– Уроки делаешь? – спросила мама.
– Угу…
– Идём ужинать.
За столом толком не разговаривали. Недавнюю ссору никто не обсуждал, делая вид, что всё нормально. Лера вяло тыкала вилкой посыпанные сахаром макароны, пока мама с ложки кормила брата рисовой кашкой. Дюнька плевался и пускал слюни.
– Спокойной ночи, – пожелала Лера маме, но в ответ услышала лишь скомканное, рассеянное «ага»: мама торопилась искупать Дюньку перед сном.
Спали они с братом в одной комнате. Мама забирала его, когда он болел, и укладывала рядом с собой в постель. Так ей было проще контролировать его самочувствие по ночам.
Почистив в кухне зубы, Лера легла на тахту и читала, пока мама не привела умытого, порозовевшего и взлохмаченного брата и не уложила его в кровать. За окном над тихой, опустевшей улицей раздался протяжный и глухой гул гудка ДМЗ. Значит, уже 10 вечера.
Мама выключила в комнате свет и закрыла дверь. Дюнька водил пальцем по ковру на стене, это было его ритуалом перед сном. Лера засыпала с мыслью о том, что волшебство призыва, конечно, не сработает – она же не маленькая, чтобы верить в такое, – но как было бы здорово, проснувшись, никогда больше не видеть брата.
***
Сперва Лере казалось, что тихое постукивание ей снится. Но оно становилось всё настойчивее, всё требовательнее, громче. Лера открыла глаза и сонно моргнула несколько раз.
В комнате было темно и душно. Непонятный стук доносился словно бы издалека, но в то же время совсем рядом. И как будто бы… нарастал?
– У-у-у-ум-м-м-м…
Лера дёрнулась, но это оказался всего лишь Дюнька. Брат не спал. Он залез в изголовье кровати, с ногами усевшись на подушку, и раскачивался, монотонно мыча.
Стук не прекращался. Лера села, натянув одеяло до груди, и огляделась по сторонам. Ничего вокруг не изменилось, знакомая, давно надоевшая обстановка оставалась той же: высокий платяной шкаф у двери, у противоположной стены около окна – её письменный стол, рядом стояли тахта и книжная полка, около другой стены – узкая Дюнькина кровать. У кровати – ящик с игрушками, на стене – старый ковёр, на полу – кубики, разбросанные альбомные листы.
Тук. Тук. Тук…
Дюнька снова замычал, кусая уголок одеяла. Стук доносился отовсюду. Скоро это уже был набат, оглушительный грохот, и Лера не понимала, как он ещё не перебудил весь дом, как мама может спокойно спать, когда творится такое…
И неожиданно всё прекратилось.
Тихо скрипнула, открываясь, дверь.
Только тогда Лера поняла, что это был не стук. Это были шаги. Но в комнату гостья вошла неслышно. Лера видела её светлый силуэт, белоснежное платье, почти светящееся в темноте. Страха она почему-то совсем не чувствовала.
– Деточка моя, – произнесла незнакомка.
Дюнька дико замычал, глаза его вращались в орбитах, изо рта текла слюна. Приблизившись, женщина положила руку ему на лоб – и брат затих, молча глядя на неё исподлобья.
– Ш-ш-ш, вот так, – прошептала гостья. – Всё будет хорошо.
Затем она повернулась к Лере.
– Ну, здравствуй, солнышко моё! Вот мы и встретились! – Её голос искрился неподдельной радостью, радостью от долгожданного воссоединения. – Не верила, что я приду, правда? А? Ну признайся.
Она присела на краешек тахты. Лера уставилась на неё. Самая обычная женщина, курносая, с морщинами в уголках карих глаз. Никаких бородавок, никаких торчащих изо рта клыков. Ни железных когтей, ни скрипучего старческого голоса. Даже седых лохм нет: просто не особо толстая русая коса, лежащая на плече.
