Гриша уже лежал в кровати и представлял себе детали: он немедленно покупает билет в Калифорнию … встреча с Валериными родителями, Янкой, идет на кафедру, видит Валерин портрет в черной рамке … похороны. Много народу, коллеги, друзья, Янка с мужем и маленькой Моникой, много черных шляп. Открытый гроб … или закрытый? Валерина мать попросила его выступить, что-то сказать об их дружбе.
Гриша уснул в невыносимой печали, он хоронил Валерку.
Начались каникулы. Аллка была на сносях, ей через пару недель пора было рожать. Жизнь текла по обычному летнему расписанию. Приближалась летняя школа, Гриша каждый день разговаривал с Валерой. Друг приглашал его в Калифорнию, обещал повозить по разным курортным местам. Гриша говорил, что приедет, но только после Аллкиных родов. Его не оставляли мысли о Валериной гибели. Иногда он ловил себя на том, что представляет себе разбитое тело друга, кровь, раздробленные кости черепа, вывернутые под немыслимым углом ноги, рваные раны на животе и груди. Валеру несут на носилках, рядом искореженный мотоцикл, мигающие красно-синие огни полицейских машин, фургоны скорой помощи, парамедики вдвигают в салон черный, наглухо застегнутый мешок. Смятые столбики по обочине, черные следы шин на асфальте, пахнет бензином … Кошмарные, до ужаса достоверные картинки.
А потом … квартира Валериных родителей. Потерянный дрожащий отец, в нем уже ничего не напоминает уверенного в себе пилота гражданской авиации, мама, суетливо предлагающая ему чай, наливающая в чайник воду, а потом забывающая, что она хотела сделать. Она то что-то вспоминает из их общего с Валерой детства, то вынимает из шкафа семейные альбомы, то принимается рыдать. Отец вскакивает с места и наливает ей в стакан капель, отчитывая их мелко подрагивающей рукой.
На похоронах мать вдруг начинает заваливаться, Гриша старается ее удержать и она обвисает на его руках. Валерины родители – это теперь его ответственность. Валера ушел, и теперь он должен о них заботиться, кому же еще? Гроб открыт и Гриша чувствует запах, какой-то специальный химикат. От живого человека так не пахнет. Последняя речь … Янка заплакала … гроб вдвигается в стену … закрываются створки … Скоро от Валерки останется кучка пепла. У Гриши стучит в висках, сохнет во рту, ему нехорошо, трудно дышать. Как он теперь будет жить? Валерка умер.
Звонит телефон, Гриша с трудом отрешается от своих мучительных видений, берет трубку и слышит веселый Валеркин голос:
– Гринь, ты что долго к телефону не подходил? Я тебя с толчка снял? Извини. Ты иди обратно садись, какай, дружок. Разве я против?
Гриша с трудом возвращается к действительности. Надо со своими дурацкими 'картинками' поосторожнее. Такие литературные путешествия до добра не доведут. Он уже совсем рехнулся. Валерку хоронил … Идиот. А если ему об этом сказать? Нет, не надо. Прямо стыд. Сказать такое человеку – это перебор. Но он так в конце книги напишет. Последние сцены: жизнь рядом с другом, рассказать про себя и про него всё-всё, ничего не скрывая и не приукрашивая. Да, так он и сделает, он, ведь, уже и так все в голове пишет. Валерка же все равно прочтет. Только он один и прочтет, оценит и разделит с ним счастье повторного проживания жизни. Хотя, может они кому-нибудь еще дадут это прочитать. Кому? Может хоть Мане?
– Нет, Валерик, я не какаю. Честно. Ни от чего ты меня не оторвал. Я рад, что ты позвонил. Ты даже представить себе не можешь, как я рад тебя слышать. Как ты?
– Да, что я-то? Все нормально. Аллка как? Ты мне сразу позвони, как начнется. Ладно? Бедняга. Какая дрянь ей предстоит. Я один раз это видел, чуть не сдох. Какие бабы несчастные …
– Да, нет Алла еще в целости и сохранности. Я тебе позвоню. По закону подлости это будет ночью.
