– Господи, боже мой! – Старейшина сложил руки. – Что вы приводите сюда псов, когда мы сами погибаем от голода? Сегодня уж троих похоронили.
– А мне какое дело? – И Бошняк засмеялся. – Я забочусь не о вас, а о собаках моего господина. Таков приказ, чтоб вы кормили собак, а откуда будет корм – меня не касается.
– Да откуда же достать его, когда мы сами гложем дубовую кору?
– Знаю я вас, канальи! Разве ваш поп не привозит вам хлеб из Загреба, разве вам не дает его госпожа Марта из Мокриц? Давайте корм для собак!
– Верно, священник привез немного хлеба, чтоб мы его роздали больным.
– Давай корм! Вперед, ребята, вали в дом! – крикнул Петар, ударив старейшину плеткой по лицу.
Слуги бросились в дом и вскоре вынесли оттуда корзиночку с черным хлебом.
– Ага! Видишь, мошенник? Дайте сюда корзинку! На! – крикнул Петар и, разломав каждый хлебец надвое, стал кидать собакам, которые бешено прыгали вокруг коней. – Нате! Кушайте на здоровье! Ха-ха! Жрите, жуйте! Вот вас поп и накормил!
Огрызаясь, собаки бросились на хлеб; со стоном старейшина закрыл рукой окровавленное лицо. А поодаль стояли крестьяне, женщины, дети, старики – худые, бледные, с открытыми ртами. Их налитые кровью глаза, которые, казалось, готовы были выскочить из орбит, уставились на это собачье пиршество. Собаки огрызаются и жуют, звонит похоронный колокол, а Петар кричит: «На! на!»
– Отец духовный, – сказал Губец Бабичу, сидя за столом в скромном доме священника, в то время как Илия, скрестив руки, стоял у окна, – дальше так продолжаться не может. Не могут господа обманывать нас больше своей правдой. Нет правды на свете. Мы по-вашему совету ждали некоторое время. Терпение лопнуло. Мы при последнем издыхании, кровь бросилась в голову, и если мы вовремя не поднимемся, то этот старый кровопийца из Суседа высосет ее до последней капли и рука наша так ослабеет, что не сможет вонзить нож в его сердце. Господа не считают нас за людей. Хорошо! А мы им докажем обратное, докажем, что это забитое крестьянское сердце ничем не хуже сердца любого вельможи; докажем им, что мы не скоты. Да, отец духовны и, знайте, весь наш край поднимет ни Сусед кирку и мотыгу. Но крестьяне поднимутся не для того, чтоб проливать кровь, а поднимутся за правду, не для того, чтобы убивать господ, но только чтоб сохранить свою жизнь.
– Дети мои, – сказал священник кротко, кладя руку на плечо Губца, – выслушайте, что я вам скажу и зачем я вас позвал. Будьте терпеливы!
Илия вспыхнул:
– Терпеливы! А до каких же пор, честной отец? Мы голые, бедные! Разве вы не видите, как народ мрет от голода? Амбары господ полны, а мы гложем кору и обязаны кормить господских собак, а если сука подохнет, то за это плати крестьянин. Господские сеновалы набиты доверху, а у нас если найдется клочок сена, то опять-таки – нам кормить господский скот; а если какая-нибудь скотина сдохнет, мы должны за это платить.
– Послушайте, – продолжал Губец, – вот что у нас случилось! У Тахи испортилась тысяча ведер вина. Стало оно кислее уксуса. Наше хорошее вино он отнял. Вдруг по целому краю разнеслась весть, что он нам будет давать вино и чтобы крестьяне приходили с бочонками; он и роздал крестьянам тысячу ведер и приказал, чтоб каждый в недельный срок заплатил по три скудо за ведро! Три скудо за бурду, когда хорошее-то вино стоит всего одно скудо!. Народ вышел из себя, вылил номой Тахи и отказался платить. Но пришли слуги, кровопийцы, и за вино забрали скот, коней, птпцу – одним словом, все. Так Тахи получил свое. Тогда некоторые села поднялись. Ответом были кнут, колы, виселица. Ох, зачем мы богу молимся? Зачем нас мать родила? Зачем мы ходим по этой земле? Неужели же для того, чтоб служить тому, кто вырывает У нас сердце из груди? Нет, нет, тысячу раз нот! Если у собаки для защиты есть зубы, у кошки – когти, у ворона – клюв, то у нас есть руки, крепкие крестьянские руки, у нас есть то, чего нет ни у собаки, ни у кошки, ни у ворона, – у нас есть ум, такой же как у господ, у нас есть сердце и душа, такие же как у господ, мы созданы по образу божьему, так же как и господа, да и наш крестьянский род старее господского, и праотец наш Адам был крестьянином. Мы не хотим гуртом, как быки, бежать под топор. Мы терпели, просили, отчаивались, но не переставали думать и, думая, точили сабли. Мы все сразу ударим, одним махом. Мы не хотим служить этому дьяволу, мы убьем, раздавим его, но только его: мы же люди, христиане, мы ищем только покоя, мы хотим жить. Толкнулись в суд – Тахи стал нас грабить; толкнулись к бану – Тахи начал нас расстреливать; толкнулись к королю – Тахи стал нас вешать; а теперь, клянусь богом, мы постучим железным кулаком в дверь к богу. Может быть, он-то не потерял сердца?
