«Тыловые крысы». Война срывает все личины
Аркадий Алексеевич Первенцев
Аркадий Первенцев – русский советский писатель, сценарист, драматург и журналист. В годы Великой Отечественной войны он служил политработником РККФ, имея звание капитана 1-го ранга. Вместе с Евгением Петровым (соавтором Ильи Ильфа), попал в авиакатастрофу, чудом выжил.
В повестях и рассказах, написанных в советское время, Первенцев не писал о том, что ему довелось видеть в тылу в годы войны. Всю правду об этом он открыл только в своих мемуарах. «Война срывает все личины», – говорил Первенцев, и, читая его воспоминания, понимаешь, что он имел в виду. В критические моменты войны в тылу происходило порой из ряда вон выходящее. Известные политики, деятели культуры, «властители дум» часто представали с неприглядной стороны, – не случайно в народе они получили прозвище «тыловые крысы».
В формате PDF A4 сохранен издательский макет.
Аркадий Первенцев
«Тыловые крысы». Война срывает все личины
© Первенцев А. А., правообладатели, 2021
© ООО «Издательство Родина», 2021
* * *
Накануне войны
Тупоумие всегда чванливо. Письмо главе Москвы
25 января 1941 года
Несколько дней отдавливал диван в приёмных Моссовета. Всё насчёт квартиры. Ничего не получилось. Пронин категорически отказывается меня принять. «Мне надоели писатели, – сказал он, – они просят о жилплощади…»
Ниже я публикую открытое письмо – неотправленное письмо – председателю Московского совета В. П. Пронину.
«[начало отсутствует]. …слишком загружен, чтобы заниматься литературой, родившей и Вас, товарищ Пронин, сделавшей и Вас, этого маленького, с короткими ногами, лысой головой и красным лицом человека, государственным мужем, окружившим себя сонмом помощников, заместителей и секретарей.
Я помираю в жутких жилищных условиях, это видно из решения Президиума Союза Советских Писателей, Президиума, далеко не одинаково хорошо ко мне относящегося. С 1929 года я жил так, как мог жить только мой прародитель – пещерный человек, как могли жить жители зачумлённого гетто капиталистических городов мира, как могли жить тяндзиньские припортовые китайцы, как могли жить негры, выгнанные уже пять лет со своих предприятий и питающиеся подаяниями…
Так я жил с 1929 года и не роптал, гражданин Пронин… Потом так стало жить невозможно… Хижина моя пропускала ветры и влагу, зимой в неё врывались клубы пара, подушки и простыни были сыры, под ногами иногда бегали мыши…
Я обратился в свой Союз, думая, что мои последние заслуги перед литературой помогут мне добиться человеческих условий. Союз разрешил мне занять две комнаты дачи. Две спорные комнаты, как будто отравленные ядом. Из-за них меня четвертовали по всем правилам сложной иезуитской науки наших дней. Меня опозорили решениями того же Президиума, меня оклеветали, на меня ополчили всех затхлых литераторов, в груди которых вместо сердца догнивала репа, облитая соляной кислотой и желчью. На меня ополчили ненавистников моего успеха с расчётом убить меня морально, поскольку не удалось убить физически.
Не все ополчились на меня. У меня оказались друзья и среди этого затхлого мира, который история называет Союзом советских писателей. Эти друзья поддерживали меня, и я глубоко благодарен им за большие и малые крохи внимания и поддержки, которые они оказывали мне. Некоторым из них я нравился как человек, некоторые любили литературу и считали меня полезным деятелем её, некоторые видели во мне человека, которого убивает ненавистная им группа узурпаторов, главенствующая в это время в Союзе…
Вы, городской голова, Пронин, отказали мне в приёме. Вы не нашли возможности, стоя у стола, уделить мне пять минут. Я прощаю вам это. Это лишнее доказательство того, что я нужен народу, и это приближает меня к моему народу, который, конечно, вы не допускаете даже до своего раззолоченного порога, сделанного руками этого народа, до своих ковров, небрежно брошенных на пол, вытканных руками трудолюбивых женщин моего народа-творца… Я ближе к ним, гр. Пронин, чем вы… И я горжусь этим. И это придаст мне бодрости и освежит ум мой. Вы меня не убили этим, городской голова Москвы.
