
Можжевельник и шип

Ава Райд
Можжевельник и шип
Посвящается Дорит

Серия «Злые легенды»
JUNIPER & THORN
Copyright © 2022 by Ava Reid.
All rights reserved.
This edition is published by arrangement with Sterling Lord Literistic, Inc. and The Van Lear Agency LLC
Перевод с английского языка Екатерины Згурской

© Е. Згурская, перевод на русский язык, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
ПредупреждениеКнига обращается к темам, которые могут быть тяжелыми для восприятия: – эмоциональное, вербальное и физическое насилие; – убийства, кровавые сцены и боди-хоррор; – каннибализм; – сексуализированное насилие (в том числе с элементами боли и крови); – искаженные и абьюзивные семейные отношения; – контроль, зависимость и психологическое давление; – расстройство пищевого поведения; – употребление алкоголя.
Глава 1
Я заглянула под кровать, но чудовища там не было. Оно исчезло еще утром, когда заря багряной рукой загнала его обратно в привычное убежище – укромный уголок в саду Зорьки. Там оно свернулось клубком и обвило шипастым хвостом ствол можжевелового дерева. Теперь так и будет лежать кверху брюхом и шипеть, пока или я, или кто-то из сестер не принесет ему куриных косточек или не почешет за ушком. Из всех тварей, обитавших в нашем доме, эта была самой нетребовательной.
К вечеру сад затих, замер, лишь кружились светлячки, озаряя его ярким светом, да тихо шелестели на ветерке ивовые ветви. Из окна спальни я могла разглядеть все его изумрудное великолепие – крепкие, пышные кусты живой изгороди, плющ, густой сетью оплетавший проржавевшие ворота… Любой житель Обли, проходивший мимо нашего дома, чувствовал, как зеленые усики хватают его за лодыжки, слышал шепотки папоротников, доносящиеся из-за ограды. Таким же тихим шепотом прохожие пересказывали друг другу слухи о Змие Ващенко и его трех странных дочерях.
Когда я была помладше, их злые слова вгоняли меня в слезы. Но к двадцати трем годам я научилась не слышать их – а иногда, наоборот, внимательно выслушивать с каким-то извращенным покорным согласием, поглубже пряча застарелую обиду. В конце концов, чем злее слухи – тем больше денег они приносят. Слухи приносили к нашему порогу клиентов, как кот – искалеченную мышь к хозяйским ногам. И чем страшнее, чем отвратительнее они звучали, тем больше клиенты таращились на моих сестер так, будто их красота была бархатным ковриком, прикрывавшим дыру, из которой вот-вот что-то выскочит.
Мои сестры были красивы сами по себе, без всяких ухищрений и украшательств – это уже было мое проклятие, на самом деле, а не отцовское. Батюшка наш был обречен ни в чем не знать удовлетворения, так что для него мои сестры были красивы, но все же недостаточно красивы. Этим проклятием его одарила Тетка Вийка, последняя настоящая ведьма Обли. Батюшка сделал все, что было в его силах, чтобы лишить Тетку дохода и самому стать единственным чародеем в городе, а она отплатила ему так, как могла отплатить только ведьма. Конечно, к тому времени он уже и впрямь остался единственным настоящим чародеем во всем городе – вот только удовлетворения это ему не принесло.
Часы пробили девять. Я накрыла покрывалом несколько подушек-валиков и мешок осенних листьев, чтобы со стороны казалось, будто это я лежу в постели. Зорька срезала пучок сухих пшеничных стеблей – слишком бледных и прямых, ничуть не похожих на мои буйно вьющиеся волосы. Но когда – если – батюшка проснется и в полусне потащится мимо моей комнаты, он, вероятно, не будет присматриваться настолько внимательно, чтобы заметить разницу. Проклятие неудовлетворенности приводило к тому, что даже после долгих часов сна он все равно просыпался уставшим.
Небо за окном постепенно темнело, как будто к бледной глотке Обли тянулось обсидиановое лезвие. Снаружи послышались шаги, тихие, торопливые, скрипнул деревянный порожек. Я обернулась – в дверях стояла моя сестра Ундина.
– Марленикен, милая, если гребень так и не коснется твоих волос, любой сразу узнает в нас ведьм.
