– Идем завтракать. Яичницу с помидорами будешь? – не дожидаясь ответа, уходит на кухню.
Яичницу, так яичницу… Наверное, я поступаю подло: поднявшись, пинаю ногой велотренажер. Взбодрил, гад!
– Я тут что подумал, – доносится с кухни. – Идея с твоими докторами не так плоха.
– Отстой.
– И то верно, – легко, будто и не режиссер, соглашается Матвей; шумит в раковине вода, гремит посуда.
Лет двадцать назад, заканчивая ВГИК, он сделал любопытную дипломную работу. Покатался с фильмом по фестивалям, взял премии «За лучшую мужскую роль второго плана», «За операторскую работу» и даже в Сербии «За лучшую режиссуру». Следующий фильм, а у него было множество планов: «У меня родилась гениальная идея!» – подразумевал «Гран-при». Я уже представлял его идущим по красной ковровой дорожке в обнимку с Умой Турман: «Ущипни ее от моего имени». – «За что там щипать?» – «На месте разберешься». Но ущипнуть не случилось. И не то чтобы вокруг Раевского сложился заговор молчания, он оказался в пустыне. Нашлись люди, оценившие оригинальность его замысла. «Бунюэль отдыхает», – говорили одни, или более сложно, цитируя Бодрийара, адвайту, Божественное Писание, выражали свои восторги другие. А спонсоры не нашлись. Через год фильм со сходной идеей сошел со стапелей Голливуда, подняв большую волну. Матвей беззлобно шутил: «Гуляй, на наши деньги, Тарантино! Женись!» В то время Раевский обивал пороги солидных учреждений, добиваясь финансирования нового проекта, и рефлексировать по поводу несостоявшихся побед было недосуг. Рефлексия пришла три года спустя, когда деньги все-таки были найдены, но в самый разгар съемок грянул кризис, и их ни на что не хватило. «Будь у меня квартира, – рассуждал он после бутылки водки, – можно было ее продать». – «Зачем?» – интересовался я. «Чтобы доснять фильм». – «А жить где?» Он внимательно посмотрел на одну стену комнаты, потом на другую, словно показывая, – сейчас-то как-то живу; перевел взгляд на меня. Промолчал. «Хватило бы?» – «Впритык». После второй бутылки я чуть не предложил продать свою квартиру, но удержался. Мыкаться по съемным углам не хотелось. И мы пошли за третьей. «Собачья у тебя профессия, – говорил я по пути в магазин, – свободный художник и задавленный производственной необходимостью директор завода в одном лице. Это противоречит человеческому естеству. По уму, они должны поубивать друг друга, а по жизни – обречены заниматься общим делом».
Моросил мелкий дождь. Матвей вышел на улицу, не переобувшись, в резиновых тапочках на босу ногу. Тапочки быстро набрали воды и издавали чавкающий звук. Раевский молчал, словно не хотел заглушать звука шагов. Отчего-то казалось, что в чавканье есть какой-то смысл. В те годы у меня был небольшой комплекс перед режиссерами. Пользоваться словами, красками, звуками, высекать из камня, создавая прекрасное, это понятно. Но вместо слов или красок использовать людей? манипулировать людьми?
– Ментовская у тебя профессия, – не унимался я.
Чавканье прекратилось, Матвей, перед тем как заговорить, всегда останавливается. Его собеседник, делая по инерции несколько шагов, вынужден разворачиваться, а то и возвращаться. Я развернулся, но возвращаться не стал.
– Неплохо сказано. – Он смотрел на меня, будто подсчитывал, сколько меж нами шагов. Подсчитал. – По поводу мента ты погорячился. Следователь – не мент.
– А, следователь – не мент?
Чавканье возобновилось. И снова стало казаться, что есть в этих звуках какой-то смысл. Ритм был, это точно. И ветви качались в такт, и сам я слегка качался, и…
В те годы существовали люди, считавшие меня поэтом. Слава богу, почти все они живы, с некоторыми у нас до сих пор прекрасные отношения, взять того же Раевского. Просто я давно не говорю о поэзии ни с кем, даже с самим собой. Поначалу, когда замолчал, из меня так и перло это… снисходительное отношение к поэтам. Как иначе, если все про них понимал? Про смешную жизнь понимал? Мудрым себя мнил. А ныне ревную. Любуюсь ими со стороны, как закатом. Чувствую невозможность пребывания в подобном состоянии.
Напрасно признался. Ведь сказано было: ни с кем не говорю.
