Однажды, когда Аркадий был совсем маленьким, они с отцом отправились на прогулку. Разговор у них зашел о «каторжной Сибири». Отец мягко заметил:
– В Сибири много хороших людей. Во всяком случае, много больше, чем в Арзамасе. – И, увидев недоумение на лице сына, пояснил: – Уже не первое столетие в Сибирь ссылают самые лучшие и благородные умы России. Ссылают вместе с уголовниками, как бы приравнивая к разбойникам с большой дороги.
Аркадий знал: с отцом он может говорить обо всем на свете. Если что-то случалось и другие мальчишки бледнели от одной только мысли, что узнают родители, Аркадий, дождавшись вечера, все неторопливо и обстоятельно рассказывал отцу. Это не всегда было приятно, хотя отец никогда нс кричал и не ставил в угол. Наказанием служило то, что отец бывал им недоволен. И как об очень тяжком испытании Голиков вспоминал, что однажды здорово провинился и отец не разговаривал с ним целое воскресенье.
Когда в августе 1914 года Петра Исидоровича забрали в армию, Аркадий сильно без него скучал и поздней осенью сбежал к отцу на фронт, но по дороге его перехватили и вернули.
Попав в 1919 году на фронт сам, Аркадий в трудные минуты вспоминал прежде всего отца, которого так недоставало все это время. А встретиться не удавалось.
В Иркутске лишь под вечер Голиков отыскал на запасных путях штабной вагон. Петр Исидорович был теперь военным комиссаром Рабоче-крестьянской инспекции 5-й армии.
Созданная по указанию В. И. Ленина, Рабоче-крестьянская инспекция призвана была навести порядок во всех сферах управления. Ее сотрудники были наделены громадными полномочиями.
Часовой у вагона проверил документы Аркадия Петровича, удивился совпадению фамилий. Пришлось объяснить. Голиков поднялся по ступеням, прошел по узкому коридору. Половину вагона занимали купе, а вторая половина была переделана в кабинет. Здесь за письменным столом, при свете единственной свечи, работал человек.
В вагоне стоял холод. Человек сидел в шинели, но без шапки. Голова его была наголо обрита. На лице темнели густые брови и широкие усы.
Когда Аркадий Петрович остановился метрах в двух от стола, человек, печатая одним пальцем на ундервуде, не подымая глаз, попросил:
– Минуточку.
От звука его голоса Аркадий Петрович вздрогнул.
Он дословно помнил все письма отца, сколько их пришло с 1914 года, видел отца на присланных с передовой фотографиях: сначала как бы напуганного, вытянувшегося по стойке «смирно», в бескозырке блином; потом уже уверенного, обстрелянного, во франтоватой фуражке слегка набекрень, с чуть насмешливым выражением красивого и смелого, на войне помолодевшего лица. По отцовского голоса Аркадий не слышал уже несколько лет.
И одно-единственное слово, произнесенное Петром Исидоровичем, всколыхнуло так много давнего, солнечного и счастливого, что Голиков не пожелал больше ждать ни секунды.
– Папочка, – с жалобными, детскими интонациями произнес он, будто в мгновение ока возвращаясь на много лет назад.
– Что вы сказали?! – Петр Исидорович резко поднял голову.
Он всматривался в полутьму вагона, где стоял высокий молодой командир, в котором было что-то очень знакомое и родное, но Петр Исидорович уже десятки раз ошибался, принимая за сына совершенно чужих людей.
Они виделись в последний раз четыре года назад, когда Аркадий приезжал к нему в Пензу: полк находился на переформировании. Тогда Аркадий был еще ребенком, школьником. Даже на фотографии, которую Петру Исидоровичу переслали из дома, Аркадий, хотя и снялся в военной форме с пистолетом и кортиком, выглядел подростком, который вырядился в чужой костюм. А сейчас в полутьме вагона стоял высокий широкоплечий мужчина.
Словно опасаясь в очередной раз ошибиться, Петр Исидорович взял увесистый подсвечник со свечой и подошел к Аркадию Петровичу. Уже но сомневаясь, что перед ним сын, Петр Исидорович несколько мгновений жадно рассматривал его.
– Аркашенька, – наконец тихо произнес он и выпустил из рук светильник, который гулко стукнулся о железный пол. Свеча погасла.