Мои щеки сразу вспыхнули. Я отошла от кровати и пристроилась возле будуара, скептически разглядывая собственное отражение. На землистых щеках алели два ярких пятна, а густая копна кудряшек ниспадала на плечи, как теплый плед.
– Не представляю, что делать, – сказала я. – Они слишком длинные.
У нас всех были длинные волосы – пожалуй, даже слишком длинные с точки зрения нынешней моды. Облинские женщины делали себе локоны, больше напоминавшие самокрутки. Но батюшка не позволял нам состригать ни дюйма. По его словам, клиентам нравилась эта очаровательная нотка селянства – наши нестриженые косы напоминали о временах давних и простых. В их глазах мы были эдакими хорошенькими доярками, распевающими песенки, будто сошедшими с тех выцветших пасторалей, которыми обклеивали стены богатеи. Я, правда, нежным голоском не обладала, зато улыбаться могла очень убедительно.
– Зорька! – негромко позвала Ундина. – Иди сюда скорее, нужна твоя помощь.
Моя вторая сестра проскользнула через порог, шурша кринолином; ее обнаженные плечи казались острыми, как кухонные ножи. Она взглянула на мои волосы, затем на Ундину, сердито наморщившую нос, и вздохнула. Костяной гребень нашей матери лежал на комоде. Между зубчиков торчал клок моих русых волос.
Зорька, как и полагается средней сестре, была помягче. Так что она со вздохом принялась за мои кудри. Последний раз меня так расчесывала матушка – да и то много лет назад.
Зорьке удалось закрепить мои волосы лентой в некой гротескной пародии на те прически, что носили облинские женщины. Шелковая розовая ленточка подходила к моему платью – цвета мятой клюквы, с декольте настолько открытым, что я то и дело краснела. Впрочем, это не особо портило картину – в окружении красавиц-сестер я превращалась не более чем в предмет мебели вроде затейливого канделябра.
Часы пробили десять, и мы вышли из дома.
Под подошвами чавкала сырая земля сада. Держась за руки, мы миновали гадальную чашу с водой, блестящую, как отполированная монета, пробрались сквозь заросли чертополоха, качавшего пурпурными бутонами, аккуратно обошли тонкую сеть, сплетенную Зорькой из бабьего ума и девичьей травы. Цветущая груша предупредила нас об опасности, осыпав белыми лепестками, но все чудовища либо попрятались, либо уже уснули.
Мы все равно старались не шуметь, чтобы не разбудить их – или, что еще хуже, нашего батюшку. Бунтовать против его воли по чуть-чуть мы себе уже позволяли раньше – по крайней мере, Зорька и Ундина, – но еще ни разу не решались на что-то столь масштабное, недозволительное и неправильное. Сегодняшняя авантюра напоминала книгу, из которой вырвали все страницы, – я понятия не имела, с чего все начнется, чем обернется и чем закончится.
Мысль о том, что батюшка нас увидит, заставляла меня холодеть от ужаса, а родной сад начинал казаться странным и страшным.
Чужакам он всегда казался таким даже при свете дня: они-то не привыкли к нему так, как мы. Здесь росли стеклянные яблоки, сладкие на вкус, заставлявшие кровь приливать к лицу – у тех, кто находил в себе силы прожевать жесткие, острые куски; сливы, черные на первый взгляд и желтые на просвет, мягкие, как опухший синяк, напитанные смертельным ядом. Батюшка скармливал нам по кусочку этих слив с малолетства, взращивая невосприимчивость к отраве, так что сейчас мы могли их есть, ощущая лишь гнилостную горечь, но не яд, таящийся в соке.
Но даже нам он строго-настрого запрещал трогать можжевеловое дерево, на котором росли ягоды самой опасной породы – одновременно ядовитые и сладкие. Какой бы недуг они ни вызывали, к нему нельзя было приспособиться.
За двадцать три года своей жизни я повидала в этом саду множество других жильцов и постепенно привыкла считать их нашими. Наш огненный змей не отличался от обычной змеи до тех пор, пока не вылезал на солнце – тогда его черная чешуя начинала переливаться желтовато-красным. Он говорил человеческим языком, не шевеля пастью; его голос проникал в голову так, будто это ты сам мысленно произносил каждое слово. Змей обещал шелковые платочки, фарфоровые бусики, и, если согласиться, все подарки тут же возникали в руках словно из ниоткуда. В обмен змей просил накормить его молоком из груди – но, даже если расплатиться, и платки, и бусы поутру обращались в сено и козьи катышки. Не знаю уж, что будет, если попросить что-то подороже и почему кормление змея грудью считалось чем-то ужасным. Я не раз видела, как он ползает по нашему саду черной струйкой нефти, оставляя на земле бледные отмершие чешуйки.