Мне сказали, что вы страстный любитель футбола. Мне сказали, что, не читая книг, вы иногда бываете на стадионе «Динамо» и жадно следите за тем, как чьи-то чужие и мускулистые ноги (которых у вас нет), чьи-то копыта на глазах пятидесяти тысяч зевак колотят кусок кожи, покрывшей надутый резиновый шар… Вы бешено аплодируете им своими маленькими красными ручками, хохочете, вам подхохатывают ваши придворные льстецы, и вы горды тем, что вы наконец-таки человек государственного ума, познавший творчество копыта. И вы раздаёте квартиры, роскошные квартиры футболистам. Вы принимаете их и говорите с ними, ибо в разговорах этих вы чувствуете себя равным – ведь очень просто отличить пенальти от корнера и хавбека от центра защиты. Вы щедро раздаёте квартиры этим мальчикам с тупыми затылками и крепкими ногами и гордитесь, что вы – меценат искусства. Они ездят за границу, и если встречаются не с клубной рабочей командой, а с более или менее приличной командой профессионалов, их бьют. Бьют лучшую команду страны, так роскошно облагодетельствованную вами. Вы их пресытили, гражданин городской голова Пронин. И поэтому их побеждают. Но над головами футболистов, выше ничтожного мяча, который вы боготворите, летят десятки тысяч снарядов наших книг, которых вы не видите, как свинья, которая не видит дуба – отца желудей, кормящих её утробу.
Из литературы (простите за грубое слово) я узнал, что цари России принимали поэтов и писателей. Из истории мы знаем, что в период царизма наша родина дала миру гениальных творцов – писателей, поэтов, художников… Это получилось не зря. В этом невиновна какая-то «планида», которая тогда была ближе к земле и таким образом излучала какой-нибудь гений-гелий на мозги живущих и тем оплодотворяла их. Цари всегда принимали творцов. Цари при всей тупости их, товарищ Пронин, принимали творцов, ибо они знали, что творцы переживут их, чиновников, управляющих государством, и они знали, что они ниже их, и поэтому старались показать Истории, что они поощряли искусства. Так и получилось…
Мало того, цари сами вызывали к себе писателей и беседовали с ними. Цари знали, что вырастить мозг, являющийся гордостью родины, – не вырастить кочан капусты. Что здесь ни излучением «планиды», ни суперфосфатами не поможешь. Цари берегли творцов и прощали им даже прегрешения. Поэтому мы является свидетелями того, что до нас дошли величайшие творения искусства (конечно, мало известные вам или известные понаслышке), в которых мы поражаемся чистоте и… демократизму.
Цари желали преуспеяния своей родине и смирялись даже с творчеством не угодных им по политическим соображениям, но могущих увековечить славу их родины. Они знали, что имена даже знаменитых футболистов потускнеют с веками. Что имя футболиста уходит вслед за уходом их вещественного обладателя, а имя писателя, имя творца при наличии, конечно, настоящих произведений с годами сияет всё больше и больше… Они понимали это…
Но, вероятно, городской голова не понимал этого и в старое время. Он тоже был чиновник, такой же, как и вы, и он по узости своего мышления считал себя оскорблённым тем, что существуют люди, выше его стоящие по уму, в то время как он выше их стоит по должности. «Этого не должно быть…» Тупоумие всегда чванливо. Тупоумие, облечённое властью, подобно чёрной оспе…
Жаль только, что эти истины вы узнаёте только тогда, когда вас отстраняют от власти и вы превращаетесь в дворника или в лесоруба на Крайнем Севере. Но вы знаете отлично, что у вас не отнимут власти, если вы не примете писателя, и потому вы гордо заявляете: «Не приму. Надоели они мне…» Так повторяют за вами и ваши заместители и помощники.