– Ага. Слушай, я что тебе звоню … я себе книжку Акунина скачал История России. Хочешь я тебе тоже ее скину? Тебя история интересует? Хотя, может не стоит тебя отвлекать, ты же сейчас сам над книгой работаешь.
– Скинь, Валер. Конечно. Мне интересно. Писать надоедает. Чукча твой не только писатель, но и читатель. Не забывай. Кстати, Валер … ты на своем байке гоняешь?
– Ну гоняю иногда, когда настроение есть. Не так уж сейчас часто. Устаю … а что ты вдруг спросил?
– Да просто так.
Ага … просто так … ничего не просто так … само вырвалось. С другой стороны Гриша понимал, что вопрос его прозвучал для Валеры неуместно. 'Ладно, он потом поймет, почему я спросил' – подумал он.
Гришины дни были особо ничем не заполнены. У Маруси тоже начались каникулы, но она целыми днями пропадали у Аллки, теперь роды могли начаться с минуты на минуту. Аллка сидела дома толстая, неповоротливая, ко всему безразличная, и в то же время за этим безразличием сквозила постоянная тревожность. Гриша то принимался убирать в гараже, то занимался покраской балкона, то садился за компьютер и работал над 'мертвецом', изрядно продвинувшись. Иногда его охватывала тоска, связанная с мыслями о Валериной смерти. Мелкие подробности ужасных 'картинок' вгоняли его в депрессию. Он видел себя в Валерином кабинете на работе, кабинет нужно освободить: рыться в его столе, компьютере, собирать с полок книги, папки, журналы.
Или он берет Монику и везет ее к Валериным родителям, они все вместе едут на кладбище, молча стоят у ниши, где захоронена урна. Он предлагает родителям переезжать в Портланд … О, боже, он совершенно себя этими мыслями извел. Получалось, что в какие-то моменты выдуманная литературная смерть друга представлялась Грише реальной, он страдал, мучился, тосковал. Временами эти фантазии становились такими графичными и острыми, что Грише с трудом удавалось сдержать слезы. В следующее мгновение он со стыдом вспоминал, что сам все это выдумал, что степень его глупости зашкаливает за разумные пределы и пора с этим кончать. Он звонил Валере в неурочное время, придумывая какой-нибудь предлог, извинялся, что беспокоит, слушал Валерин смех, шуточки. Неизъяснимое счастье наполняло его сердце. Пора было браться за работу над книгой, немедленно.
Почему-то Грише было важно дождаться сначала Аллкиных родов. Роды, новый внук, а потом, как он сам считал, – главная книга его жизни. Первая сцена – знакомство, потом младшая школа, потом они – старшеклассники … институты … девушки … гитара … семьи … а потом … Валера и Маня! Гриша пообещал себе об этом написать. Если обойти молчанием их общую катастрофу, то и не стоило писать эту книгу. Ему казалось, что он готов, что книга наконец вылечит его до конца. Напишет об этом, отдаст бумаге все, что накопилось, и … все … исчезнут все шрамы, или по крайней мере перестанут болеть. Они же еще побаливают, пусть еле заметно. Такая ноющая, тянущая боль, которую едва замечаешь, что она есть. Книга положит ей конец. Гриша даже придумал первую фразу, знаменитый инципит: 'у меня был друг …'. Тут, ведь, важно каждое слово: 'у меня' – значит текст будет про 'меня' – самая честная доверительная интонация от первого лица, то-есть пишет 'я'. А потом сразу глагол 'был' в щемящем прошедшем времени. Такое 'был' может означать две вещи: был, а теперь нет … то ли умер, то ли уже не друг. И последнее слово … 'друг'. Значит книга о дружбе, 'друг' – это всегда высоко, почти свято. Емкая фраза-зачин, трактующая и предвосхищающая смысл: про меня, про него, про нас … причем 'я пишу сейчас о прошлом', потому что 'был', друг 'был', а я – 'есть'. Это будет только мой взгляд, никто со мной не поспорит, потому что некому. Но счастье в том, что так будет только в книге, а на самом деле, Валерка прочтет и мы с ним будем вместе разбираться, как все было на самом деле. Правильно, я дам ему текст, он что-то 'увидит' по-другому, я подумаю и может быть исправлю, а может быть и нет … А не написать ли вторую часть про то же самое? Но теперь с Валериной точки зрения? Да, нет, не пойдет. Разве можно влезть в чужую голову, даже в Валерину? Не выйдет.