Третья бутылка оказалась лишней. Не знаю, от жадности или из мазохизма, но как-то ее допили. Утро выдалось скверное, а тут еще телефон. Звонили из «Амедиа» с предложением снять сериал. Матвей блистал красноречием, цитировал Талмуд, Станиславского, «Майн Камф», не выдал своего тяжелого состояния ни вздохом. Но в самом конце общения, сославшись на неотложный проект, вежливо отказался от предложения, чем поразил мою больную голову в самое сердце.
– Какого чёрта?
– Не следует делать то, за что позднее будет мучительно стыдно.
Теоретически я понимал, о чем он, но практически…
– И в чем здесь великий стыд?
Его объяснения, на мой взгляд, носили умозрительный характер, полдня, похмеляясь, я выслушивал их вместо того, чтобы рассуждать о вечном. Впрочем, все объяснения упирались именно в вечность. Такой получался затык. А на четвертый день я сбежал, дальше Матвей ходил за водкой без меня. Земля становилась чернее, осенние дожди все холоднее, и, когда почернела настолько, что ее можно было сравнить с могильной ямой, выпал снег. Покрытая белым саваном, она произвела впечатление на режиссера, и тот, похрустев резиновыми тапочками по снегу, бросил пить. Новый год Раевский встречал в статусе преподавателя института культуры, что в Химках, в обязанности ему вменялось учить студентов актерскому мастерству.
– Нет, ты, конечно, снимался в эпизодах, даже в титрах мелькал, но какой из тебя актер? – вопрошал я после боя курантов, даже в такой момент не решаясь мешать водку с шампанским.
– Не путай винодела с пьяницей. – Новоиспеченный педагог встречал Новый год минеральной водой.
Все шампанское досталось женам.
Лет пять Матвей гордился своей работой, пересказывал удачные этюды студентов, показывал в лицах, кто что сыграл, мог часами о них говорить: «Талантливые дети… не все… два-три человека на курс. Жаль, при первой возможности в театральные вузы бегут». Мотался из Сокольников в Химки: на дорогу два часа в один конец, зарплата, как у дворника, сложный учебный процесс. А потом его подсидели. Хочется верить, не ради денег. И студенты странно себя повели, будто ничего не произошло, вроде как не заметили.
Оставшись без учеников, Раевский сдался. Пошел и снял сериал. Обычный такой сериал, шестнадцать серий, с хорошим рейтингом. Бывшие студенты звонили с поздравлениями, рассказывали, какая без него в институте пустота. Им вдруг открылась пустота. «Просто буддисты какие-то», – хмыкал Матвей.
Тогда-то я и попробовал себя как сценарист. Забавно, никаких параллелей с поэзией, похоже на складывание кубика Рубика. Утверждать, что кубик Рубика от лукавого, язык не поворачивается. Разве может несложная головоломка, какой-то разноцветный кубик быть очагом зла? Скорее в поэзии есть нечто демоническое.
Матвею тут же предложили делать следующий сериал, тридцать две серии. Он снова дал мне подзаработать и вновь переделывал все, что я писал.
– Не проще ли вместо меня взять кого-то другого? – страдало ущемленное авторское самолюбие.
– Не проще. С тобой можно работать, есть что переписывать.
– Спасибо.
– Зря ты… у других и этого нет. – Он протянул мне флешку. – На досуге просмотри.
Дома, читая, что написали другие, я старался быть объективен: говно говном, ничуть не хуже моего.
И вновь наш сериал обошел по рейтингу конкурентов с 1-го канала, об НТВ и говорить смешно. Мы были на коне, телеэфир, как разрушенный город, лежал у наших ног. Я размышлял, сколько серий взять себе в очередном проекте: жадничать или проявить благоразумие? Благоразумие означало Турцию, жадничать – заработать на отдых в Италии или слетать с семьей на Гоа. Турция, если по чесноку, достала. Жадничать, значило, гнать халтуру в квадрате. Настолько презирать домохозяек у голубых экранов?.. Я не настолько корыстен… Но как же Италия? Капри?.. Что-то меня сдерживало, чтобы «настолько». Им же воспитывать детей!
Раевский без труда разрешил мой внутренний конфликт. Когда в нем говорит директор, все делается четко и быстро, без духовных борений. Он отказался от очередного сериала: «Сколько можно „мыло“ чесать?»
– Какого фига? – спросите вы.
– А на фига?