– Да простит тебе бог эти слова, – сказал священник спокойно, опустив голову, – потому что это крик раненой души. Каждое твое страдание откликается в моем сердце, каждая твоя слеза вызывает у меня ответную. И я родился под крестьянским кровом, и я ваш и божий. Да, дети мои, вы мученики; но верьте, божья правда не спит, а недремлющим оком учитывает все деяния людей, и когда мера переполнится, настанет ночь суда, а заря принесет спасение. Не мстите сами; бог справедлив, но он же и карает. Пусть он судит. Кто претерпел больше сына божьего? Но и он, умирая, простил своим врагам. Подумали ли вы, что будет с вами, с вашими женами и детьми, со всем народом, если вы поднимете на господ смертоносное оружие? Перебрали ли вы в уме все ужасы?
– Да, – ответил холодно Губец, – будет плохо, но хуже, чем теперь, не будет. Мы все обдумали, и все кметы от Крапины до самого Ястребарского уже сговорились, да и народ по ту сторону Сутлы, что под кнутом немецких господ, думает одинаково. Господа, понятно, ничего не подозревают, потому что мы это сохраняем в глубокой тайне. Мы не разбойники, а честные люди, но мы не хотим служить Тахи, а хотим вернуться к старым господам. Таково наше твердое решение.
– И пусть даже небеса на нас обрушатся, – добавил Грегорич, – так должно быть!
– Так и будет! – сказал старый священник. – Я затем и призвал вас. Но пусть будет без крови. Я побывал в Загребе у господина бана, епископа Драшковича, и рассказал ему, какие вы терпите муки. Он очень вас жалеет. Он обещал мне написать его королевскому величеству и сказал, чтоб и вы послали двух выборных к королю. Кроме того, он мне сказал, что второй господин бан, князь Франкопан, поедет в Вену и на словах передаст королю о всех ваших страданиях и будет просить, чтоб вас вернули старым хозяевам. Так, значит, и сделайте. Выберите двоих, а письмо королю я напишу сам, чтоб все было толково и ясно. Бог даст, обойдется и без кровопролития.
Губец задумался на минуту, потом сказал:
– Дай бог, чтоб все обошлось без кровопролития! Ох, как бы и мне этого хотелось. Сколько раз читал я книгу вечной правды и любви и учился по ней честности, справедливости и почтительности. Душа моя очистилась, сердце обновилось. И когда в беде и в отчаянии ко мне обращался народ с возгласом: давай колоть и резать, я говорил: потерпите, не может быть того, чтоб правда умерла. Я хочу мира, но сердце подсказывает, что наступают кровавые дни. У господ нет совести. Однако пусть будет по-вашему, но только из уважения к вам. Мы пошлем выборных. Посмотрим, может быть, божья рука скинет пелену с глаз короля, может быть! Ну, а если не поможет? – И Губец вскинул голову.
– Да свершится воля божья! – ответил священник, скрестив руки.
– И наша месть! – подняв кулак, закончил Илия.
Кумовья вернулись в дом Илии, и луна была уже довольно высоко в небе, когда Матия распрощался с Илией, чтоб идти домой. На пороге он сказал ему:
– Так будет лучше всего, кум! Самим нам идти нельзя. Мы должны остаться здесь и следить за народом, чтоб кто-нибудь не изменил или в исступлении не обагрил бы свои руки невинной кровью. Я предлагаю послать Матию Бистрича отсюда и Ивана Сврача из Пущи. Это люди толковые.
– Хорошо, – сказал Илия, – но подождем еще несколько дней; завтра я буду в Жумбераке, посмотрю, не вернулся ли из Турции мой брат Ножина и не привез ли вестей о Могаиче. Он уже больше двух месяцев как ушел. Надо также узнать, что думают ускоки. По пути я заеду к Степко Грегорианцу в Мокрицы. Он уже три раза присылал за мной.
– Иди, иди, кум Илия, – сказал Губец, – а потом дай мне знать. Я пошлю к тебе Пасанца, потому что мне нехорошо показываться здесь часто. Соглядатаи Тахи могут что-нибудь заподозрить. Но прежде чем ты уйдешь, не забудь сказать Яне, чтоб она с Юрко перебиралась ко мне, если возможно, на следующей неделе. Так для нее будет лучше. Ты слышал, что сказала Ката. Так, так! Прошу тебя также, следи за людьми, чтоб не грабили, не поджигали. Мы добиваемся своего права и потому не должны сами чинить неправду и зло. А теперь покойной ночи, кум!
