно вас, – сказала женщина. – Как отдыхаете?
– Так у нас, Вера Павловна, свободное расписание и передвижение, куда хотим, туда и идем, – сказала Настя.
– И все Вы, Ефим, рисуете?
– Не все, но да, – ответил он.
– Вон Авдотьин малец тоже что-то маракует. Озабочен. Вроде б ждет, что Вы к нему зайдете… – И ехидно Вера Павловна улыбнулась, показалось Ефиму.
Так ему напомнили о навязанной миссии благотворительной. Ужас что!
XXI
К досаде Ефима пустяшная было беседа с Никитой, мечтающим стать художником, немыслимо затягивалась. Он не отговаривал младшего коллегу от увлечения рисованием – права такого не имел, но ведь какие-то почеркушки еще не трубили о способностях автора. Был риск переоценить то, не угадать враз. Повлиять на выбор. А юноша сбивчиво-горячо упорствовал в своем желании будто немедля вырваться на некий оперативный простор, определенный ему самой судьбой, и утвердиться, как полководцу; он напирал на это, не признавая тысяч «если», с юношеским максимализмом и верой: еще чуть-чуть поднажать – и все будет у него в ажуре; только нужна чья-то бескорыстная помощь, чтобы ему поскорей стать на заветную ступеньку. Для начала – поступить в хороший художественный институт. Можно и в Ленинградский. В Симферополе, однако, он уже напрактиковался, вот только досдаст кое-какие школьные экзамены…
Рисунки, выполненные Никитой, никак не обнадеживали: они были явно слабеньки, а его словесные претензии и апломб попросту раздражали, так что нельзя было что-либо обещать ему – даже занятий с ним и каких либо консультаций в плане повышения мастерства. Бесполезно. А он напирал неотвязно. Этот пустопорожний затянувшийся разговор затуманивал голову. В нем Ефим увяз настолько, что опомнился оттого, что стремительно стало темнеть. Он – непростительно! – спасался бегством из дома Никиты. Ровно трус какой, не оправдавший ничьих надежд. Ненавистный самому себе.
Вот достала невезуха!
Из-за этого Ефим и был наказан незамедлительно Настей.
Она в розовом платье сидела на скамейке, когда он скорым шагом подходил к дому Шарых, и была крайне обижена и раздосадована. Даже возмутилась неожиданно:
– Ты что ж, Фима, позабыл про наш уговор о вечерней прогулке? Я ждала тебя…
– Бог мой! Прости! – Хлопнул себя по лбу Ефим. – Просто забылся.. И даже не поужинал … Ай-ай!
– Тарелка вон в холодильнике.
– До чего же мне ненавистны эти просьбы друзей, знакомых, тетей!.. Ах ты, братец, сделай, нарисуй портретик… Что стоит тебе… Помоги! Мне-то ведь никто никогда не помогал… Оттого-то я заболтался в отговорках… Извини, пожалуйста…
– Вот и болтайте себе, сколько вам угодно… А меня уволь…
Они с Настей, так разругавшись впервые, дулись друг на друга целых два дня, из-за чего он чувствовал себя идиотски, не комфортно, хотя они вместе по-прежнему и трапезничали и регулярно ходили на пляж, загорали и купались и сухо разговаривали иногда по неотложно житейским вопросам. Их отношения прескверно разглаживались.
– Вследствие этого Ефим снова заколебался, не зная, жениться ли ему или нет. Тем более, что большой тяги к этому в его сознании не прибавилось с годами. Это очевидно.
«Да что же, так и будет всякая женщина покушаться на мою независимость, дергать меня порой нелепо?! – возмущался он в душе. – Но, верно, не каждая и подруга верная способна понимать умонастроение художника, как должно, как хотелось бы, чтобы работалось спокойней, уверенней…»
Практичность и удачливость – эти козыри несли Иливицкому душевное равновесие; а свершившееся его вступление на Троицу в жилищный кооператив (он оплатил первый взнос на однокомнатную квартиру), было почти спасением дальнейшего благополучия и обретением независимости от всех. Для него-то, ведущего пока холостяцкий образ жизни. Тем более что женских каприз он явно сторонился, был попросту безучастлив к ним, терпимостью к ним нисколько не владел и не думал как-то измениться в этом отношении. Однако в случае всплеснувшей было размолвки с Настей, которая все больше нравилась ему всем (она верно, он видел, понимал, доверяла своим чувствам, привязанностям и служила им, не сбиваясь на фальшь и несущественные мелочи), то теперь очень легко, по-разумному, не тратя много слов, они наладили друг с другом достойное примирение и свой прежний стиль поведения – к обоюдной своей радости. Никакого любовного фиаско тут не случилось! Все пристойно улеглось.
Настя первой мягко-предупредительно и доверительно прикоснулась к нему:
– Уж ты, Фима, извини, что психанула, каюсь; давай и дальше без обид наслаждаться нашей волюшкой. Добро? Я хочу…
Он, разумеется, ответил взаимностью – не стал артачиться; счел, что такое ни к чему, непозволительная роскошь.
– Ну, сто крат я добрею, добрею, видишь? – сказал он с улыбкой от счастливого разрешения сомнений. – Если пока не отвержен тобой… Нет еще?
– Боже правый, глупый! – Она почти вскричала. – И что тебе втемяшилось в голову? Да я очень молюсь, молюсь за прозрение твоего таланта и за признание его. Ты мне веришь? Признайся!
– Я стараюсь очень… Все уразуметь…
Настя и Ефим опять шествовали по сухому пыльному полю на пляж и так разговаривали друг с другом. Как сполохами. После своего смятения.
– Признаюсь, Настенька, я не хвалюсь, но у меня-то они, рисунки нечаянно стали как-то оживать, проявляться мясистей, характерней, чище, что ли. А, может, это мой закидон? Завихрения в башке? – Ефим не знал, почему, но он уже не хотел переусердствовать (через край, что говорится) ни в рисовании и ни в джентльменском ухаживании. Будто наступил у него период всяких полезных размышлений. Может быть, именно самых важных и ответственных. – Надо, край родимый, доделать нужное, за что взялся; не доделаешь – нехорошо, приятель; за тебя никто не сделает ничего, как ты ни хоти и ни умоляй кого-то. Я осознаю, легкого взлета, о чем мне мечталось некогда, у меня не получилось, нет, да и быть-то его не могло по всем данным; тяжело осваивается неподатливый материал, одолевают разочарования. И насколько же, я думаю, рационально распределена между людьми эта справедливость быть довольным собой, быть узнанным, услышанным, увиденным? А собственно – кого же и что же нам следует творчески обихаживать и воспевать?
Настя посмотрела на него с легким недоумением, поправила его:
– Да, известно: при погосте жить – по всем не наплачешься, хоть и груба, но верна эта присказка. И, по-моему, бери от жизни что-то нужное тогда, когда можешь (ты молод и полон сил) и есть что брать, иначе шишь что достанется тебе. Одна иллюзорность в крапинку…
– Ну, согласен. Кто доволен всем, тот и счастлив. Не ноет над ухом.