– Ну и что? – ворчит режиссер.
– Материал.
Матвей снова шелестит газетой, находит текст, пробегает глазами:
– Жили-были старик со старухой, а в финале он ее зарубил.
Все-таки приятно иногда быть непонятым людьми. Почти злорадное чувство:
– То, что тебе показалось финалом, на самом деле завязка: старик зарубил старуху. Имелись у него основания или всего лишь почудилась измена, зритель должен понимать не раньше, чем закончится фильм.
Раевский кисло улыбнулся:
– Дедуля сидит в тюрьме и вспоминает прожитую жизнь.
– Не сваливайся в мелодраму.
– Во что я должен свалиться, если основная идея: был у него повод убивать или нет? В черную комедию? – наивно интересуется режиссер.
Прав, ехидна! Надо четче формулировать мысль, не с собой разговариваю. Святая уверенность, что собеседники находятся на одной волне, поэтому не стоит все проговаривать, уточнять детали, – достаточно определить направление движения мысли, и можно перескакивать с объекта на объект, пытаясь настичь неуловимое, – в очередной раз выставила меня недалеким, самоуверенным существом. С таким сознанием, да затевать полемику, – устанешь от плевков утираться.
– Дедуля пускается в бега. Он не намерен проводить остаток жизни в тюрьме, – сколько той жизни осталось? Теперь это загнанный волк. Закончились деньги – грабит ювелирный. Покупает в «Детском мире» пистолет, не отличить от боевого, надевает чулок убиенной супруги на голову, упирается игрушечным стволом в спину охранника: «Кто хочет умереть героем? Ты?!» Мы видим, как на штанах охранника появляется мокрое пятно. Старику везет – то, чего не было с ним последние лет пятьдесят, – он выбегает с добычей на улицу и растворяется в толпе: камера теряет налетчика из вида, мечется, прочесывает квартал за кварталом, наконец, останавливается, зафиксировав его в гастрономе, покупающим хлеб с колбасой. «Нет смысла заботиться о здоровье», – думает пенсионер и берет кока-колу. Пьет колу, кормит хлебом голубей на Патриарших прудах, напрягается при виде спешащего мимо полицейского, смотрит вслед стражу порядка тяжелым, недобрым взглядом. По всем приметам, у старика наступила вторая молодость. Дождливая осень, ранние сумерки, дед сидит на скамейке, недалеко от бронзового Крылова и ест мороженое. Рядом аккуратно одетая старушка роется в загаженной урне, чем-то неуловимо напоминая безвременно ушедшую жену. Старик вынимает из кармана горсть ювелирных украшений с бирками, выбирает оттуда золотую цепочку, серьги, и отдает горемыке. Наверняка у нее есть свой угол, приличная по российским меркам московская пенсия. Что она потеряла в жизни, чем хочет разжиться, переходя от урны к урне? Куда тащит мусор, домой? Размышления до сего дня не являлись характерной чертой существования пенсионера, даже реформа ЖКХ не вызывала желания рассуждать, и вдруг такое баловство. Почему от нее не воняет? Мимо на велосипеде проносится ребенок, распугав голубей. День назад в спину мальчишке полетели бы проклятия, а сейчас морщины сплелись в улыбку. Крупный план: улыбка понимания на лице.
Матвей морщится при упоминании крупного плана, его раздражает, когда сценаристы залазят на чужую территорию: кроме режиссера, никто на площадке не должен знать, как снимать. Я замолкаю. Смотрим друг на друга. Один… два… три…
– Извини.
Время от времени актер должен испытывать легкое чувство вины, если верить Раевскому. Повторюсь, режиссер – ментовская профессия. Пусть побудет актером, недолго, пока досчитаю до десяти, – девять… десять.
Извинения приняты.
– Становится прохладно…
Матвей понимающе кивает: да, да, продолжай, прохладно.