– Счастливо, кум! – ответил Илия, и Губец пошел напрямик к реке Крапине, переехал на другой берег и направился к Стубице.
25
Дул сильный южный ветер, стаями гоняя по небу свинцовые тучи. Было мрачно, как в могиле, и стояла невыносимая духота. Тучи громоздились одна на другую, пока все небо не покрылось темной завесой, так что на нем не было видно ни малейшего голубого клочка. Потом начали падать крупные капли дождя, все чаще и чаще, и наконец сплошной стеной полил ливень. Листья задрожали, деревья стали расправлять свои ветви, в руслах ручьев забила белая пена, гуси выбежали из дворов, весело подняв головы и широко расправив крылья, а бедовая детвора подставляла свои светлые головки под дождевые струи. Целых два часа дождь лил как из ведра, потом показались солнечные лучи и озолотили края серых туч; золотыми зернами падали дождевые капли – все реже и реже. На порог Юркиной избы вышла Яна и, держась за притолоку, стала смотреть на небо. Она была так же свежа, как раньше, только вместо резвого и беспечного огня первой молодости на лице ее теперь отражалась какая-то тайная грусть, а уголки ее сочных губ иногда вздрагивали от горькой усмешки, изобличавшей тайное, неискоренимое страдание и глубокую скорбь.
Перед избой появился верхом приказчик из Суседа и сказал:
– Яна, хозяин приказал всем девушкам из Брдовца прийти завтра окапывать кукурузу у Крапины.
– Девушкам? – спросила с удивлением Яна.
– Да, потому что мужчины ленятся; да твоя изба и так не могла бы послать мужчину.
– И я должна идти и оставить слепого отца?
– Да, и ты, таков приказ.
– Ладно, ладно, кум, приду. Прощайте!
Приказчик уехал, а девушка вошла в избу и сказала старику.
– Отец! Вам придется завтра пойти в гости к Илии. Я должна идти на работу, и вы не можете оставаться целый день один.
– Почему ты должна идти? Что это значит? – спросил старик, подняв голову и широко раскрыв угасшие глаза.
– Таков приказ. Ну ничего! Завтра пойду окапывать кукурузу, а послезавтра переселимся к Матии.
Старик опустил голову, обдумывая что-то.
– Яна, Ножина еще не вернулся?
– Не знаю, отец; я уже три раза справлялась у Илии, говорят, еще не вернулся из Жумберака. Не хочу и думать об этом, – продолжала девушка, утирая слезу. – Ах, отец, я надеюсь, я жду год за годом, а его все нет. Такова уж моя доля… но лучше молчать, – вздохнула Яна, прижимая руку к сердцу. – Джюро мой, Джюро мой! Видишь ли ты это солнце, на которое я гляжу? Теперь я все напряла, теперь все готово, а моя свадебная рубашка желтеет в ларе.
– Ну, а если Джюро не вернется? – спросил старик. – Ты бы не…
– Пошла за другого? – подхватила быстро Яна. – За Петара, что ли? Не говорите этого, отец! Одному дала слово и буду его или ничьей. Даже приди все ангелы небесные, и те не смогли бы меня подкупить. Я своего сердца не продаю.
– Ну, ладно, ладно, – старик закивал головой, – пусть будет по-твоему.
Стояло прекрасное, ясное утро. Освежившаяся листва дрожала под дождевыми каплями, птицы резво носились в воздухе, человек дышал полной грудью, как бы стараясь вдохнуть побольше жизни. На поле у Крапины крестьянские девушки окапывали мотыгами низкую зеленую кукурузу. Белеют рубахи, краснеют пояса; от мерного движения, которым они, то нагибаясь, то выпрямляясь, вонзают блестящую мотыгу в черную землю, их косы также равномерно ударяют им по спине. И Яна с ними, во она румянее и крепче других. Ее голые полные руки легко и ловко опускают мотыгу; девическая грудь вздрагивает. Девушки поют, и песня медленно стелется по раввине и теряется в горах; но Яна молчит, Яна смотрит в землю, словно онемела. Близится полдень. Из Суседа прискакали двое верховых. Девушки подняли головы.
– Хозяин едет, – пронесся по рядам шепот.
И правда, это был Тахи, а с ним слуга Петар Бошняк. Лицо старика побледнело и распухло и было все покрыто морщинами, глаза, с темными мешками, горели, губы кривились как от боли. Яна подняла голову. Заметила Петара. Покраснела, словно кто-то ей всадил раскаленный нож в сердце. И снова принялась за работу. Господин Тахи проезжал на коне по рядам работниц и доехал до Яны. Петар прищурил один глаз и показал на нее пальцем. Тахи сдвинул брови, глаза у него загорелись, и он кивнул.
– Слушайте, – сказал Тахи, – сегодня можете обедать в Суседе; знаю, что дома у вас нет хлеба. Да вы и заслужили.