– Оштрафуют, стало быть, законно.
У Краснульки, дававшей по три ведра молока, – она была из какой-то молоконосной породы, как и другие коровы, – кроме утренней и вечерней доек также и днем одно, надаивали ныне два; ныне она не стала отдавать молоко днем после того, как отелилась. Правда, по первости она сама еще приходила в обед и требовательно мычала перед калиткой: дескать, откройте – пришла покормить теленка. Тот сначала много молока пил. По-прежнему много пил его и школьник Слава, бабушкин внук, кого именно она, Анфиса, вынянчила и любила больше всех – за его ласковость к ней: приложится он – и сразу почти пуста трехлитровая банка. Собственно, только ради поправки его здоровья и завели в свое время корову и пчел – он через молоко и мед выходился, перестал быть хворым. И чем только он в малолетстве ни болел. А теперь стал богатырем, красавцем.
Из дома выполз заспанный голотелый (лишь в трусах полосатых) полнобрюхий и краснолицый Михаил, зять ее, подсел на скамейку, а за ним – и темноволосая Полина, говоря:
– Ага, вот и Краснулька идет.
В калитку ступила как раз с улицы, цокая копытами, пятнистая корова и тут же остановилась в нерешительности. И Полина уже взорвалась:
– Михаил, уйди! Видишь: она боится тебя!
Тот, послушно встав, посторонился в огород, и Краснулька спокойно прошла к сараю.
– Это она и впрямь боится меня – не знает, верно, до сих пор, что я хозяин дома, – пошутил Михаил. – Вот мне коровья благодарность за корм, что я ей достаю, гроблю свое здоровье на водке из-за этого, а она… Надо ж пить… Кто же мне его даст без этого?
– Да, она к иным мужчинам не очень хорошо относится, – подтвердила жена. – Особенно к таким водкохлебам. Когда же вы уйметесь только?
– Так с чего ж, говорю, и натуживаюсь я …
Никто не поддержал его шутейного настроения.
Анфиса Юрьевна молча, будто с презрением, слушала эти никчемушные препирательства зятя с дочерью и неулыбчивыми зрячими темно-карими, как камушки-окатышки, глазами глядела неведомо куда в пространство.
А оттуда выкатился, как угорелый, ступив за калитку, чернявый и потерто-комичный Иван Иванович, совхозный шофер, и сообщил с лихой веселостью:
– Слышь, Миша, Полина! У меня сегодня трагедия. Во-первых, бык подох; во-вторых, свинья заболела; в-третьих, жена из дома выгоняет за … распутство; в-четвертых, директор с машины-молоковоза снимает напрочь, лишает хорошего места. Тошнота одна и только.
XIII
Жизнь у Анфисы спервоначала выдалась мачехой.
Девятилетней она, как и старший брат Саня и младшая сестренка Тося, лишились матери, скончавшейся скоропостижно. И женившийся вскоре вторично отец определил их на собственный прокорм – отдал в батрачество местному помещику, владевшему двухстами десятинами земли и державшему большой скотный двор, полный домашних животных и всяческой птицы. Разновозрастные батраки у помещика кормились совместно за общим столом. У каждого работника спрашивали, кто что будет есть; обеденный стол заставляли всякими яствами – всем, что было съестного в доме; бабка ходила вокруг стола и всем наливала, подливала и подкладывала еду из отдельных сосудов (а сама потом уже обедала). Объедки и остатки сливались скотине.
Надеть и обуть в то время было нечего. Зимой, бывало, обматывали ноги тряпками и в тряпках ходили за водой. Анфиса в десять лет таскала (шутка ли!) по два тяжеленных ведра с водой. Хозяин иногда перед уборкой хоромов и мытьем полов разбрасывал монетки – для проверки честности наемщиков. Если монетки находили и не присваивали, а выкладывали куда-нибудь на видное место, то таких работников не рассчитывали раньше оговоренного срока (сезона); в противном же случае человеку говорили: «Знаете, мы отказываемся от ваших услуг». Зато и за работу спрашивали строго – всем доставалось дел.