– Старик заходит в молодежное кафе, заказывает кофе. В начале фильма мы должны показать, что у него повышенное давление: тонометр, таблетки на столе. Сейчас, когда мир полон событий и красок, соткан из угроз, артериальное давление стабилизировалось. «Любому фору дам. Раунда против меня никто не выстоит!» – думает убийца, рассматривая посетителей за соседними столиками: изнеженные, безвольные лица! О них только кулаки разбивать. И в этот момент замечает за собой слежку. Пытаясь выглядеть беззаботным, шаркая разбитыми башмаками, каждым движением подчеркивая свой почтенный, неопасный возраст, неторопливо покидает кафе. Оказавшись на улице, резво перебегает через дорогу, запрыгивая в уходящий троллейбус. Сходит на следующей остановке, быстрым шагом направляется во дворы. Не успевает пройти и тридцати метров, как кто-то снова садится на «хвост». Выбрав безлюдное место, пенсионер вынимает безотказный, проверенный в деле пистолет, резко разворачивается, наставляя оружие на преследователя: «Руки! Подними руки! Покажи мне свои руки!» Насмерть перепуганный пешеход умоляет не убивать: «Не берите грех на душу!» – как-то так, в стилистике Достоевского… Возможно, слезинка ребенка. Отдав грабителю мобильный телефон, случайный прохожий сбегает, оставляя старика в недоумении. «Что-то неправильно, – размышляет преступник, разглядывая чужой мобильник, – что-то тут не так. Не вяжется одно с другим. Если за мной установили наружное наблюдение, значит, оперативник валял комедию, разыгрывая испуг. Перестрелки, погони, – заштатная для них ситуация. А если не притворялся, тогда зачем наступать на пятки? загонять в угол? Решили проверить, на что я способен? – Хмыкает, вспоминая перепуганного мента. – С помощью локатора они будут за мной следить!» – Спохватывается пенсионер, выбрасывая телефон. И тут же вспоминает бабульку, рывшуюся в урной: «Старая карга! Все вынюхивала что-то, высматривала. Делала вид, будто ей на меня плевать!» Поклонникам ментовских сериалов хорошо известно, как оперативники любят рядиться в сантехников, новобрачных, дорожных рабочих и еще не пойми кого. «А я-то, дурень, расслабился! Милостыню ей дал! – Давление прыгнуло, старик осознал допущенную оплошность: – Даже бирки не оторвал!» Страдая одышкой, с небольшими, но частыми остановками семенит на Патриаршие пруды. Цепким взглядом осматривает территорию, – старушки нигде нет. Прочесывает местность: нет! В голове единственная мысль: «Улики! Как избавиться от улик?» Роется в урнах, тех самых, где рылась она, надеясь на чудо. «Они уже приобщены к делу как вещественные доказательства!» – чуть ли не завывает преступник. Мания преследования усиливается. В одном человеке… потом в другом… в третьем… в каждом живом существе начинают мерещиться богини мщения, Эриннии. Сначала они молча преследуют старика, и тот, пусть с трудом, но как-то мирится с их существованием. Но затем Эриннии обретают голос, и каждое их слово, как жалящая оса. Через день мы находим его с воспаленными глазами, едва живого, у костра посредине городской свалки, в кругу бомжей. Старик заговаривается, вызывая злые насмешки и хохот собравшихся, но не обижается, понимая, что это никакие не люди, а дочери Зевса Хтония и Персефоны, принявшие облик бомжей.
Первая Эринния. Нас много здесь, но речь не будет долгою.
Вторая Эринния. Мы задаем вопросы, отвечаешь – ты.
Третья Эринния. Вопрос наш первый. Правда ль, что жену убил?
– Да, правда. Я убил. Не отпираюсь, нет.
Четвертая Эринния. Теперь сказать ты должен, как убил ее.
– Скажу. Своей рукою, топором в висок.
Пятая Эринния. Кто так велел, кто дал тебе совет такой?
– Божественный провидец, он свидетель мой.
Шестая Эринния. Так, значит, Бог тебе сказал жену убить?
– Да. И доселе не браню судьбу свою.
Седьмая Эринния. Заговоришь иначе, приговор узнав.
– Что приговор ваш? Только после тысяч мук.
И после тысяч пыток плен мой кончится.
