Щелкнула задвижка.
Теперь хотелось одного: протрезвиться, очиститься – и тогда, грезилось, все восстановится и никакие нахалы уже не смутят. Алексей ополоснул лицо холодной водой, затем в стакан налил воды, из настенного ящика-аптечки достал нашатырный спирт, накапал в воду и придерживая левой рукой горло, чтобы умерить тошноту, начал пить из стакана меленькими глотками.
Четверть часа спустя из ванной вышел гладко причесанный Алексей. Хотя внутреннее состояние его и было подавленное, шел он уверенно с твердым намерением дать бой этому наглому торгашу.
«Нет, мил-друг, меня Хаймовичем не удивишь!» – подбодрил себя Алексей, небрежно толкнул в комнату дверь – и остолбенел.
В рабочем креслице за столом сидел Борис: не первой свежести, но вполне вменяемый, он улыбался навстречу, щуря один глаз и как бы говоря: «А я ничего, проспался – могу и продолжить».
– Где он? – бледнея, спросил Алексей.
Глава вторая
1
Тридцать годков без одной зимы минуло с тех пор, как пришла похоронка на Петра Струнина. Тридцать лет – и ни единого праздника, только и есть что свечечка в угасающем сознании Лизаветы… Без одной зимы десять годков, как упокоилась Лизавета. И дети взрослые: старшей, Анне, за сорок, младшей, Нине, за тридцать. Это ли не сроки!.. А уж для Перелетихи горемычные тридцать лет – хуже Мамаевых. И дышит облысевший взгорок безголосым, неживым покоем, точно не след от деревни, а от погоста след – памятно зеленеют в рядок уцелевшие березки да рябины, когда-то посаженные под окнами, да только выросшие к изголовью.
И укрылась плотной дерниной земля, не та – картофельная, картофельные усады распахали сплошняком и уже обезличили, а земля огородная, на которой с незапамятных времен выращивали лучок-чесночок. Отдыхает кормилица, ждет своего часа смутой выморочная земля.
А вот дом Петра Струнина пережил все сроки. Подгнивали нижние венцы, разрушались углы, и дом уже много лет оседал, а в последний год завалилась переводина, и повисли, захлябали половицы – это конец… Долго думала, долго гадала в своем одиночестве Нина, и минувшим летом надумала – подрубить, поднять родительский дом. Все свои копейки собрала – мало, взяла ссуду – хватило.
С неожиданной охотой согласились подрубить дом перелетихинские мужики, правда, теперь – курбатовские, теперь – старики, и стариков-то – двое. Возглавил артель Чачин. Казалось бы, от былого Чачина уже ничего и не осталось, а взялся! Ну а где Чачин, там и Бачин. Всего же их набралось шестеро. Что и не постукать топором, что не подсобить друг другу – пенсионеры, своя воля.
Весь лето они возились с домом, изо дня в день – без выходных. Работали по-стариковски: не торопко, но споро и ладно. Вроде бы и разворачиваются-кряхтят, а по венцу к вечеру и обтесали, и обстрогали, а на другой день и пазы выбрали, и в обвязку на шканты положили. Да так вот оно и шло – не напором, не штурмом, а напористым прилежанием, терпением да трудом. И новый венец дополнительно прирубили, и фундамент подвели, правда, пришлось помоложе мужиков призвать. Дом подняли, так и мост с крыльцом поднимать надо, стало быть, обновлять. И что уж особо дельно, все порушенную временем резьбу на окнах и фронтоне восстановили. Явись теперь Петр Струнин, уж он-то свой дом узнал бы: от какого ушел, к такому и пришел бы.
И мужики-то распалились: и что за дочь у Петрухи, не покидает родительский дом! Уважим ей, парнишки, помянем Петра, авось и Перелетиха ещё поживет.
И Нина, глядя на стариков, радовалась и плакала от горечи беспамятной. Двадцать восьмого августа и сбегала в Никольское, поставила свечечки, подала записки о здравии и об упокоении, просфоры взяла – и за отца Петра Алексеевича, которого и во сне ни разу не видела, за мать, и за мужиков-односельчан, сверстников отцовых.
А когда закруглились мужики, пошабашили, то устроила им хозяюшка обед знатный.
Весь стол уже был заставлен тарелками и блюдами с жареным, пареным и холодным, а Нина все возилась у печи – готовила. Мужики отдыхали здесь же, разместившись кто на чем поодаль от стола.
Нинушка уже хотела ополоснуть руки, чтобы и пригласить к столу, когда Чачин, опередив, поднялся со стула и валко подошел к печи. Он положил свою крепкую руку на притолоку дверного проема, как бы пробуя, а ладно ли сделана отгородка, слегка тряхнул ее рукой и, по-детски смущенно улыбнувшись, спросил:
– Нет ли дочка, у тебя водицы крещенской?
Нина растерялась, и в растерянности подумала: «Господи, подшутить, что ли, хотят», – и уже вздохнула, чтобы ответить: «нет», – как вздрогнула, спохватилась: «Да что я, в таком-то деле и врать!» – и ответила даже спокойно:
– Есть.
Как под конвоем прошла в боковушку, вынесла оттуда белую бутылку с винтовой пробкой.
– Вот, крещенская.
– Дай посудинку и что-нито навроде кисточки.
И только теперь Нина поняла, зачем понадобилось Чачину все это – жаром так и опахнуло лицо изнутри.
Всю жизнь, все годы, проведенные в Перелетихе, Нина видела вот этих мужиков и, думалось, знала их доподлинно. Уж что проще – Чачин да Бачин: один, казалось, только то и делал, что гоготал, охальничал да над властью потешался, а второй, напротив, со всем соглашался, всему поддакивал и вечно заседал в президиумах. И мнилось, что ничего другого в этих людях нет, да и что может быть, когда душа нараспашку – и вся она перед тобой, как разграбленная кошёлка.