Анфиса пробатрачила до пятнадцати лет.
Она осталась навек неверующей. Бога не было для нее, коли они, дети, сызмальства так мучались, беззащитные, в помещичье-монархической стране, где богатели в удали лишь богатые, трясли своими мошнами. На зависть и нынешним копировщикам того образа жизни, воспевалам того недооцененного и невинно погубленного строя. Всю жизнь она, Анфиса, через это переживала за всех меньших детей, если их кто-то обижал. Но и после революции и своего замужества она воспитывала своих детей в терпении, в послушании: «Ты – меньшая: терпи»! Вот отсвет!
И еще нестерпимое лихо военное, обрушившееся многолетним насилием орд немецких, легко прошмыгнувших степной Крым и выплеснувших желчь на наших просторах, и их охочих прислужников, прихлебателей-захребетников, – и как только все вынесли те, кто выжил-таки, не сдался, на кого все обрушилось! Небывалое!
Тогда трехдетная семья Анфисы жила в Долинном, в десятке километрах от Евпатории. Мужа Егора мобилизовали на фронт сразу же. И когда пришли немцы, в селе стали опять появляться некоторые мужики-призывники, якобы отпущенные из плена. Анфиса, не выдержав, заспешила, чтобы свежих вестей поспрошать, к односельчанину Рябенькому Харитону, счастливчику, только что вернувшемуся домой невредимым из окопов, закончившему так быстро (не успел стрельнуть) свою войну.
– Харитон, скажи мне, разве война уже закончилась или что, если отпускают фронтовиков? – спросила она в кухне Рябеньких, робея перед могущими быть невиданными обстоятельствами, обеспокоенная за судьбу всех поселян не только в округе, но и дальше, дальше, в предстоящие дни и ночи. Ее-то справедливый, закаленный Егорушка во всем поступал с верою-правдою и служил Отечеству сполна и исправно; он не мог быть отступником, предателем.
– Или что, – недобро ухмыльнулся военнообязанный бугай, попавший сызнова под крылышко жены. Плотно рассевшись за столом и трапезничая, он стал откровенно исповедоваться перед Анфисой, недотепой, дрожавшей от негодования, непонимания и несправедливости. – Меня размобилизовали быстро… Эва, буду я воевать тебе! Да зачем же тетя Фиса?! Очнись! Нас, таких, как я, сдавшихся немцу в плен, германцы выстроили длиннющей шеренгой, кое-кого прикончили, потом дали всем в руки по буханке целой хлеба, по куску сала – во-о! – с мой кулак величиной. И – адью! Покедова! – отпустили по хатам… Чуешь! Жить-то можно… Больно не тушуйся зря… Но дальше будут сухи орехи – если не одумается твой Егор и не вернется…
У Анфисы ум за разум зашел. Затаился в закутке за шмат сала мужик? Удовольствовался тем? Перестал защищать нас, безоружных – и рад-радешенек тому?! Так, что же, теперь Егорушке нужно воевать и за этих троих сельчан, дезертиров, уклонившихся от жребия защитников? Да и прежде он слыл вихлявым малым. Так и впечатлился ей Харитон с этим прижатым к груди спасительным куском сала, когда она вспоминала о разговоре с ним.
Своего Егора она уже не дождалась никогда.