Мне пришлось говорить с вашим помощником Петровым. Это молодой, неумный, но крайне самоуверенный субъект, который далеко пойдёт в наше время. К нему ещё не раз придётся обращаться писателям. Этот Петров нагло говорил о писателях, нагло вёл себя. Я был перед ним не писатель, а назойливый проситель, которого он со спокойной совестью продержал в приёмной три часа. Петров вам, конечно, нравится. Петров имеет чудную квартиру, дачу и т. п. Это ваш стиль работы и отношения. Но вы не понимаете одного с Петровым, того, что не понимал и ваш предшественник – городской голова до 1917 года, что вы – чиновники, вы уйдёте, про вас забудут, но писатели останутся, хотя бы вам и удалось их физически истребить.
Довольно, всё равно вы этого не поймёте. Всё равно вы подумаете, что какой-то не известный вам писатель Первенцев в вашем лице хочет поколебать основы власти. Вы, как щедринский градоначальник, можете это подумать, я уверен в этом, но вы ошибётесь…
Вы не являетесь представителем моей страны, и поэтому я спокоен. Я говорю с чужими людьми. Много вас ушло на моём коротком веку. Много ещё уйдёт. И мне безразлично, поймёте ли вы когда-нибудь, что вы глупец и зазнайка! Безразлично потому, что вы мелочь, копейка, которую, когда теряешь, не нагнёшься, чтобы не беспокоить свой радикулит. Я высказался, и мне легче, городской голова 1941 года Василий Прохорович г-н Пронин…»
* * *
Я написал письмо Щербакову А. С., секретарю МК ВКПб. Щербаков не имел времени прочитать его, и какой-то секретаришко механически переотправил его опять тому же В. П. Пронину. Щербаков – тот же городской не голова!
Склоки вокруг Маяковского
2 февраля 1941 года
Вчера мы с Верочкой были у Маяковских. По-прежнему идут гнусные склоки вокруг Маяковского. Вероятно, фигура Маяковского вечно будет кислотна.
Группа Бриков бешено борется за поэта. «Брики воспитали его, Брикам почёт и деньги». Исторически это не так. Брики, уловив в свои отравленные западни Маяковского, отлично знали, что поэт будет доходен для славы и денег не только при жизни, но и после смерти. Теперь же эта посмертная доходность уходит из их цепких рук. С опытностью торгашей-семитов Брики вырываются на гранитный пьедестал. Они ведут отчаянную борьбу. Они наглы, лживы, бездушны. Это семья типичного жулья, распродающего душу и тело. Брик, продавший жену, продаёт её и теперь, но её потускневшее и обтрёпанное тело находит всё меньше и меньше покупателей. Её купил Катанян. Но это щенок. Предпоследний муж Лили Брик – Примаков – был расстрелян.
Брики, безусловно, добили Маяковского, боясь, что если он ещё дольше проживёт, то начнёт терять цену. Они знали, что живой М. мог уйти от них, мог исписаться и т. п. Поэтому сделавший достаточно для вечности поэт, достаточно для посмертных дивидендов был убит.
Когда после смерти М. его акции упали, Лиля написала письмо Сталину, которое было передано через Примакова. Сталин написал свою знаменитую резолюцию, переданную им Ежову, бывшему тогда в Комиссии партконтроля. Ежов от ЦК передал это в «Правду». Лилю Брик, судя по её словам, вызвал личный секретарь Сталина Поскрёбышев, обласкал её от имени вождя и первой сообщил ей мнение вождя о Маяковском.
Брики считают всё это своей личной заслугой и хотят присвоить поэта себе, в то время как гораздо целесообразней, чтобы М. принадлежал всему народу и не был игрушкой и золотой монетой в руках безусловных и доказанных проходимцев.