Только взял Чачин большую пиалу, набулькал в нее крещенской водицы, прихватил в кузнецкие пальцы кисть особую и, вздохнув, вышел в двери. И видно было в окна, как макает он кропило в водицу и, коротко взмахивая рукой, кропит обновленные стены дома – и еле заметно беззвучно шелестят его губы.
Вошел Чачин внутрь дома. И мужики поднялись, заприглаживали ладонями волосы, а Чачин макнет кисточку да махнет – во имя Отца, макнет да махнет – и Сына, макнет да махнет – и Святого Духа…
И Ванюшка тут как тут – вынырнул из боковушки. Прошел Чачин в боковушку – и там покропил. А вышел – не узнать мужика: таким степенством и достоинством от него веяло.
Обратились мужики к красному углу.
И не видела Нина отродясь, за всю свою жизнь не видела, чтобы семь мужиков с Ванюшкой и она вот здесь, в родительском доме, одновременно лбы перекрестили. И Бачин, не чудо ли чудное – Бачин, глуховато кашлянув, степенно прочел «Отче наш…». И вздохнули мужики, на молитву притихшие. А Чачин сказал:
– Теперь и выпьем по фронтовой… вот и помянем Петруху, а заодно и Лизу горемычную.
И сели к столу, и на минуту замерли, и до звона в ушах охватила тишина.
Вот и помянули.
2
Нина и сама не знала, почему именно так складывалась её личная жизнь. Поначалу было ясно, почему, скажем, осталась в Перелетихе – затосковала по самостоятельности. Какая ни родня, а всё в чужой семье. Вот и осталась. Но ведь можно было, и не раз, подняться в ту же Курбатиху, а вот не поднялась. И опять же была на то причина. Жалела, Перелетиху жалела, отчий дом и Ванюшку жалела. Достаточно было пустить ей свой дом на дрова – и все, останные дворы рухнули бы. Старухи здесь и доживали свой век лишь потому, что Нинушка Струнина под боком – в любом деле выручит. А ещё – Ванюшка: ему здесь свобода, ему здесь раздолье, ему здесь вольница. А любовь да вольница – рай для ребенка.
А уж когда мужики дом подрубили да так отладили, что он, казалось, и плечи порасправил, и козырёк вознес горделиво, тогда даже из Курбатихи бабы приходили поглазеть-убедиться: шутка ли – Нинушка Струнина родительский дом возвеличила! А Юлия в Курбатихе табуретку на улицу вынесла, села – и плакала.
Не подозревая того, Нина своим капитальным ремонтом сделала вызов и партийной, и советской властям. Поняли это и Раков, и Алексей, а после популярного толкования поняла и сама Нина.
И все-таки никто поначалу не подозревал, как это много – капитально отремонтированный дом в поруганной деревне.
Те, кто продумывал и утверждал идею разрушения традиционного сельского уклада, рассуждали властно и просто. Нельзя же, как литовкой траву, смахивать целиком и враз живые деревни по той лишь причине, что, мол, неперспективные – какое наглое, кощунственное слово! Поэтому приговоренные к уничтожению деревни лишались жизненности: школы, магазина, агитпункта, электричества – и уже достаточно, чтобы люди поднялись на этап. А что старики останутся на пепелищах, так это и хорошо: видимость естественного самоуничтожения и минимум забот – сами собой лет за десять – пятнадцать и вымрут… Вот так же разрушали и разрушают церкви: всякий раз взрывать – можно прослыть и вандалами, а сорви кровлю – дожди и ветры дело завершат.
Мастера-разрушители – люди дальновидные: все по их планам свершалось и свершается – и сколько сгинуло с православной земли селений и храмов, не счесть!.. На новой карте, которая называлась «Нечерноземная зона», с паучьей улыбкой мастера ластиком стирали названия населенных пунктов и стушевывали их след, умиляясь собственной мудрости. И конечно же, кто-то был удивлен и возмущен, когда среди запустения возобновился вдруг домишко в четыре оконца с боковым – и всего-то один, но уже такой до конца века не столкнешь под горушку.
Первым об этом заговорил Раков – специально для того он и приехал в Перелетиху.
В тот день мужики с домкратов опустили дом на новый фундамент, на два опояска свежих венцов.
Раков остановил машину напротив окон, поодаль, и, положив руки на дверцу, то ли задумчиво, то ли печально смотрел и смотрел на подновленный дом.
Мужики занимались своим делом и на председателя не обращали внимания – заняты. Видеть-то они его видели и даже косились в его сторону, но вот так, чтобы оторваться от дела и улыбаться, уставясь на председателя, как на новые ворота, мужики теперь и не могли, и не хотели. В них не таилось зла, тем более на Ракова, но и соратничества в них не было. Безразличие и равнодушие навеки залегало между людьми – вот так и материализуется лозунг «разделяй и властвуй». И Раков чувствовал это, хотя и не всё понимал, потому что был он человеком уже нового поколения, не видел и не знал вот этих мужиков двадцатипяти-тридцатилетними, когда они каждый по-своему оценили и восприняли новую жизнь именно вот здесь, в этой самой Перелетихе… Зато Раков увидел и понял другое, о чем не подозревали и не задумывались мужики:
«Вот они – вчерашняя Перелетиха, – мысленно рассудил он, – а деревня – наше сегодняшнее. Сорок пять лет спустя – итог…»
Раков крикнул, как будто ни к кому конкретно не обращаясь, точно взывая о помощи:
– Агроном!
– Щас, – точно огрызнулся Бачин и, с трудом разогнувшись и запястьем руки придерживая поясницу, скрылся во дворе.
Подошла Нина, поздоровалась.