Оккупанствовали, лютуя, немцы наравне с румынами. Жителей вовсе не считали за людей: раздевались догола, ходили голые, купались в тазах, гоготали, – был период их эйфории от начальных побед над этой азиатской русской расой, с которой им позволено было делать все, что угодно; хотя румыны и меньше лютовали, но по цыганским привычкам тащили все, что видели перед собой и что руки могли взять. Проблем с этим у них не было. Вот они, понаехав с повозками, зашли в дом (а в нем две семьи родственные – женщины с детьми), повыгнали всех вон, на мороз. Взяли машинку швейную, подушки, свитера, кофты и еще кое-что, и ушли. У соседей тоже все позабирали, погрузили на подводу и уехали. Причем сказали молодухе: «Ты, жинка молчи, что сейчас я буду делать». Подходит к ней, хватает снизу за свитер, что на ней. Дети ревут. Она тоже обмерла. А это он свитер с нее стаскивает. Ну, стащил. Напялил на себя. Пошел себе дальше, бубня довольно себе под нос.
Причем то, что румыны по сути цыгане, один румын сам объяснил Анфисе. Как-то староста послал ее на лошади за сеном в стожок. Она поехала. Недалече было. Да увязался за нею румын какой-то. Тоже на лошади. Она тогда сбежала. Сказала старосте: «Не посылай меня больше за сеном – пускай мужики едут». И лошадь сам приведи – я бросила»… Прошло немного времени. Мужчин уже всех немцы позамели. И опять она поехала за сеном. И видит: опять вроде б тот румын ее преследует. Встала она на расстоянии от него. Пускай, думает, наберет сена и отъедет; тогда и она подъедет, накидает сена. Тот кричит ей: «Жинка, иди, бери; не бойся – я не румын, а серб». Она не тронулась с места, лишь подумала: «Знаем мы, какие вы сербы»… Тогда он подошел, взял и ее лошадь, сена нагрузил воз и подвез к ней. И рассказал, что он серб, но вышло так, что живет в Румынии и что все румыны, считай, цыгане. Даже соседи, бывает, своруют друг у друга поросенка, зажарят и угощают жаркоем друг друга. Или что-нибудь еще подобное.
У Анфисы лук был в углу – целый угол; набрала его, когда наши бойцы уходили, – с неубранного поля. Так немцы все луковые посылки в Германию посылали. Притом немец нагрузит луком посылку, сосчитает хозяйских детей: «Ein, zwai, drai» – и три кусочка сахару даст в награду детишкам. Очень мило. А все остальное они самолетами вывозили. Даже галечные пляжи. Как скворцы стаями тянулись эти самолеты над морем.
А однажды по вечерне, слышат, румыны подъехали на подводах, а Ольга с матерью сидела под столом и при свете фонаря «летучая мышь» читали советскую газету с портретом Сталина (где-то они достали ее). Румыны застучали в дверь, но им не открыли; все затаились, как мыши. Те поехали дальше. Им открыла соседка – мать троих ребятишек; она обмерла, увидав румына с топором и ножом. А тот велел лишь воды вскипятить котел. Она успокоилась, когда румын подошел к повозке и отрубил там большой кусок мяса. Затопили печь, сварили мясо. Румынские солдаты сами поели, посадили за стол хозяйку с детьми и их накормили. И уехали. Никого не тронули.
В начале 1943 года Анфиса и соседка Нюша удумали по затишке сходить на рынок в Евпаторию за кое-какой нужной им мелочевкой. В оккупированном Крыму при различных расчетах в ходу были советские деньги. Население неохотно принимало оккупационные немецкие марки. Таких марок, однако, у Анфисы накопилось 60, поменьше – у Нюши. В Евпатории их, несколько баб, и сцапал немецкий патруль. Наши же – полицаи, ходившие под началом немца с бляхой полумесяцем на груди, привезли задержанных в комендатуру. Возле нее стоял с карабином (охранял ее) татарин. Сидевший за столом в комендатуре немецкий офицер с такой же бляхой на груди спросил по-немецки:
– Почему Вы ходите в городе без документов? – Переводчица это перевела.
– Староста сказал: местным никакие справки не нужны, – ответила, дрожа, Анфиса.
– А зачем вы пришли в город? – спросил въедливый немец.
– Чтоб купить крупу, маслица, нитки…
Офицер и востребовал выкуп: штраф по 300 рублей!