Ночью Гриша лежал без сна, борясь с желанием пойти к компьютеру и начать новый файл 'друг'. Ему начало казаться, что он упускает время, расплескивает свое жгучее желание работать над книгой. 'Ну что я лежу. Надо встать и начать … '– Гриша уже стал вылезать из кровати, и тут позвонил Аллкин муж Коля и сказал, что у нее началось: отошли воды и даже есть небольшие схватки. Они едут в больницу. Маня уже быстро одевалась. Гриша было заикнулся, что может сейчас не стоит туда ехать, ничем, дескать, не поможем … но Маруся так на него посмотрела, что он тоже начал суетливо натягивать джинсы и свитер.
В пустынном коридоре больницы стоял полумрак. На посту лениво переговаривались две заспанные медсестры, которые указали им, в какой палате Аллка. Муся приоткрыла дверь и Гриша увидел лежащую на высокой кровати дочь, опутанную проводками мониторов и капельниц. Около нее сидел Коля, Антоши, естественно не было. Его заблаговременно отправили к Колиным родителям. Гриша боялся, что придется слушать Аллкины вопли и стоны, но было тихо. Он вытащил телефон, собираясь позвонить Валерке, но раздумал: зачем его бедного будить? Можно и утром позвонить. Это его 'война', не Валеркина. Открылась дверь, выглянула Маня и сказала, что она останется в палате, а он может пройти в комнату для родственников, они его позовут. Гриша глупо спросил 'когда?', но в ответ получил только слегка раздраженное Манино 'откуда я знаю?'.
Он прошел вперед по коридору и метрах в двадцати увидел казенную, совершенно сейчас пустую, фальшиво-уютную комнатку с розоватой мебелью. Гриша уселся на диван и приготовился к долгому ожиданию. Хотелось спать, но это было обманчивое ощущение нервной усталости. Он представлял себе Аллкину боль, потом вспомнил ее маленькой девочкой, и как он сам отвез Маню в роддом, а потом долго ждал там. Тогда было раннее утро, начало марта, мокрый снег, хмарь, совсем еще темно. В 8 часов он ненадолго съездил на такси на работу, что-то ему там было позарез нужно сделать, а когда вернулся в больницу, Маня уже родила. В регистратуре ему довольно равнодушно сказали, что 'девочка, 2.900'. Он позвонил из автомата Маниным родителям, но они уже все знали, и даже сообщили новость его собственным родителям.
Когда родился внук, он был в отъезде, узнал новость по телефону, и вот сейчас … все происходило при нем. Гриша не мог сидеть на месте. Прошло уже больше двух часов, сколько можно … Аллка несчастная … как они бывало с Валеркой радовались, что они – мужчины, что им ничего такого не надо делать, а бабы – бедные-несчастные. Впрочем, действительно ли они так уж бабам сочувствовали? У женщин было свое предназначение, а у них – свое. Мужчинам вообще труднее живется, они же 'крайние': женщина 'за' мужем, а они за кем? Ни за кем. Они сами по себе. Не то, чтобы они себя с Валерой по-этому поводу жалели, нет, конечно. Просто женщинам 'за это', что они 'за' ними надо было родить. Вообще-то справедливо.
Гриша вышел и прошел к двери Аллкиной палаты. Там наблюдалось какое-то движение: в дверь вошла врачиха, потом дядька врач подошел. Стонов, которых Гриша так боялся, слышно по-прежнему не было и вдруг он услышал явственный, хоть и тихий, но надрывный плач. Ребенок орал не переставая, тоненько, но требовательно, то ли жалуясь, то ли радуясь. Грише показалось, что он слышит мужской голос, девочка плакала бы по-другому. Ему дико захотелось войти в палату, но он не решился, да и страшно было: кровь, слизь, комья каких-то испачканных салфеток, разъятые Аллкины ноги, жалкий измазанный какой-то дрянью комок, его новый внук. Это был чуждый женский , слегка пугающий мир, о котором Гриша не хотел знать больше, чем он знал. Тонкий плач его будоражил: новый мужик в семье. Когда открылась дверь и вышла Маня, Гриша сидел, вытянув ноги, на полу около палаты. Маня улыбалась и махала ему рукой, чтобы он заходил.