Уже в полной темноте они стремительно обняли друг друга и замерли. И простояли бы, наверное, так очень долго, если бы, светя карманным фонарем, не вбежал часовой. Он услышал встревоживший его стук.
– Ничего, Ведеркин, все в порядке, – смущенно сказал Петр Исидорович. – Понимаешь, сыночек приехал.
Ведеркин деловито поднял подсвечник, зажег свечу, поставил на стол и деликатно удалился.
Отец и сын просидели в купе за самоваром до утра. Отец был полон нежности и заботы.
– Нога после ранения у тебя не болит? – спрашивал он. – Контузия не дает о себе знать? Контузия – вещь опасная. Снаружи ничего не видно, а человек не находит себе места. А как у тебя с теплыми вещами?.. Вот обожди, нам выдали. – И достал комплект трофейного шерстяного белья.
Наверное, потому, что он впервые видел сына взрослым и не успел привыкнуть к этому, Петр Исидорович разговаривал с ним так, будто Аркадий еще оставался маленьким. Петр Исидорович сознавал нелепость такого обращения, а поделать ничего с собой не мог. И Аркадий Петрович по этому поводу снисходительно улыбался.
– За семь с половиной лет, что я служу в армии, – сказал Петр Исидорович, подкладывая сыну тушеное мясо с картошкой, – я потерял и молодость, и здоровье, и дорогих мне товарищей, вместе с которыми начинал воевать еще в германскую. Но самая главная моя потеря, что я прожил эти годы без вас, не видел, как рос ты и девочки. Если бы мне позволили, я бы отправился с тобой утром в Ужур. Я бы согласился служить при тебе писарем, только бы нам не разлучаться. Но пока мое прошение дойдет до начальства и вернется обратно, тебе уже пора будет ехать в академию.
…Думая на расстоянии об отце, Аркадий Петрович представлял себя маленьким, а отца большим, умудренным и сильным. На самом деле он, Голиков, вырос. Отец же, хотя и оставался еще деятельным и крепким, заметно постарел. В нем появились заботливость и суетливость тети Даши. И Аркадий Петрович не стал рассказывать отцу и половины того, что собирался, мечтая выговориться.
Странно: Голикову казалось теперь, что он много старше отца.
Соловьевщина
Из Иркутска Голиков уехал в Красноярск. Оттуда местный поезд привез его на станцию Глядень. Железная дорога здесь кончалась, и до Ужура пришлось тащиться подводой.
Места, в которые попал Голиков, назывались Хакасией. Тут испокон веков жил трудолюбивый народ, обликом и обычаями похожий на монголов. В основном это были полукочевые скотоводы. Голиков видел по дороге деревянные восьмиугольные юрты, отары овец, косяки коней.
В Ужуре Аркадий Петрович явился в штаб 6-го Сибирского сводного отряда с предписанием о назначении «бывшего командира 58-го отдельного Нижегородского полка тов. Голикова» на должность «не ниже командира отдельного батальона». Армия сокращалась. Сокращался и масштаб ее деятельности.
Но батальона для Аркадия Петровича в Ужуре на первых порах не нашлось, и предстояло решить, кого заменит присланный командир. Пока же Аркадию Петровичу отвели в штабном особняке комнату, поручили обрабатывать ежедневные донесения и составлять разведывательную сводку.
После службы в 1919-м у Ефимова, командующего войсками по охране всех железных дорог Республики, где утром за тридцать – сорок минут следовало свести воедино и осмыслить сведения, поступившие практически со всех фронтов, составление суточной разведсводки по Ачинско-Минусинскому району занимало меньше часа. И Аркадий Петрович воспользовался этим, чтобы изучить документы о Соловьеве.
Адмирал Колчак оставил в Сибири кровавый след. Более 10 тысяч человек было расстреляно, более 14 тысяч принародно выпорото. Солдаты Колчака угнали 13 тысяч лошадей, 20 тысяч коров, увезли 1,5 миллиона пудов хлеба и более 12 тысяч крестьянских усадеб сожгли. Жестокость часто была бессмысленной.
Когда Красная Армия разбила Колчака, часть его поредевшего войска кинулась в Монголию и Китай, а часть, не успев бежать за рубеж, попряталась в тайге.
Тогда был издан специальный декрет. Солдатам и офицерам, которые служили у Колчака, но не имели отношения к контрразведке и карательным органам, объявлялось полное прощение.