Борьба вокруг М. наносит большие раны семье поэта, в особенности тёте – Александре Алексеевне. Разные люди, искренние и плуты, крутятся возле них, используя авторитет семьи М. прежде всего в своих личных целях…
Если бы у нас хотя бы относительно было свободно опубликовать в печати, я решился бы написать десятилистную повесть о поэте. Но не хочется работать для огня, для поленницы берёзовых сырых дров, кои растопят моей повестью…
Офицеры. «Я опасаюсь силы Германии»
5. II.41
Приехал из Севастополя Ваня С<ухомлин>. Мы сидим в ресторане «Метрополь» за круглым столиком невдалеке от бара. Я, Ш<абанов>, Ваня Сухомлин, а позже приехавший от студентов-избирателей Степанчёнок. Мы пьём водку, понемногу пьём нарзан, Ст<епанчёнок> только вино. Мы едим шашлык, он «молодку», т. е. курицу.
Ст<епанчёнок> сосредоточен, боится быть до конца искренним, а поэтому грубит. Он серьёзный и испытанный воздушный полковник. Лицо его уже помято волевыми, несколько саркастическими складками. Тёмно-бронзовые волосы редеют. Ст<епанчёнок> нарочито хочет не показать себя ниже кого-то, держится с достоинством, даже с некоторым натянутым достоинством. Он не раскрывает своего сердца и вуалирует его умышленной грубостью и шуткой. Это человек, который уже не сразу раскрывается, и, очевидно, нужна большая товарищеская связь, чтобы этот подтянутый наружно и внутренно солдат раскрыл свою душу.
Он бывал в Париже, в Берлине и в других городах. Говорит об этом только к случаю, сдержанно и скупо. Ст<епанчёнок>, безусловно, культурен, с каким-то внутренним надломом, неудовлетворённостью. На груди его три ордена. Последний – Красное Знамя – он получил в Финляндии. Ст<епанчёнок> не говорит о своих подвигах. Он вообще не хвалит себя и меньше всего занимается своей персоной. Это импонирует больше, чем рассказы о своих подвигах и чисто военное гаерство, к которому склонны некоторые штафирки, случайные люди фронта и боёв.
Сухомлин испытывает истребители. Он ещё долго пробудет в Москве. Он покраснел, налился ещё больше соками жизни, погрубел и как будто стал (внешне) более испорчен. Прежняя наивная простота, простота ребёнка, почти сошла с него. Постепенно с него сдирают чешую. Сух<омлин> приближает к типу Ст<епанчёнка>, которого уже давно ободрали со всех сторон, как «снаружи, так и внутри». Вскоре у Сух<омлина> прибавятся эти жестокие и одновременно трагические складки Степанчёнка. Во всяком случае, сейчас я не нахожу уже многих наивных и прелестных черт прежнего Вани. Так постепенно жизнь обдирает милые побеги юношеской душевной свежести. Откуда это? От профессии вечного воздушного акробата, играющего с жизнью своей без верёвочной сетки? От тех невзгод, которые пронеслись над его головой, – невзгод, склок и сплетен, которыми были наполнены его письма, вернее, горечью которых? От вновь познаваемой житейской мудрости? Я пытаюсь разгадать это. Он помрачнел. Орден Ленина, похожий на кустарную игрушку, поблёскивает на его морской командирской форменке.
Ваня смотрит на танцующих у фонтана пьяных лейтенантов, нагибается ко мне.
– Офицеры, – шепчет он.
Играет джаз. Красивый дирижёр с лицом, точно вылепленным из пластилина, с заученно поблёскивающими зубами взмахивает руками. Смокинг поблёскивает на спине и боках. Полтора десятка евреев бьют по барабанам, играют на скрипках, дуют в трубы, издающие резкие звуки, к которым люди привыкли уже, как к алкоголю. Лейтенанты пляшут, положив подбородки на плечи пьяных девушек. Вспыхивают гигантские подсвечники – люстры кабака, подсвечники, точно перенесённые из Геркуланума и Помпеи.
– Офицеры, – снова говорит Ваня.