А еще здесь жил наш гоблин – бедолага лишился дома после того, как родинянские беженцы осушили топи вокруг Обли. Его единственный глаз сиял, как фонарь в ночи, а борода была такой же длинной и белой, как лишайник, выросший на бревне. В благодарность за предоставленный кров гоблин стал нашим самым преданным защитником и постоянно норовил укусить за лодыжку очередного посетителя, пока тот шел к дому. После того как сумма компенсаций за эти поползновения достигла ста рублей, а жалобы на них долетели до ушей городского державного инспектора, батюшка стал накрепко запирать гоблина в садовом сарае всякий раз, когда кто-то являлся в наш дом. В прошлый раз, когда я пришла, чтобы выпустить его, обнаружилось, что он успел прогрызть дыру в стене и теперь сидел с надутым лицом на грядке эстрагона.
Мы тщательно залатали дыру, по очереди следя за тем, чтобы батюшки не оказалось поблизости, а затем снова заперли гоблина в сарае. Ундина хотела еще и рот ему заткнуть, чтобы гоблин не разбудил батюшку рыданиями, но это показалось мне столь невыносимо жестоким, что я убедила сестру обойтись малой кровью. Так что сейчас, проходя мимо сарая, я услышала жалобное хныканье.
Из всех созданий, обитавших в нашем саду, меньше всего мне нравился Индрик – полуголый мужик с ногами то ли фавна, то ли козла. Он вечно стенал о нелегкой доле беженца: в свое время Индрик сбежал с родной горы, так как родинянские шахтеры начали добывать там серебро. Большую часть времени он уныло слонялся возле гадательной чаши Ундины, скорбно разглядывал собственное отражение и причитал, что когда-то был богом, которому поклонялась вся Обля. Ему оставляли подношения: зарезанных гусей, расписные яйца и самых хорошеньких овечек. При мысли о том, что Индрик делал с этими овечками, меня всякий раз передергивало – я помнила, как похотливо он таращился на нашу дойную корову, пока та не околела. Не знаю уж, был Индрик богом когда-нибудь или нет, но спорить с ним смысла не видела: он лишь начинал причитать еще горше.
Чтобы быть уверенными, что Индрик не поймает нас во время побега, Зорька подсунула ему сонное зелье. Я смутно разглядела его тушу под одной из груш – широкие плечи, похожие на валуны, и рельефную спину. Индрик похрапывал с тихим присвистом, похожим на гудок паровоза, иногда долетавший откуда-то издалека до окна моей спальни.
Водились здесь и другие сущности: те, у кого не было имен и при виде которых на ум приходило лишь слово «чудовище». Какие-то существа, похожие на барсуков, которые вынюхивали в земле корешки и трюфели; хорьки с шипастыми хвостами и алыми глазками-бусинками, вроде того, который имел обыкновение прятаться у меня под кроватью; безглазые во́роны, слепо перепархивающие по веткам рододендронов… Вороны питались кроликами и белками, норовившими погрызть травы Зорьки, так что мы не гоняли их – да и кто знает, что будет, если попробовать их прогнать… Про подобных чудовищ сказки не рассказывали. А может, рассказывали, да теперь позабыли. Как бы там ни было, мы с сестрами опасались, что, навредив каким-то образом слепым птицам, однажды проснемся про́клятыми точно так же, как наш батюшка.
Но сегодня мы приняли все меры предосторожности и ни одна сущность не проснулась. Добравшись до ворот, Ундина распахнула створки, и мы стали отряхивать башмаки от земли, а подолы платьев – от травы. Как змеи, сбрасывающие кожу, мы стряхивали с себя селянство и чародейство нашего дома.
Я опустила глаза на мощеную дорогу, уходящую вдаль, и в желудке заворочался ледяной ком страха.
– Идем, Марленикен, – позвала Ундина, подхватывая нас с Зорькой за локти и подталкивая меня вперед. – У нас всего четверть часа в запасе.
