– Да… к делу… – задумчиво сказал Ипполит. – Необходимо решить важный вопрос… Анна, вы слушаете?… Комитет поставил условием, чтобы прокурор был убит во всяком случае не позже открытия Государственной думы. Прав или не прав комитет, судить, полагаю, не нам: мы обязаны подчиниться его решению. Итак, времени у нас две недели. Наша работа не дала результатов. Я намеревался приступить к убийству на улице. Но на улице невозможно: кто поручится, что не выйдет ошибки?… Кроме того, надо считаться с последней экспроприацией. Полиция начеку; и работать теперь труднее… Я спрашиваю поэтому, нельзя ли, изменив план, теперь же убить прокурора и тем исполнить комитетский приказ?
Чем дальше говорил Ипполит, тем отрывистее и резче звучал его голос. По бледному, с тонкими чертами лицу и покрасневшим карим, глубоко запавшим глазам было заметно, что он не спал всю ночь напролет и что точные, строго взвешенные слова дались тревожным/ раздумьем. Болотов слушал, и ему казалось, что он начинает понимать Ипполита, – его чрезмерную «конспирацию», его ненависть к разговорам, его замкнутую взыскательность и холодную отчужденность. «У него, наверное, нет любви, нет радости, нет сомнений. Он весь в „деле“, в терроре… Он влюбился… Да, да… он влюбился в террор», – подумал Болотов, и ему стало стыдно, что он мог досадовать на него.
Прерывая молчание, Сережа тихо сказал:
– Мне кажется, есть возможность…
– Какая?
– Прокурор ездит по пятницам в Царское Село. Мне кажется, можно убить на вокзале.
– На вокзале? – переспросил Ипполит.
– Да, на Царскосельском вокзале.
– А охрана?
– Что же охрана? Охрана везде…
– Слушайте, Сережа… Мы поставили наблюдение, мы три месяца работали каждый день… Неужели для того, чтобы рисковать?… Рисковать чем? Не собою – террором… Я почти уверен: если даже возможно пройти на вокзал, все равно охрана не даст бросить бомбы… И тогда, конечно, дело погибло… Погибло по нашей вине… Понимаете: по нашей вине.
– Если бояться, то лучше дома сидеть… – сердито сказал Абрам.
Далеко в чаще хрустнул подгнивший сучок. Прошуршала по веткам белка. Почти прямо над головой, на бледно-голубом, безоблачном небе ослепляющим блеском сияло солнце. И хотя то, что говорили Сережа и Ипполит, касалось убийства, смерти, Болотов не испытывал страха. «Один враждует он… Зачем?» – опять мелькнуло в смущающей памяти.
– Безусловно, волков бояться – в лес не ходить… – повторил за Абрамом Ваня. – Кончать надо, Ипполит Алексеевич.
Ипполит, хрупкий, тонкий, с бледным лицом и золотистыми волосами, внимательно посмотрел на Сережу, точно надеясь угадать, удастся ли покушение.
– Да, конечно… конечно… – глухо сказал он, – но как?…
– Положитесь, Ипполит, на меня… – вполголоса промолвил Сережа.
– Вы пойдете?
– Да, я…
– Один?
– Да, один.
– Нет, я не могу решиться на это…
– Эхма, Ипполит Алексеевич, – с возмущением заговорил Ваня, – ложки есть, да нечего есть… Так будем целый век маяться да у моря погоды ждать… Я готов идти на вокзал… Да что на вокзал? Хоть к черту на рога, в ад!.. Если иначе нельзя, значит, голову надо ломать… Только и слов моих… Да.
Абрам одобрительно слушал его. Когда Ваня окончил, он угрюмо сказал:
– Комитет там решает, ну это дело его… Ну-у… Ха! А я тоже вам скажу: заряжайте мной пушку, да и стреляйте… Я надел свое пальто и готов. А только мы не на бундовской бирже, чтобы много разных слов говорить… Товарищ Ипполит, что же будет?… До Думы мы не успеем; а после Думы комитет нас распустит… Значит, нужно идти… Хочется или не хочется, а идти… Не желает Сережа, так я пойду… Что? А кончать мы непременно должны.
После долгого колебания Ипполит дал согласие. Было решено, что Сережа пойдет на Царскосельский вокзал. Болотов выслушал это решение, но не поверил ему. Он так привык к мысли, что именно он, Андрей Болотов, убьет прокурора, так приготовился к смерти, так спокойно думал о ней, что слова товарищей даже не взволновали его. И только позже, вечером, возвращаясь на станцию, он понял, что не он, а вот этот, идущий с ним рядом, белокурый, высокий, молодой и здоровый, с невозмутимым лицом человек неминуемо через неделю погибнет. Догорало за лесом солнце, ревела Иматра, и на проталинах, журча, таял снег. Болотов искоса взглянул на Сережу. «Он дрался со мною на баррикадах… А теперь он умрет… Помяни меня, Господи, когда при-идешь во царствие Твое…» И, повинуясь горячему чувству, он внезапно остановился и крепко, с братской любовью, обнял Сережу и поцеловал в губы.