Бомжам надоедает полоумный старик, они избивают его, обшаривают карманы – ни ювелирных украшений, ни детского пистолета; сто рублей медью весь улов, – и оттаскивают в сторону, оставляя подыхать. Через минуту про него уже все забыли.
Бесконечная свалка. Одной поломанной вещью на ней прибавилось. Но покуда бегут титры, слабые стоны разносятся над помойкой.
Я замолчал, упершись взглядом в Матвея. Оставалось выслушать чужое мнение. Ну что ж, послушаем! Наверное, так ведут себя маленькие свободолюбивые республики, всем своим видом демонстрирующие независимость.
Раевский потянулся за сигаретой:
– Будешь?
Мне показалось, он уходит от ответа:
– Что скажет профессионал?
Режиссер закурил, сделал пару глубоких затяжек, положил сигарету в ложбинку хрустальной пепельницы. Гад, не томи!
– Ты гений.
Откидываюсь на спинку стула. Все встало на свои места.
Много ли человеку надо? Словно навьюченный ослик он идет за морковкой, сносит понукания и побои, терпит тяготы в пути – приобретает жизненный опыт. Жизненный опыт подсказывает: лучше бездумно ступать, чем тупо считать шаги, на какой-нибудь цифре с тремя, четырьмя, пятью нулями ослик запросто может сойти с ума. Сколько раздирающих душу и-а! доносится с разных сторон? И-а! – пугает жизненный опыт, кричит прямо в ухо: И-а!
Но если отслеживать шаг – не повторять его, не считать, не добывать в поте лица своего – вслушиваться… слышишь шаги волхвов, дары несущих? – принимать каждый шаг как дар, все пропускать через себя, ни от чего не отказываться, ни к чему не привязываться, идти, покуда мир не наполнится светом… дальше идти. Тогда и морковки не надо. Быть может, ослик начнет светиться.
А не будь морковки на горизонте, кто бы согласился терпеть?
Похрустев морковкой, быстро пресытившись, я увидел себя со стороны. Точнее, передо мной промелькнула история двух персонажей, сочиняющих историю. Она была показана в стилистике «Эринний» или «Влюбленных велогонщиков», с той лишь разницей, что объединяла эти истории, как спицы в колесе. В ней не было ничего, заставляющего учащенно биться мое сердце. Не было тайны. Я смотрел на Раевского, он перешел к обсуждению камеры, как действующего персонажа: «Прием не нов, но если камера одна из Эринний, а здесь именно так… – смотрел и думал, неужели в тебе нет тайны? Когда я успел упростить реальность, лишив ее главного? Для чего? чтобы легче было притерпеться к ней? – Здесь нужно развить. Понимаешь о чем я? В этой точке зритель должен испытать катарсис…» – продолжал режиссер.
Мне захотелось оборвать эту историю. Но Матвей говорил и говорил, неудобно было перебивать. Я колебался как пламя свечи, смотрел на пламя, тянул время, пытаясь на что-то решиться. Решиться?.. На что?.. И тут же поправил себя, уточнив, – пытаясь что-то понять. Про двух персонажей на кухне, я и так все понимал. Их история не стоила выеденного яйца. Кстати, неплохое название для автобиографического романа: «История выеденного яйца». В эпоху либеральных ценностей любое имя можно смело поставить рядом с таким заголовком. Кого из художников нельзя подать на завтрак к столу? Ларса Фон Триера? Курта Кобейна? Альфреда Шнитке? Приятного аппетита. Ням-ням, господа!
Серая сигарета покоилась в ложбинке пепельницы, прогорев до фильтра, она не рассыпалась и выглядела как настоящая. Дальтоник точно бы не отличил. Ткнуть в нее пальцем? развеять одну из иллюзий дальтоника, на глазах обратив сигарету в прах?
– Знаешь, о чем я подумал? – Матвей, подавшись вперед, похлопал меня по руке, словно удостоверяясь, что я на месте.
Господи, мне неинтересно, о чем ты думаешь! о чем я думаю! Здесь все понятно. Когда ты, наконец, остановишь мыслительный процесс? Пора закрывать балаган, – мог бы сказать в ответ, но смолчал, наклоняясь к столу, упираясь в столешницу локтями. Может, сказать?