Мы пошли по улице так быстро, как позволяли корсеты и кринолин. Через подошвы туфелек я чувствовала каждый камешек, каждый твердый выступ – казалось, они так и норовили угодить мне под ноги. По пути нам попадались работяги-поденщики с осовелыми глазами, тащившиеся после тяжелого дня в таверны и бордели, а может, домой, в квартирки над магазинчиками. Всякий раз, когда они замечали нас, меня охватывала паника, но Зорька с Ундиной не давали сбавить шага.
Канатчикова улица вывела нас на городскую площадь; роскошные фасады глядели окнами на величественный фонтан: над каменной чашей замерла в прыжке стая дельфинов, изрыгая из пастей струи воды, а за их спинами возвышалась мраморная скульптура сурового бога моря с насупленными бровями, восседавшего в колеснице. Я не узнала в нем того бога, что изображался в батюшкином кодексе, – у этого черты лица были слишком невнятные и словно вырезанные наспех. Как будто скульптор пытался вспомнить образ, увиденный лишь единожды очень-очень давно.
На площади уже собирались обляне: женщины в платьях с пышными рукавами, мужчины в цилиндрах. Все они торопились к зданию театра балета, словно отара овец, разодетых в шелка и кружева. Голоса смешивались в низкий гул, похожий на раскаты грома. Дым от трубок поднимался в низкое небо. Эти запахи и звуки обрушились со всех сторон так резко, что у меня перехватило дыхание.
Сестры и раньше позволяли себе подобные вылазки, но прежде мне не хватало смелости к ним присоединиться. Сегодня я упала им на хвост с грацией куля с сахаром, опьяненная обещаниями чего-то совершенно нового, куда более яркого и интересного, чем все, что доводилось видеть раньше. Но сейчас, оказавшись здесь, я чувствовала, что «нового и интересного» как-то очень уж много.
– Я не хочу туда идти, – прошептала я, наклоняясь больше к Зорьке, чем к Ундине. – Кажется, я передумала.
– Да поздновато уже поворачивать назад, а? – Сестра неопределенно махнула рукой в сторону театра, но в ее голосе не слышалось особого раздражения. – Обратно тебя провожать некому, так что придется подождать здесь. – Наверное, ужас отразился на моем лице слишком явно, потому что Зорька сразу же смягчилась: – Не волнуйся, все будет хорошо. Как только мы займем свои места…
– Ох, она как всегда, – огрызнулась Ундина. – Ведет себя как ребенок: идти не хочу, одна оставаться тоже не хочу…
Я закусила губу, чтобы не огрызнуться в ответ: все-таки Ундина была права. В последний раз, когда они ушли ночью вдвоем, я чуть с ума не сошла от страха. Пока мое тело лежало дома, в родной постели, разум носился по сотням темных переулков, гадая, какие опасности могут подстерегать там сестриц и что сделает батюшка, если проснется и обнаружит, что их нет.
Потому что это мне пришлось бы отвечать перед ним, мне пришлось бы хлебать его ярость, как морскую воду, и сдерживаться, чтобы не выплеснуть ее обратно до тех пор, пока он не вылетит из спальни, хлопнув дверью.
В ту ночь Зорька обнаружила меня спящей под кроватью, с засохшими дорожками слез на щеках, а наше чудовище с шипастым хвостом беспокойно жевало пояс моих чулок.
Собственно, именно Ундина и стала инициатором этих побегов. Год назад подобные вещи были для нас немыслимы. Батюшка строго ограждал нас от того, чтобы сделать хоть шаг за пределы сада, – не заклинаниями, но словами и запугиваниями. Обля, по его словам, была опасней ямы со змеями и на нас непременно кто-то или что-то напало бы. Я ему верила. Мужчины, приходившие ко мне, – клиенты – внушали страх, даже просто сидя в нашей гостиной.
Но все клиенты Ундины были практически влюблены в нее и жадно ловили каждое слово. И как-то раз один из них вместо рублей предложил билеты на концерт оркестра в историческом центре города. Поначалу она отказывалась – по крайней мере, по ее собственным словам, – но мужчина настаивал. Так мысль улизнуть из дома укоренилась в сестриной голове и в конце концов разрослась так, что выкорчевать ее уже не представлялось возможным.
