– Я вам все расскажу. Шпион Алапича пустился наудачу в ту часть нашей страны, где хозяйничают турки, и стал разузнавать, где находятся пленные, взятые несколько лет тому назад под Канижей. Человек этот рассуждал вполне разумно. Надо было сперва искать Могаича. А около него, вероятно, будет и Милич, если только он не погиб. Его направили в Костаневицу, оттуда в Дубицу и, наконец, в Баня-Луку. Дрмачич стал расспрашивать у монахов, которые, конечно, знают о пленниках-христианах. И он был прав. Монахи ему сказали, что в доме одного бега в Баня-Луке уже пять лет, как работает пленник, молодой парень по имени Могаич. Три года тому назад из-за Савы пришел другой человек и предложил бегу денежный выкуп за Могаича, но умница турок удержал обоих. Вот все, что я вкратце могу вам сказать в утешение. Очевидно, наш рыцарь не вернется, так как имение его, которым управляет Амброз, все в долгах, он заложил его для выкупа Могаича. Поэтому у вас может быть спокойно на душе, и я надеюсь, что дело, которое тянется уже три года, нам удастся довести до благополучного конца. Тахи же, насколько я слышала, стал мягче после жалобы, которую вы снова подали бану и которую его пожунские друзья не могут отвести.
– А Амброз?
– Его я не боюсь, – усмехнулась Анка. – Мне кажется, что он и сам отчаялся спасти своего любимца, потому что все его розыски были безуспешны. Но, во всяком случае, надо быть настороже. С этой стороны наши интересы защищает Степко, который согласен, чтобы София вышла за сына Тахи. Итак, мама, все подготовлено. Вы уж довольно ждали, но главная задача – сломить сопротивление Софии. Подготовили ли вы ее как-нибудь?
– Я ей говорила вообще о замужестве; однако сына Тахи не упоминала.
– А она?
– Заплакала, отвернулась и сказала: «Мама, заклинаю вас, не говорите мне об этом. Я свято чту ваше слово: вы поклялись Миличу, что он будет моим мужем, а я ему поклялась быть его женой. Я верна и своей и вашей клятве, потому что, бог свидетель, я этого человека люблю и день и ночь только о нем и думаю. Он уже три года как живет в моем сердце и будет жить долго, будет жить вечно!» – «Дочка, – ответила я, – прошло уже столько времени, а о нем все нет вестей, и, по всей вероятности, он не вернется, он погиб». – «Нет, мама, – сказала она сквозь слезы, – сердце мне подсказывает, что он не погиб». – «Ну, а допустим, что погиб, – сказала я, – ведь я поклялась отдать тебя ему, если он вернется, но никогда не клялась не отдавать тебя никому другому, если он не вернется. Я не хочу, чтобы ты оставалась старой девой или шла в монашки. Этого не бывало ни с одной Хенинг. Я подожду еще немного, а потом придется тебе покориться матери, потому что такова воля божья». София побледнела, закрыла лицо руками и вышла из комнаты. Видишь, какая она.
– Это все еще влияние мечтательной Марты, – и Анка махнула рукой, – но погодите, мама, когда она с недельку побудет в моей школе, то станет покладистее.
– Дай-то бог! – сказала Уршула.
– Я пойду за ней, надо сперва ввести девушку в общество и развлечь ее, немного расшевелить.
Анка встала и пошла было к двери, но вдруг остановилась; дверь отворилась, и на пороге появился господин Амброз. Женщины растерялись.
– Слава Исусу, – приветствовал их с удивлением Амброз. – Вы как будто меня испугались. Неожиданно нагрянул? Приехал раньше, чем вы рассчитывали? Не так ли? Э, что поделаешь, сабор в Пожуне разъехался, вот и я! Я уже побывал дома, в Брезовице, заехал и в свое имение около Брежиц, завернул и в Мокрицы, чтоб рассказать вам кое-что о вашей тяжбе, наконец – по вашим следам приехал сюда. Где София?
– Дома, – ответила Анка смущенно, – наверно, за какой-нибудь работой.
– Позовите-ка ее, госпожа Анка.
Госпожа Коньская быстро взглянула на мать и вышла из комнаты. Амброз опустился на стул.
– Госпожа Уршула, – сказал он, вперив в нее строгий взгляд, – вы выдаете Софию замуж?
– Кто вам это сказал? – спросила Уршула, вспыхнув.
– Ваш румянец, госпожа, и Марта в Мокрицах, которой София жаловалась.
– Я считаю, что она уже созрела для замужества, – заметила вдова.
– А Милич, несчастный Милич, которого вы так ловко отстранили, который, вероятно, томится где-то в плену и которому вы дали клятву? Где ваша совесть?
– Не укоряйте меня напрасно, господин Амброз, – сказала Хенинг, опуская голову, – прошло три года, а о Миличе нет вестей, и он, вероятно, не вернется. Ею, конечно, жаль. Но время идет, а дочь уже совсем взрослая. Я хочу, чтоб девушка вышла замуж, а не увядала без любви. Разве это не умно?
– Умно, но бессердечно. У меня сердце разрывается, когда подумаю, в какое тяжелое положение попал этот достойный молодой человек, или когда вижу, как София по нему сохнет. Как его опекун, я искал его повсюду. Но напрасно, и теперь я не могу спокойно сложить свои старые кости в могилу. Но, может быть, он все-таки жив, может быть…
– Может быть? Неужели София должна сохнуть еще три года? – язвительно спросила старая Хенинг.
Старик строго посмотрел на нее, встал и сказал торжественно:
– Госпожа Уршула! Помните ли вы тот день в замке Сусед, когда ради вас я поднялся против бана, когда рада вас я поставил на карту честь, имущество и даже свою голову? Помните?