Незнакомка улыбалась ей, её глаза смеялись, а Лера не понимала, откуда взялось это чувство смутного узнавания. Словно в гости заглянула тётя, тётя, которой у Леры никогда не было; далёкая, почти позабытая, но все же родная, «своя». И вслед за этим пришла… Не догадка даже, а чёткое знание: эта женщина не причинит ей вреда. Она не будет варить её мясо, чтобы добраться до тонких детских косточек, она не съест её, не украдёт, не превратит во что-то гадкое.
Протянув руку, женщина погладила Леру по волосам, ласково коснулась щеки. Прикосновение было прохладным.
– Ну что, пойдёшь со мной? Или передумала?
Лера ещё раз окинула взглядом комнату, потом посмотрела на Дюньку. Брат сжался в комок и не отводил от неё взгляда; в его светлых испуганных глазах застыли слёзы.
Лера качнула головой:
– Не передумала.
Женщина поднялась и протянула руку. Лера схватила её ладонь. Вместе они вышли из комнаты.
– Пока, Дюнька, – шепнула Лера брату, и он тихо, горестно завыл, раскачиваясь из стороны в сторону.
Лупоглазая кукла осталась лежать на Лериной подушке.
Держась за руки, Лера и женщина покинули квартиру и вышли на улицу. Вместе они пошли вперёд и шли, пока не погасли городские огни, а вслед за ними и звёзды. Рассвет не наступил.
Лера и её наставница, её учительница, её новая настоящая Мать шагали в тишине, окружённые тьмой, и, когда тьма запахла прелыми осенними листьями и мёртвыми мышатами, сырой землёй, укрытой старой хвоей, когда она запахла ветхостью и пылью, гнилым деревом и старой паутиной – тогда Лера улыбнулась, чувствуя, что наконец-то пришла домой.
ИСТОЧНИК
Приазовские и причерноморские степные зоны были всегда привлекательны для кочевников. Сюда устремлялись скифы, половцы и другие кочевые народы, а вместе с ними и их культура.
До нашего времени сохранились многочисленные статуи, которые называют каменными бабами. Высота скульптур составляет 1—4 метра. В изображении просматриваются образы воинов и женщин. Сегодня скифские бабы установлены возле Донецкого краеведческого музея.
История о матери, потерявшей дочь, как и миф о стонах, доносящихся из канализации, относятся к местечковым «страшилкам» и неофольклору Донецка.
Коряга
Алиса Горислав
На берег вынесло жутко скрюченную корягу.
Этим июнем, дождливо-пасмурным, когда небеса изрыгали злостно рыдающие потоки воды, да такие, что противоположный берег Камы, высокий скалами, становился чёрно-белым, река особенно бурлила, недовольно и строго. Ни один рыбак не рискнул бы выйти в её воды; и слышно рёв было даже из деревушки, ютившейся среди скрипучих вековечных сосен, и казалось даже, что из реки выходит всякая нечисть нехорошая, а потому старухи и старики ворчливо наказывали детворе держаться поодаль и не гневать лишний раз норовистую Каму. Унялись и вечно стреляющие друг в друга пароходы – серые от боевой копоти громады, стремительным ходом прорывающие багрянящиеся кровью воды; и не сновали туда-сюда баржи-батареи, и стихли людские вопли – то тонущих, умоляющих в последний момент о пощаде, то ликующе-радостные, когда очередной гигант шёл к каменному дну, изрыгая дым последнего хожденья по воде, то жалобно-стонущих ранениями.