XII
Слухи об Ипполите не были ложны. Он действительно был сын сенатора, лицеист и действительно пожертвовал на террор все, что оставил ему отец. Стройный, худой, с изнеженными руками, всегда изящно и чисто одетый, он сохранил следы хорошего воспитания: светские, возмущавшие Арсения Ивановича, манеры и французский язык. Он примкнул к партии юношей, прямо со школьной скамьи, и настойчиво попросился в боевую дружину. Так как тогда намечалось убийство петербургского генерал-губернатора, террористов было немного, то он был принят без затруднений, даже без оскорбительных справок. За два года «работы» почти все дружинники были повешены. Эти смерти наложили на него печать отчужденности, сдержанного ожесточения. Память о них заставляла его «работать» с удвоенным жаром, не полагаясь на легкие обещания и не доверяясь праздным словам. И хотя он знал, что Болотов – член комитета, он отнесся к нему с той же скрытою подозрительностью, как к Сереже и Ване. Прошло несколько месяцев, пока он без оговорок, всею душой поверил ему.
Тех сомнений, которые мучили Болотова, Ипполит не испытывал. Вступая в партию, он бесповоротно решил, что обязан умереть и убить, и не возвращался больше к искушающему вопросу. Гибель товарищей, бомбы, виселицы и кровь делали его нечувствительным к сердечным тревогам. Боевая «работа» выковала из него «железного» террориста: воодушевление сменилось спокойствием, пылкий задор – отвагой, неуравновешенность – самообладанием, неумелость – взыскательностью, любовь к спорам – равнодушием к чужому мнению. Но в партию он продолжал верить, верить слепо, так же, как и два долгих года назад. Он верил, что только ее программа разумна и справедлива и что ее члены – самоотверженные, отважные и честные люди. К комитету он относился с благоговейной любовью, не отделяя доктора Берга от Арсения Ивановича и Розенштерна от Алеши Груздева. И Розенштерн, и Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна олицетворяли для него волю партии, ее душу и мозг. В последнее время, однако, его преданность начала колебаться: он не мог усвоить комитетскую «директиву» об ограничении террора. Эта странная «директива» казалась ему посягательством на неотъемлемые права дружины, на здравый смысл и на достоинство революции. Но, скрепя сердце, признавая партийной обязанностью беспрекословное подчинение, он подчинился и ей. Комитет знал об его недовольстве и высоко ценил его солдатское послушание.
Ни Арсений Иванович, ни доктор Берг, ни Вера Андреевна никогда не спрашивали себя, какую жизнь ведет Ипполит. Они так привыкли к его скромности и терпению, к его покорности, твердости и готовности умереть, что им и в голову не приходило подумать, в каких несчастных условиях «работает» этот хрупкий, как девушка, застенчивый и непритязательный человек. Они забывали, что каждый месяц умирает кто-нибудь из его товарищей и друзей и что каждый новый дружинник в его глазах – обреченная жертва, смерть которой ему предстоит пережить. Они забывали, что изо дня в день, из минуты в минуту, его мысли отравлены убийством и кровью и что даже удачное покушение – источник для него неисчерпаемой муки. Его опальная жизнь не казалась им тяжелее ихней. Они искренно верили, что у них, у хозяев, есть хозяйское право давать ему советы и указания, руководить его жизнью, порицать ее или одобрять. И он признавал за ними это верховное право. И никто не видел жестокости начальственных отношений.
С Иматры Ипполит уехал усталый и потрясенный. Впервые он отступил от дальновидного правила, «медленно спешить и не рисковать». Не разумом, а чутьем, опытом долговременной «работы» он предчувствовал то, чего не могли уяснить себе ни Сережа, ни Болотов и ни один из товарищей, споривших с ним, – он предчувствовал, что прокурор не будет убит и что покушение окончится неудачей. И если он все-таки согласился, то не потому, что Абрам или Ваня торопили его, а исключительно потому, что, по словам Розенштерна, вся Россия, вся партия, весь народ нуждались в этом убийстве, и непременно до открытия Государственной думы. Но, уступив, он в глубине души боялся ошибки. Ему казалось, что он своими руками бесполезно убивает того Сережу, которого он считал самым сильным и смелым из всех товарищей по «работе». Обычное хладнокровие изменило ему. Сидя в вагоне, возвращаясь с Иматры в Петербург, он решил – чего никогда не бывало раньше – разыскать немедленно комитет и попытаться убедить Розенштерна, что необходима отсрочка и что сейчас нельзя убить прокурора. С Финляндского вокзала, не заходя домой в гостиницу «Бельведер», он, кликнув извозчика, поехал в комитетскую «явку».