– Помню, – сказала Уршула, бледнея.
– Вы тогда мне поклялись исполнить все, что я на попрошу. Не так ли?
– Да, – прошептала женщина удивленно.
– Ну, хорошо! Сегодня я пришел за своим долгом. Вы должны, как сами сказали, ждать Милича три года, а я уж позабочусь о моем бедном герое. А потом уж пусть будет по-вашему. Поклянитесь!
Уршула оцепенела. Сдерживая гнев, она проговорила:
– Клянусь!
– Благодарите бога, что Амброз появился вовремя, иначе вы бы стали клятвопреступницей перед богом и людьми.
24
– Я хозяин Суседа! – вырвалось из самой глубины дьявольской души Тахи. И он действительно был и хозяин, и закон, и власть, и право; но если говорить откровение, то не было ни закона, ни нрава. Каждая слеза падала на твердый камень, каждый вздох уносился ветром. Мадьяры передали ему все имение; с той поры прошло два года: два года проползли по этому проклятому краю, как две гадюки, оставляя за собой ядовитый след. Да, это был богом забытый край. Тахи жил в Суседе один. Жена его умерла, сыновья были в армии, Гавро учился, дворяне постепенно его покидали. – Драшкович подал на него жалобу королю, Амброз держал его в тисках своей тяжбы, народ в отчаянии грозил ему кулаками, развратница его обманула, порядком мучила подагра. Он был один, один в старых, проклятых стенах, один со своим одиночеством, со своим страданием, со своими угрызениями. И все стало его раздражать: страдания, забавы, безделье, досада, – потому что характер у него был бешеный. На саборе он пригоршнями бросал деньги на войско, чтоб ослепить его королевскую милость, а дома железной пятой давил крестьянские шеи, так что кровь била ключом. А народ? Народ сквозь слезы смеялся над своим несчастьем, народ проклинал мир, не достойный того, чтоб по нему таскать свои несчастные кости. Это был страшный смех, – так смеются люди, потерявшие человеческий облик. Сердце у народа сжалось, душа замерла, рука отбилась от плуга; он далеко обходит церковь и при имени бога разражается хохотом. А тут пришел голод, страшный, неумолимый голод. Потоки воды унесли весенние всходы, мороз уничтожил виноград и желуди, солнце высушило ручьи и сожгло урожай. И настал такой голод, от которого стынет кровь, от которого трясет ледяная лихорадка, который, как раскаленное железо, выжигает все внутренности. Небо ясно, как гладкая стеклянная доска, в которой отражаются все ужасы людского горя. Вершины холмов безоблачны, деревья неподвижны, как камень, листья свернулись и пожелтели; на дне ручьев лежат сухие камешки, грязь в полях затвердела, из-под выгоревшей коричневой травы виднеется жаждущая земля, покрытая трещинами; виноградная лоза почернела, нигде ни облачка… Нет помощи, нет бога! В селе Брдовце пусто. Тощие собаки, понуро опустив головы, бродят по дорогам, скотина мычит в хлевах, потому что нет корма, нет пастбища, а солнце палит так, что душа горит. Ката Грегорич, бледная, с помутневшими глазами, стояла перед своим домом, глядя вслед Илии, который с кумом Губцем направлялся к дому священника. Дети тянули ее за юбку и хныкали:
– Мама, мама! Дай хлеба! Хлеба! Есть хотим.
Из глаз женщины брызнули слезы.
– Погодите, – и Ката зарыдала, – я поставила хлеб в печь.
– Ого! – И из-за изгороди высунулась корявая голова Гушетича. – Да у вас хлеб в печи? Скажите, какие господа! Берегитесь, как бы крестьяне не разломали вашу печь.
– Да хлеб-то какой, – ответила сквозь слезы крестьянка, – из отрубей и дубовой коры. Разве это, прости господи, божий дар? Я должна давать его детям по маленьким кусочкам, чтоб они не умерли, проглотив этакий камень.
– Я, видите ли, умнее, – заявил Гушетич, – питаюсь ракией. Правда, я украл ее в Загребе, но разве голод спрашивает, где растет хлеб? Ну, вы все-таки счастливые, а в других местах люди и за отруби готовы убить. Слушайте! Слушайте!
В утреннем воздухе раздался тонкий звон погребального колокола, и вскоре вдоль изгороди четверо крестьян пронесли гроб, покрытый черным сукном.
– Эй, кого несете? – крикнул Гушетич.
– Бистричиху. Это уже третья сегодня, а вчера их было восемь, – ответил крестьянин.
– Что с ней было?
– Да тоже, что со всеми, – ответил крестьянин, – нечего было жрать. Вчера муж привез из Штирии краюху хлеба. Ездил за десять часов отсюда. Съела она все до последней крошки и упала мертвая.
– Будь здорова, – усмехнулся Гушетич. – Да, сегодня у нас только два живых существа сыты: Тахи в Суседо да червь в могиле. Но будет праздник и на нашей улице. Прощайте, кума Ката! Да, кстати, скажите Яне, чтоб она была осторожней. Петар Бошняк увивается вокруг нее, как ястреб вокруг цыпленка. Знаю, что она честная, но Бошняку помогает сам черт, если не сам Тахи. Может и беда случиться. Прощайте!
– За Яну я не боюсь, кум! Прощайте! – ответила Ката и вошла в дом.
В село прискакал верхом Петар Бошняк с двумя слугами; у каждого из них было по своре охотничьих собак. Перед домом старейшины Ивана Хорвата они остановились, собаки стали прыгать, выть и лаять.
– Где старейшина? – крикнул слуга, не слезая с коня.
На пороге показался хозяин.
– Собрал ли ты по селу корм для господских собак? – заорал Петар.