Анфиса, ахнув, но, сообразив, взмолилась:
– Ой, пан, отпустите меня на полчасика, пока Нюша побудет у вас; шестисот рублей у нас нету, а в Евпатории мой дядя, старик, живет; я вмиг добегу до него – и принесу вам денежки, поверьте, пан… – Нюша, ясно, завыла: она оставила дома троих малышек на пригляд старушки. Да и Полине Анфисиной было лишь шестнадцать… Взвоешь…
Ну, домчалась она, Анфиса, до дядиного дома; дядя Саня и его зять Мартын, возивший самого коменданта немецкого, дали ей рубли советские. Обругали: немцам же надо оплачивать службу полицаям; те и ловят глупошатаек, обирают, финансируются этак. И ведь часовой – татарин советовал им: лучше откупиться с миром. Не рисковать. Не то засадят в холодную на ночь, а наутро погонят на погрузку пляжного гравия в фуры. И уже вряд ли вернешься к семье… Пропадешь…
Под Евпаторией-то ненасытные немцы сгребали морскую гальку, загружали ее в товарняк и увозили в Германию.
Дежурные, получив выкуп, отпустили бедолажек. Но начало уже темнеть. Опасно идти. И товаркам пришлось подстраховаться – они по-новому завернули к седому дому Сани и заночевали у него.
– Чур! Подождите! – Еще задержал их раненько Мартын. – Разве вы не слышите стрельбу?! Это немцы расстреливают пойманных и выданных партизан, евреев, подозрительных лиц…
Потом он вывел женщин дворами на городскую окраину. И дальше – десяток с лишним километров – они уже неслись без оглядки, не чуя ног своих. У них вмиг отпала охота к посещению Евпаторийского рынка, куда они бывало прежде, вставая пораньше, несли на продажу молочные и другие продукты и откуда, продав их, пеше же возвращались к обеду домой. Так все сноровились.
И то нужно теперь забыть.
Стало нужно бежать без передышки, чтобы уцелеть.
– Ой, и не забуду, как румынский солдат бил прикладом мальца Романа, – говорила Анфиса Юрьевна, вздыхая, – за то, что он корову спрятал в дому, закрыл на замок. А младшие сестренки – 4-х и 6-ти лет и я, мать, плакали. А назавтра староста подошел к избе нашей: «Это я, откройте!» Ему мы открыли – а он с солдатней румынской был. Те и забрали корову – последнюю надежду. А выжили мы еще потому, что Роман по ночам-вечерам, хотя был комендантский час, ходил на пустырь зайцев ловить. Ловил сетью, и ему помогала собака приблудная. Верная. Она поймает зайца, его голову съест, а остальное отдавала Роману – только ему, сидела и ждала его. А зайцев расплодилось тогда много почему-то, не знаю.
После того, как наши освободили Севастополь и Одессу, немцы и румыны метались ровно в западне в западном Крыму еще несколько месяцев – не знали, куда им податься. Но, глядь, румыны, покрутившись, самотеком тронулись куда-то. И то: они по-цыгански своевольничали, не считаясь с арийцами-хапугами. Те-то не отдали им (хотя обещали) на разграбление часть Украины – сами дочиста грабили; обещали отдать Крым – и этим не поделились тоже. А после благодетели посулили им на поживу и далекий Кавказ… Пожалуйста, воюйте…
К 1943 году немцы позабирали всех работоспособных мужчин. Добрались и до парней и девчат: стали отправлять их на работу в Германию. А молодоженов покамест не трогали. Что и надоумило Анфису (и ей удалось) фиктивно зарегистрировать брак Полины и Лешки, одногодки, ради их спасения…
То само собой отпало, только обрели свободу.
Тогда зазнобы шастали и в старую немецкую слободку за любовью. Отчего соседский дедуля Матвей приговаривал перед Анфисой: