«Голос природы опускает руку мести, и когда неопытность просит милосердия, то в нем не может отказать сыну любящий отец…»
Так начинался декрет, в котором объявлялось о раскаянии принца-заговорщика и печатались его два письма к королю и королеве. В первом письме принц Фердинанд говорил так:
«Отец мой! Я изменил вашему величеству как королю и отцу, но я раскаиваюсь и покорно склоняюсь к стопам вашего величества. Я ничего не должен был предпринимать без ведома вашего величества, но я ослушался. Я выдал виновников заговора и умоляю ваше величество простить мне мою преднамеренную ложь во время допроса и допустить пасть к королевским стопам вашего величества раскаявшегося сына Фердинанда».
Второе письмо было следующего содержания:
«Мать моя! Я раскаиваюсь в преступлении, замышлявшемся мною против моих родителей и королей, и униженно молю ваше величество походатайствовать о прощении мне перед отцом моим и позволить пасть к его королевским стопам раскаявшемуся сыну Фердинанду».
По этим письмам принц Фердинанд рисовался в самом непривлекательном для него свете. Эти выражения «преднамеренная ложь» и «я выдал виновников заговора» звучали, как слова маленького шестилетнего мальчика, который просит прощенья у папы и мамы за то, что он стащил карамельку. Недовольные умы были в то время так настроены, что во всем этом видели руку князя де ла Паз. Кажется, если б на море разразилась страшная буря или землетрясение поколебало Пиренейский полуостров, то и в этом обвинили бы Годоя. Теперь все думали, что первый министр насильственно заставил наследника сделать эти признания и что он даже автор этих писем. Если этот декрет был действительно делом двора, то цель не была достигнута, потому что народ очень жалел арестованного принца и негодовал на его притеснителей.
– Разве это не ясно? – сказал дон Анатолио, положив газету на прилавок.
– А мне очень интересно было бы подслушать в щелочку, что говорит об этом Наполеон, – сказала донья Амброзия.
– Этого мы можем и не подслушивать, – возразил дон Анатолио, – потому что всем ясно, что он хочет свергнуть старого короля и отдать корону нашему дорогому принцу Фердинанду. Вот увидите, этого уж недолго ждать.
– Какой скандал! – застенчиво воскликнул патер Паниагва. – И это говорится громко, так громко, что это может услышать какой-нибудь сторонник старого правления!
– Вот еще! – возразил дон Анатолио. – Тут нечего скрывать, падре Паниагва. Не пройдет и месяца, как не останется ни выскочки, ни королей-родителей, ни скандалов, ни бесчинств, ни всего того, о чем я стыжусь упоминать из уважения к нации.
– Ах, как вы хорошо говорите, сеньор дон Анатолио! – сказала лавочница. – Дай Бог, чтоб только поскорее Наполеон устроил все дела Испании.
Патер Паниагва поскорее ушел, чтобы не слушать таких ужасных вещей; я вышел за ним, забрав мои покупки, и коммерсанты остались вдвоем решать судьбу Испании.
Я не мог удержаться, чтоб не зайти на минутку к моему приятелю Пакорро Чинитасу, точившему ножи и ножницы.
– Здравствуйте, Чинитас! – сказал я. – Что за времена мы переживаем! Народ очень взволнован.
– Да, нынче в «Газете Мадрида» напечатан какой-то декрет. Я слышал, как читали в соседней лавочке; все кричат, что надо свергнуть выскочку во что бы то ни стало.
– И вы думаете, что это он все написал?
– Почем я знаю? – ответил он, сдвинув брови. – Я только говорю, что все они хороши! Говорят, что министр сам выдумал эти письма и заставил принца подписать. А зачем же он подписал? Что, он маленький ребенок, что ли? Ведь, слава Богу, ему двадцать три года. Человек в двадцать три года должен понимать, что можно подписать, а что нельзя.
Я не мог не согласиться с доводами Чинитаса.
– Вот вы не умеете ни читать, ни писать, – сказал я ему, – а мне кажется, что вы умнее самого Папы.
– Все эти чиновники, монахи, патеры и лавочники оттого и возбуждены так, что воображают, что Наполеон придет и отдаст принцу корону. Как бы не так!
– А вы что думаете?
– Я думаю, что мы будем глупее дураков, если доверимся Наполеону. Этот человек, покоривший чуть ли не всю Европу, конечно, точит зубы, как я мои ножницы, на красивейшую страну на свете – Испанию, тем более что наши принцы и короли ссорятся между собою, как деревенские парни. Наполеон думает себе: «Мне довольно и трех полков, чтобы завоевать такой народ». Он уже послал в Испанию двадцать тысяч войска. Вот вспомнишь мои слова, Габриэлильо! Ты увидишь, чего мы дождемся. А так как нам нечего ждать хорошего от наших королей, то мы должны быть ко всему готовы.
Как впоследствии оказалось, слова Чинитаса были вполне справедливы. Он один сумел предвидеть будущее.
XXI
Вечером в доме маркизы все было готово к предстоящему спектаклю. Отнеся костюмы Пепы Гонзалес в уборную, я спустился по черной лестнице к Инезилье. Она была очень грустна, потому что донья Хуана совсем ослабевала. Я старался, как умел, успокоить Инезилью и ее дядю, но не мог долго оставаться с ними и, огорченный, вернулся в квартиру маркизы.
Все комнаты были декорированы с необыкновенной роскошью и вкусом. Знаменитый декоратор того времени Франсиско Гойя, которому было поручено отделать залы и сцену, положил на это немало труда. Начиная с передней, все залы были обвиты гирляндами зелени, между которыми живописно были расположены лампы и люстры, придававшие всему какой-то фантастический свет. По стенам висели дорогие картины старинных мастеров. На огромном занавесе был изображен Аполлон с лирой или гитарой в руках и вокруг него девять муз.
Несколько комнат было превращено в уборные. Маиквес одевался в отдельной, моя госпожа тоже, а все остальные актеры театра, и я в их числе, в одной общей уборной, где и мужчины и женщины одевались в одно и то же время. Донье Долорес предназначена была спальня самой маркизы.
Я очень быстро превратился из веселого Габриэлильо в пасмурного Яго бессмертной трагедии. Меня облекли в какое-то странное платье одного из второстепенных актеров. Если б не наклеенная борода и усы, то меня можно было бы принять за оперного пажа.
Пока одевались остальные, я вышел на сцену и сквозь щель занавеса стал смотреть на толпу, наполнявшую зрительный зал. Прежде всего я увидел перед собой Маньяру; он сидел в первом ряду кресел около занавеса. Затем я заметил, что мужчины и женщины обернулись к главной входной двери, и многие сторонились, чтобы дать дорогу вновь прибывшей личности, возбудившей шепот удивления. Высокая, красивая женщина вошла в залу и кивала направо и налево, отвечая на поклоны своих знакомых. На ней было легкое белое платье с живыми розами на груди. Крупные бриллианты в черных волосах придавали еще больше блеска ее красоте. Нужно ли говорить, что это была Амаранта?
Когда я ее увидел, я замер от восторга. Я любовался ею, и все неприятные воспоминания сразу были позабыты. Ее красота была до такой степени очаровательна, почти волшебна, ее взгляд так повелителен, так благороден, что я невольно забыл ту темную страницу ее характера, которую мне недавно пришлось открыть. Я не сводил с нее глаз, я искал ее случайного взгляда, я ловил каждый поворот ее дивной головы, стараясь по движению ее губ догадаться о том, что она говорит; мне хотелось проникнуть в ее мысли, чтоб узнать, что она думает. Скоро занавес поднимется, скоро все взоры будут устремлены на меня, и она будет судить о моей игре. Мне показалось, что это необыкновенное счастье – играть при такой блестящей аудитории.
Оркестр начал играть увертюру. Сердце забилось во мне с новой силой. Сейчас начнется спектакль; суфлер уже сидел в своей будке; Исидоро вышел из своей уборной, Долорес также. Они были почти спокойны; взглянув на них, я уже не чувствовал страха. Прошло еще несколько минут, и занавес взвился.
Трагедия Шекспира «Отелло, или Венецианской мавр» была переведена с английского довольно плохо; все действия были упрощены, сцена с платком совсем выпущена, и на ее место поставлена другая с письмом и диадемой, которые Родриго просит Яго передать Дездемоне, но тот передает своему другу Отелло с целью оклеветать его жену. Второй и третий акты были соединены в один, равно как третий и четвертый, так что трагедия вместо пяти имела только три акта.
Во время первого антракта я застал Исидоро и Долорес горячо разговаривающими в коридоре. Хотя они и говорили почти шепотом, но мне показалось, что актер в чем-то упрекал Долорес и что она стояла перед ним в смущении. Когда они разошлись, она, к моему великому огорчению, увидала меня, остановила и сказала:
– Ах, Габриэль! Прекрасный случай поговорить с тобой наедине. Ты, конечно, догадываешься – о чем. Я все время беспокоилась с той минуты, как арестовали…
– Ах, вы говорите о письме, сеньора, – произнес я и, чтобы придать себе храбрости, начал крутить мои фальшивые усы.
– Я надеюсь, что оно не попадет в чужие руки, – продолжала она. – Надеюсь, что ты сохранил его и принес сюда, чтобы вернуть мне.
– Нет, сеньора, я его не принес, но я его поищу… то есть…
– Как! – воскликнула она в сильном беспокойстве. – Ты потерял письмо?!
– Нет, сеньора… я хочу сказать… оно у меня там… только я, право… – бормотал я.
– Надеюсь на твою скромность и честность и жду письма, – произнесла она очень серьезно.
И, не говоря ни слова больше, она повернулась и ушла в свою уборную. Я чувствовал себя очень неловко и принужден был снова обратиться к Пепе Гонзалес с просьбою вернуть мне письмо, так как мое честное имя поставлено на карту. Слушая меня, она сделала удивленные глаза, потом засмеялась и ответила:
– Я и забыла о твоем письме. Право, не знаю, где оно.
Начался второй акт, в котором у меня был только один выход, что дало мне возможность привести в исполнение мой смелый поступок. Я помню, что когда Гонзалес читала мне письмо, похищенное ею у меня, она положила его в карман платья, того самого, в котором она была сегодня до начала спектакля. Теперь оно висело на стенке ее уборной рядом с другими платьями, шалями и мантильями. Необходимо обыскать это платье. Пепа теперь занята, она руководит спектаклем и не может войти в свою комнату раньше окончания акта. В моем распоряжении было достаточно времени, чтобы сделать обыск и взять силой то, что у меня отняли.
Я торопливо принялся за дело, но ничего не мог найти. Я уже потерял всякую надежду, когда вдруг до моего слуха долетел звук приближавшихся шагов. Боясь, чтобы моя госпожа не застала меня за таким предосудительным делом, я спрятался за вешалку с платьями. Почти в ту же минуту в комнату вошли Долорес и Исидоро, заперли за собой дверь и сели.
Я отлично видел их из моей засады. Маиквес в костюме Отелло был похож на античную статую. Темный грим его лица еще более увеличивал его большие глаза, блеск белых зубов и выразительность черт. На голове его был надет белый мавританский тюрбан с красными полосами, усеянный цветными фальшивыми каменьями. Вся фигура его дышала благородством и достоинством.
Долорес была в белой серебристой тунике. В ее изящной прическе блестели бриллианты чистейшей воды. Она была идеально хороша. Мавр, сжав в своих темных руках белые ручки Дездемоны, сказал:
– Здесь мы можем поговорить спокойно.
– Да, Пепа сказала нам, что мы можем пройти в ее комнату, – ответила она, – но это свидание должно быть очень непродолжительно, потому что маркиза меня ждет. Ты ведь знаешь, что мой муж здесь.
– Все-таки нечего так торопиться. Почему ты не писала мне из Эскуриала?