Бывших колчаковцев, когда они выходили из тайги и сдавали оружие, селили на короткий срок в специальные городки. Это не было заключением: ворота здесь не запирались. На протяжении двух-трех недель вчерашних врагов кормили, лечили, помогали установить связь с близкими, знакомили с декретами Советской власти. Бывшим колчаковцам показывали фильмы, спектакли, неграмотных учили читать и писать, чтобы они могли сами, хотя бы по складам, разбирать статьи в газетах. Затем каждого снабжали справкой, проездными документами, деньгами на дорогу и отпускали домой.
Через такие лагеря прошло свыше 120 тысяч человек. Позднейшая выборочная проверка показала: абсолютное большинство вернулось к семьям и труду. Среди отпущенных домой был и никому в ту пору не известный Иван Николаевич Соловьев.
В характеристике, составленной в 1920 году, говорилось: «Соловьев Иван Николаевич, 32 лет, родился на Чулыме, в станице Светлолобовка, потом жил в станице Форпост. Еще парнем его знали как отъявленного лихача и забияку, который не гнушался подлости и обмана ради своей корысти. Часто беспробудно пьянствовал, любил прихвастнуть, показать себя и выслужиться»*.
Приметы Соловьева были такие: росту невысокого, сложения прочного, исключительно подвижен и проворен. Волосы имеет рыжеватые, глаза голубые, нос хрящеватый, заостренный, носит казацкие усы. А голос у него командирский, громкий. Очень смел, отлично стреляет.
Отец Соловьева, говорилось в донесении, считался почти бедным, потому что по сибирским меркам хозяйство имел небольшое. В настоящий момент ведает хозяйством в банде, куда Иван Соловьев также забрал жену-хакаску и двоих детей. Видимо, благодаря жене Соловьев хорошо говорит по-хакасски, знает все обычаи, на хакасском языке поет даже песни, что вызывает к нему симпатии коренного населения.
У Колчака Соловьев заслужил лычки урядника (то есть унтер-офицера), но ни в каких злодействах замешан не был. Из леса вышел добровольно и, получив необходимые бумаги, отправился в деревню Черное озеро, где поселилась его семья.
Как было установлено позднее, уже на другой день после возвращения Соловьев ходил по своему двору, пилил, колол, тесал, забивал гвозди, чистил хлев, чинил плуг, поил скот, набивал обручи на тележные колеса. Его почти круглые сутки видели за работой.
Внезапно без всякого повода Соловьева арестовали. Уезжал он спокойно, жену в присутствии односельчан уверял, что это, надо полагать, добавочная проверка и он скоро вернется.
А дальше в документе шла скороговорка: «Соловьев был доставлен в г. Ачинск. Бежал по дороге на работу, на которую его, как заключенного, доставляли. Вернувшись в свою деревню, он организовал банду из 6 человек, в основном из своих родственников»*.
Голиков прервал чтение. Скороговорка ему не понравилась. В документе умалчивалось, в чем Соловьев был обвинен и на основе каких доказательств. И то, что Соловьева доставляли на работу уже в качестве заключенного, должно было свидетельствовать, будто бы правосудие совершилось. Но когда состоялся суд и каков был приговор?..
В той же папке Голиков нашел копию разведсводки: «В Ачинске арестованный (по какому делу, не указано, подметил Аркадий Петрович), бывший урядник-колчаковец И. II. Соловьев, возвращаясь днем с допроса, столкнул лбами двух своих конвоиров, не взял их оружие и скрылся в неизвестном направлении. Конвоиры наказаны».
По свидетельству жительницы станицы Форпост, из Ачинска Соловьев явился в их село, где он раньше жил, ходил по улице не таясь. Зная, что он бежал из-под стражи, некоторые односельчане рекомендовали ему вернуться, «чтобы не было хуже». Соловьев отмахивался от таких советов. Собрав небольшую шайку, поселился в Еловом логу, верстах в двадцати от Форпоста. На одной из сопок, получившей позднее название Соловьевской, он обосновался в старинной хакасской крепости. Прямо под горой, на заимке, жили казаки. Они пасли скот, заготавливали сено. Казаки снабжали Соловьева и его товарищей хлебом и мясом, вместе пьянствовали, но никто из них его не выдал, так как он считался невинно пострадавшим.