Та первая ночь заронила семена этой мысли и в голове Зорьки. Их места, как она мне позже рассказывала, оказались в самом дальнем ряду, так что приходилось изо всех сил вытягивать шеи, чтобы разглядеть сцену сквозь заросли шляпок с перьями, а тепла от такого количества тел исходило столько, что сестрицы вернулись основательно употевшие, но во всем этом все равно чувствовалась некая магия. Я ощущала ее даже на расстоянии – манящую, коварную, вытаскивавшую Зорьку с Ундиной из кроватей по ночам, приглашая забыть обо всем и испробовать тысячи развлечений, которые манили и порхали вокруг, как стая мотыльков.
Для моих сестер это было забавой – может, они наслаждались уже тем фактом, что нарушали заветы батюшки. А для меня это было сплошным ужасом.
Но я не хотела оставаться одна – уж точно не после той жуткой ночи.
Потому я покорно волочилась вместе с Зорькой и Ундиной через толпу, задыхаясь в корсете. Запахи незнакомых людей, пота и фиалковых духов липли к коже, как дождевая вода, а в уши лились голоса.
«…нашли его с выдернутым сердцем – как будто кто-то кулаком грудь пробил…»
«…и печень тоже пропала, только дыра осталась…»
Желудок свело, и я снова наклонилась к Зорьке:
– О чем они говорят?
– Да небось какие-то нелепицы из бульварной прессы обсуждают, – ответила сестра, не поворачиваясь. – Державный инcпектор нашел двоих мертвецов на променаде возле набережной, а потом кто-то пустил слух, что их убило некое чудовище. Вероятнее всего, они прибили друг друга в пьяной сваре или просто упились до смерти – отсюда и вся эта болтовня про печень. Но про пьяную драчку страшилок не расскажешь, а без страшилок газету не продать.
Я кивнула. Ком в желудке слегка разжался. Зорька, похоже, разбиралась в том, как работает мир, получше моего, хотя мы все втроем были заперты в одном и том же доме гнетом одних и тех же сил.
А еще она, кажется, и впрямь неплохо управилась с моими волосами, потому что на мне практически не задерживали взгляда. Женщины мельком замечали меня и тут же начинали таращиться на моих сестер с настороженной ревностью. Мужские взгляды тоже скользили мимо меня и останавливались в ямке между грудей Ундины или на обнаженных плечах Зорьки. Я замечала в этих взглядах голод – и в то же время чувство вины, удавкой сдерживавшее всякое желание. Ведь все знали: тот, кто возжелает девицу из семьи Ващенко, не жилец.
До меня снова долетели обрывки чужих разговоров:
«…заплатила двойную цену, чтобы поглядеть на него, но ничуть не жалею…»
«…сказала, что это было лучшее представление из тех, что она видела, – аж слезы навернулись…».
На этот раз мне не пришлось уточнять у Зорьки, о чем речь: мы явились сюда по той же причине, что и остальная толпа. Пока Ундина тащила нас сквозь толчею к кассе, я едва успевала дышать: корсет давил неимоверно. Ундина добыла три наших билета, улыбнулась работнику и похлопала ресницами. Не знаю уж, сколько стоили эти билеты – я с трудом представляла, сколько копеек в одном рубле, – но, судя по воодушевленности и размерам толпы, немало. Наверное, этот клиент влюбился в мою сестру крепче, чем все предыдущие.
Двое служителей театра в черных бархатных костюмах с поклоном распахнули перед нами створки дубовых дверей. Ундина и Зорька наконец-то отпустили мои руки, понимая, что я уже никуда не денусь. Я побрела за ними, не поднимая глаз, чувствуя, как у меня потеет лоб. Театр проглотил нас и накрепко захлопнул пасть за нашими спинами – и мне снова стало страшно.
Наконец я осмелилась поднять голову – и едва не ослепла от яркого света.
Золоченые волюты[1] тянулись по сводчатому потолку, как побеги дикого винограда, оплетающие старый пень. Между таких же золоченых колонн располагалось по дюжине кресел, обитых алым бархатом. Неторопливо вращались люстры, и каждый огонек свечи сиял, как острие ножа. Сам потолок украшала одна большая фреска: ранняя весна, сатиры, основательно напоминающие Индрика, гоняются за гологрудыми нимфами, а дородные мужчины, одетые лишь в лавровые венки, возлежат на берегу реки. Я невольно покраснела.