Где-то там шла война, а в тихом Левшино продолжалась скудная жизнь, будто не прибивало к берегам тела погибших, и не важно, красных или белых, между которыми Улляна разницы так и не поняла – все после смерти одинаковые. Покрытые голодными речными раками, распухшие от воды, ставшей последним пристанищем несчастного, все мокрые (вязь букв на тугументах расплывалась неопрятными кляксами, и никто бы не смог, пусть даже бы умел, прочитать имя несчастного), с перекошенными лицами, с пустыми брюхами – кем они были при жизни? Первыми помощниками величавых капитанов; инженерами, чьи гении творили водные махины; простыми матросами, брошенными под беспощадный мясницкий нож войны? Улляна часто вглядывалась в их лица, старые и молодые, красивые и искорёженные, синие и белые, будто бы могла прочитать их историю, но, увы, этого не происходило; а потому – порой придумывала сама, что с ними случалось до смерти. Сердобольные деревенские перетаскивали тела аккуратно и хоронили, хотя, может, беда была даже не в сострадании, а в нежелании помереть от какой болячки: всем ведь известно, что трупы имеют дурное обыкновение гнить, а гниль – источник заразы, косящей всякого без разбору. Умирать никто не хотел, пусть смерть и дышала в спину каждый день, выдыхала копотью пароходных труб, скованных бронёй, гудела, трещала и визжала винтами, сломленными на мелководье.
Хоть и зима нескоро должна наступить, но бабушка уже бранилась турупайкой, жаждущей вот-вот разорвать ледяными когтями всякого, кто впадёт в немилость, но Улляна пропускала мимо ушей её увещевания. Улляна турупаек не боялась – только вздыхала; некогда ученица инженерного техникума, после захвата Перми чекистами она сбежала в родную деревню: в городе становилось опасно, да и смотреть на это все не хотелось. Казалось, если закрыть глаза, спрятаться, как в далёком детстве, под одеялом, то никакой барабашка тебя не достанет и за ногу не схватит, и мир в такие моменты вокруг будто перестаёт существовать, и ты сосредотачиваешься на своём дыхании, и под одеялом становится дышать густо и тяжело – так, что клонит в сон; и ничего не страшно больше, и грядущее не нависает свинцовой громадой, и белый пассажирский лайнер, радостно рассекающий воды Камы, гудит людям на пристани, и мел скрипит по доске, и перо скользит по бумаге, и чертежи скрипят под линейкой.
Это только потом она узнала, что бояться надо не барабашек и не турупаек. А, в основном, того тёмного, тягучего, страшного, липкого, гадкого комка внутри, похожего на разлитую нефть.
Как бы то ни было, но коряга привлекла внимание Улляны: в голове смутно вставали истории о шишигах, чов юса нывах и прочих русалках, сидящих насоснах да расчёсывающих волосы. Когда-то сосед рассказывал, мол, его прапрадед как-то гребень у шишиги украл, а та ночью пришла ломиться, вся мокрая, с водорослями и раками, стучала в окна, гребень требовала, так прапрадед через окошко его передал, и шишига была такова – тут же прочь пошла! Деревенские бабки говаривали, что коряга – к несчастью, а другие им отвечали, дескать, и без коряги понятно, что добра им не видывать, и что житьё станет хуже, и что голод грянет, и что зима тяжкая будет, и что мрачнее и жутчее никогда не бывало, даже в войну настоящую, всемировую и кровавую, завалившую землю мертвецами.
Бог, говорили с придыханием, всех оставил, насмотрелся уж, люди каковы, покачал седой головой да сгинул, равно что шишига со своим гребнем злосчастным. Батюшка церковный, должно быть, таких неверных гонял бы, да вот только и без того занят был: надо же кому-то отпевать всех усопших, прибитых к берегу.
Улляна села на мокрую и холодную корягу, и ветер тут же пробрал её до костей. Рябистая вода никак не успокаивалась, и Кама шумно дышала, будто бег по уральской земле её безмерно утомил, но остановиться она никак не могла бы: надо питать земли, надо связывать города и деревни, надо переплавлять грузы, каких становилось все меньше и меньше. Когда-то Улляна наблюдала, как по реке плывут гружёные солью баржи – из Соликамска, конечно; как сплавляют поваленные, разбитые на бревна деревья, как иные из них тонут или прибиваются к берегу; как лодчонки с сетями тащат за собой знатные уловы, чтобы обменять в городе на новые сети или винты для лодок: уральские воды стачивают один за другим, не зная пощады, и жадно вгрызаются в каждого, кто пытается прорваться сквозь них.