Заседание комитета происходило у Валабуева, в уединенном особняке на Каменноостровском проспекте. Подымаясь по мраморной, устланной малиновым ковром лестнице, Ипполит в раздумье остановился. Ему казалось возмутительной дерзостью его нежданное посещение. Комитет приказал убить главного военного прокурора. Дело его, Ипполита, состояло единственно в том, чтобы доказывать, разубеждать и просить. Но он вспомнил, что Сережа погибнет, и, не колеблясь, раскрыл дубовую дверь.
В той же комнате, с дорогими картинами по стенам и статуей Венеры Милосской, где Володя поссорился с доктором Бергом, в кожаных креслах сидели Арсений Иванович и Розенштерн. Валабуева не было. Арсений Иванович сухим и резким надтреснутым басом говорил о выборах в Думу.
– Не ошибка ли, кормилец, что партия постановила бойкот? Бойкот-то бойкот, а поглядите, кого выбирают; трудовиков и кадетов… Я ли не предупреждал на съезде?… Не слушали… А, Ипполит… Какие новости? А?…
Сдерживая волнение, Ипполит вкратце сообщил о совещании на Иматре. Розенштерн, пощипывая бородку, слушал сосредоточенно и угрюмо. Арсений Иванович покачал седой головой:
– Худо, кормилец, худо… Дела-а… И что это за несчастие такое? Вот уж точно: живем богато, со двора покато, чего ни хватись, за всем в люди покатись. Вы не обижайтесь, кормилец… Э-эх!.. Почему же «наблюдение» не дало результатов?
Ипполит смутился. Его бледные щеки стали еще бледнее. В словах Арсения Ивановича он услышал упрек и подумал, что упрек этот заслужен и справедлив. Он принял ответственность за дружину, а дружина в решительную минуту, когда вся Россия надеялась на нее, заявила его устами о своей непрощаемой слабости. В юношески блестящих глазах Розенштерна он читал ту же тяжкую, хотя и безмолвную, укоризну.
– Не знаю, Арсений Иванович… Не знаю… Не умею вам объяснить… Нельзя ли отсрочить на один месяц? Быть может, мы справимся… Я, по крайней мере, не теряю надежды…
– Ни-ни-ни… – замахал руками Арсений Иванович. – Никак невозможно… И думать, кормилец, нечего… Нечего…
– Но ведь на вокзале покушение окончится неудачей…
– Почему неудачей? Почему, кормилец?… А, почему?
– Охрана, Арсений Иванович, – робко сказал Ипполит, уже зная, что Арсений Иванович ответит так же, как ответили Сережа и Ваня, и что он не сумеет ему возразить.
– Так что ж, что охрана?… Охрана, кормилец, везде… Вы поймите, кормилец. – Арсений Иванович, кряхтя, поднялся с кресла и взял под руку Ипполита. – По-ли-ти-чес-кая необходимость… Поймите: теперь, вот сегодня, – нужно, а Думу откроют, – шабаш… Да… Ну, и если есть ничтожнейшая надежда, – необходимо рискнуть… Вы меня знаете: я всегда за крайнюю осторожность: береженого и Бог бережет… А тут и я вам скажу: дерзай!.. А впрочем… – перебил он себя и, не выпуская руки Ипполита, опять задумчиво покачал бородой. – Да-а… Дела-а…
– Что впрочем?… – сухо переспросил Розенштерн. – Слушайте, Ипполит, поймите же следующее: мы не можем дозволить и воспретить… Это не в нашей власти. Поймите: после открытия Государственной думы террор политически вреден. Да, вреден… Это не мое только мнение… Это мнение съезда, партии, всей России… А вы обращаетесь в комитет… Что я могу сказать?… Прокурора нужно убить сейчас… Возможно ли?… Решать не мне, – решать вам…
– Я говорю: невозможно… – чуть слышно сказал Ипполит.
– Ну, это еще вопрос: невозможно с одним метальщиком, так возможно с двумя… Одного арестуют, – бросит бомбу другой… Я говорю, конечно, к примеру… Я так думаю… Но решать, разумеется, не могу.
Ипполит закрыл руками лицо. Он почувствовал, что слова его не имеют цены, ибо Арсению Ивановичу, и Розенштерну, и комитету, и партии во что бы то ни стало, какой бы то ни было кровавой ценой, необходимо удачное покушение. Он понял, что покушение все равно будет, не может не быть, что такова воля Сережи, Вани, и Болотова, и комитета, и всех бесчисленных, неизвестных товарищей и что он, Ипполит, не властен нарушить ее. Он еще раз, уже соглашаясь, с покорной мольбой взглянул на Арсения Ивановича:
– Арсений Иванович.
– Что, кормилец?
– Так, значит, отсрочить нельзя?