Засмотревшись на потолок, я едва не отстала от сестер. Углядев издалека яркое светлое пятнышко – белокурую головку Ундины, – я нагнала их, как раз когда сестры занимали свои места. В горле пересохло от тревоги и смущения.
– Кажется, они тебя узнали, – шепнула я Ундине. – Тот билетер и мужчины в очереди…
– Ну конечно же, они меня узнали, – прохладно откликнулась сестра. – Но батюшке никто ничего не расскажет. Они же знают, что в противном случае больше никогда меня не увидят.
Зорька, сидящая с другой стороны, тихонько хмыкнула. Тщеславие Ундины коробило и ее, но свое недовольство, в отличие от меня, она не особо скрывала. К счастью, обычно Ундина была слишком занята собой, чтобы это заметить.
Снова зашелестели шепотки. До моих ушей долетел шепелявый голос седовласой дамы, сидящей сзади:
– …говорят, его ребра были проломлены, как сгнившая крыша. А еще говорят, что глаза ему кто-то вырвал и засунул вместо них сливовые косточки…
Я резко оглянулась, и Ундина тут же шлепнула меня по руке. Жест оказался своевременным, мне даже показалось, что это я сама себя хлопнула, – кто еще мог так четко уловить мою очередную промашку?
Голубые глаза Ундины недобро прищурились.
– Перестань, – рыкнула она. – Подслушивать – грубо, особенно здесь. Ты и впрямь ничего не знаешь об этом мире, а, Марленикен?
Я не совсем поняла, что именно Ундина подразумевала под «здесь» – конкретно театр или Облю как таковую, весь этот огромный серый город, раскинувшийся за стенами нашего сада. Сейчас нас окружали мужчины и женщины высшей курии, разодетые в шелка и атлас, яркие, как засахаренные фрукты; снаружи, на улицах, бродили пьяные поденщики с острыми, снулыми лицами и отвислыми губами. И я даже не знала, кто из них хуже.
Расправив плечи, я поудобнее устроилась в своем кресле. Зорька листала программку – каждая страничка была украшена золочением.
– Сегодня дают «Ивана-богатыря», – сообщила она. – Его, судя по всему, каждый вечер показывают. Если бы батюшка узнал, с ним бы припадок случился.
От этой мысли меня передернуло. «Иван-богатырь» был самым знаменитым облинским балетом – и одновременно искаженной версией одной истории из батюшкиного кодекса, то ли перевранной со временем, то ли переделанной под влиянием родинян. Иван, главный герой, из воина-степняка превратился в святого, а его невеста, изначально дочь вождя, стала царевной. Изменилась и целая куча мелких деталей, извратив легенду до неузнаваемости.
Но новая версия нравилась и облинцам, и, что еще важнее, родинянам. Эти наезжие явились сюда, размахивая царскими знаменами, и начали болтать про вещи вроде «развития территории» и «городского планирования». Иные прибывали под вывесками частных компаний, которые выжимали облинских поденщиков до последней капли, а затем исчезали – лишь для того, чтобы на смену им приходили другие, с другими вывесками, но с той же целью: высосать из города все соки. Именно из-за родинян облинский порт наводнили торговцы с востока и именно из-за них наши улицы были ровными, как спицы колеса. Я практически не вспоминала о них, за исключением тех моментов, когда родиняне приходили к нашим воротам, но батюшка велел нам игнорировать их, пока они не уйдут.
Сейчас же театр был битком набит теми, кто явился взглянуть на грацию одного конкретного чужака-родинянина на сцене. Я напряженно всмотрелась в программку Зорьки, выискивая его имя, словно могла найти какой-то глубинный смысл в определенном наборе букв.
– Тут написано, что он – самый молодой солист во всей истории родинянского балета, – проговорила сестра, водя пальцем по строчкам биографии. – Ему всего двадцать один год. Это так грустно, правда?
– Почему грустно?
– Ну вот представь – тебе чуть за двадцать, а ты уже добился всего, о чем многие могут лишь мечтать. И как быть? Еще вся жизнь впереди, а двигаться дальше уже и некуда…
Я почти сразу пожалела, что спросила.
Но прежде чем я успела добавить хоть слово, грянули первые ноты увертюры, бархатный занавес раскрылся и шепотки вокруг смолкли. Глаза всех присутствующих устремились к единственному пятнышку света на сцене, круглому, как полынья во льду. Томное пение виолончелей смешалось с трелями флейт и гобоев.