Он прав, глупо переводить на «мыло» свою жизнь. Мне, созданному по образу и подобию, грешно создавать подобие образа. Есть в этом некая обреченность, словно в поисках выхода нащупываешь дорожку в ад. Примерно так, довольно сложно, я размышлял о похождениях себя сценариста. О чем тут жалеть? Впрочем, был и другой вариант ответа: печаль не коснулась меня крылом лишь потому… Ну же, говори правду! На Турцию тем летом у нас и так хватало бабла.
«Бабла», «по чесноку», – я не использую в жизни подобные слова, но в сериалах выводимые мной персонажи справляют свои естественные потребности в общении с их помощью. Полный трейдин, если по чесноку.
При чем здесь продажа подержанных авто?
Подумайте, заставьте работать свои подержанные машины.
– Чай? Кофе? – заслышав шаги из ванной, кричит Матвей.
– Чай. – Бодро, как на перекличке кричу в ответ. Я не служил в армии, но, когда чищу зубы, всегда напеваю про себя «Турецкое рондо» Моцарта: Трам-там-там… После этого, пятикилометровый марш-бросок в полном обмундировании – ерунда.
– Черный? Зеленый?
– Черный.
Раевский обдает кипятком заварочный чайник. Яичница с помидорами разложена по тарелкам. Как рыхлая женщина на блюде… томится в ожидании, раскинула загорелую плоть… с белыми прожилками, словно следы от купальника. Смотрю на нее и удивляюсь себе: желтая лампочка зажглась в голове, а поджелудочная железа не выделяет сок.
Полные мужчины готовят лучше худых. Я точно так же пропускаю помидоры через терку, посыпаю крупной солью, потом вываливаю на раскаленную сковородку, когда сок испарится на треть – вбиваю яйца, перемешиваю, добавляю сливочного масла, выключаю плиту, не дав загустеть. Я неплохо жарю яичницу, но до Матвея мне далеко. Умел бы хорошо готовить, прожил жизнь холостяком. Тридцать лет назад в редкой столовой можно было вкусно поесть. Кто знает, из чего там готовились котлеты? Нет, я не раб желудка, котлеты мне никогда не снились, каким бы голодным ни лег спать, но и язвы себе не желал. Сегодня оглянешься – нет худа без добра, – не понимаю одиноких мужчин. Впрочем, сложись жизнь по-другому, мог бы недоумевать, рассматривая примерного семьянина: жена, дети, родственники жены, – и все толкутся на твоей территории, требуют внимания, застят горизонт. Полное отсутствие личной – бери глубже – внутренней – еще глубже – духовной жизни. Примерно так может выстраивать логическую цепочку старый холостяк, привыкший сливать три разных напитка: пиво – водку – красное вино – в один сосуд. Что ответит ему обремененный семейными узами человек, настолько же неразборчивый со спиртным? «Заткнись, неудачник! Ты утомляешь». Что бы он мог ответить, проявляя терпимость к чужим слабостям? «При правильном движении по жизни к тебе приходит понимание простых вещей». – «Ты движешься, но приходят к тебе?» – возмутится смысловому абсурду неудачник. «Именно так, – ответит холостяку глава семейства. – Жена, дети, родственники жены – далее без остановок, – люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, – словом, все жизни, все жизни являются твоей личной – бери глубже – внутренней – еще глубже – духовной жизнью». Должно быть, об этом я писал дома прошлой ночью, чтобы явиться к другу не с пустыми руками и, кто знает, попасть в десятку, услышать: «Ты гений!» – одним ударом все решить.
Не решил. Текст был разбит в пух и прах. Собственно, с этого и началась наша совместная работа. Пока мы с Матвеем будем поедать яичницу – не раб я желудка, чего здесь описывать? – предлагаю вниманию отвергнутый текст.
Жду первой строки. Сажусь перед белым листом бумаги и жду. День жду, год, пятьдесят. У меня жена, двое детей, какая-никакая работа, планы на жизнь. Жду начала строки и вдруг понимаю, что нахожусь в конце повествования. Мне пятьдесят.
Как и большинство ровесников, я ощущаю себя на двадцать пять. Слышал, у шестидесятилетних та же цифра в голове. Двадцать пять, а с них песок сыпется, двадцать пять, а ведут себя как старые пердуны.
Норма говорит, стыдно быть юным оболтусом, если не юн. И мне стыдно. У меня жена, двое взрослых детей… я повторяюсь. Мне пятьдесят, я не люблю попирать норму ногами, я и есть норма. Норма морщится, ей оскорбителен такой пассаж. Морщины взяли в круглые скобки губы, распустили свое оперение вокруг глаз. На самом деле мы сморщились вместе.