Гриша вошел в палату. Аллка лежала бледная и усталая, но в остальном совершенно обыкновенная. Он боялся увидеть на ее лице туповатую гримасу экстаза, но не увидел. 'Пап, иди посмотри, что мы там тебе приготовили. Вполне он у нас ничего получился. Иди возьми его, не бойся' – сказала ему дочь. Тут Гриша обратил внимание на молоденькую медсестру, заканчивающую возиться с лежащим на столике малышом. Он подошел, и сейчас же сестра положила ему на руки конверт из застиранной простынки. Из свертка торчала маленькая голова в голубой трикотажной шапочке. Гриша был готов принять в руки небольшую тяжесть, но сверток как будто совсем ничего не весил. 'Боже, какой крохотный' – подумал Гриша. Он бережно держал внука на левом предплечье и всматривался в его красноватое, немного опухшее лицо с закрытыми глазами. Большой нос, как у него самого, темноватые волосы торчат из-под шапочки, четко очерченные, плотно сжатые маленькие губы, иногда вдруг кривящиеся в неконтролируемой гримасе. Симпатичный мальчишка. 'А почему он не плачет?' – спросил он. 'А что ему плакать? У него все хорошо.' – ответила Аллка.
Гришей овладела странная смесь радостной гордости с опустошением, всегда наступающем после нервного напряжения. Только сейчас он заметил, что очень волновался. Аллу перевели на другой этаж, ребенка положили в маленькую тележку на колесах с застекленными бортами. Он спал, никак не реагируя на передвижения. Один раз он открыл свои мутно-голубые расфокусированные глаза и сразу же их закрыл. 'Пап, ты видел, как он смотрит? Как думаешь, они с братом похожи?' – Аллка со всеми разговаривала, но почему-то не слушала ответов, ее возбуждение, как оказалось, еще не прошло. Гриша с Маней еще немного побыли в больнице и поехали домой. Гриша успел из больницы позвонить Валере:' Валерк … ну все. Можешь нас поздравить. Новый парень … еще ночью … ну зачем было тебя будить. Ни к чему. Все нормально. Спасибо. Как назовут? Еще не знаю. Какая разница!' Валера был рад, возбудился. Гриша слышал его громкие восклицания. Потом он поймал себя на том, что Валере позвонил первому, а уж потом родителям. Безотчетный жест, Гриша и сам не знал, почему так поступил. Маня уехала, как она сказала 'по делам', Аллка просила ее кое-что докупить для ребенка. Перед отходом она велела Грише думать, что подарить дочери на память с рождением сына. Конечно Аллке надо было что-нибудь подарить. Какую-нибудь бабскую цацку. Гриша подсел к компьютеру и лениво прошелся по изделиям Сваровский. Да что толку было ему тут рыскать? Все равно Маня сама будет выбирать, потащит его по магазинам, будет неустанно обсуждать достоинства ювелирных стилей.
Гриша стало скучно и он открыл файл 'друг'. Хватит тормозить, вгоняя себя в каждодневный пафосный транс: ах, Валеры нет, ах он нас безвременно покинул … то похороны, то рыдающие родители, то он сам в депрессии, сломленный бедой! Надо же, что он себе напридумывал, урод! Сидит ночами, сопли на кулак наматывает, а наутро живому Валере звонит и слушает его бодрый голос. Хватит жить в придуманной действительности, накручивая себя, упиваясь тоской! Или пиши, или бросай это дело! Все просто.
Гриша и сам не замечал, что он мыслил по своему обычному шаблону: как только его сознание достигало определенной степени патетики, он инстинктивно снижал накал страстей и эмоций, используя самоиронию и горький безжалостный сарказм. Он просто органически не умел принимать себя всерьез. А что … нормально: лучше самому над собой посмеяться, чем видеть, как смеются другие. Да, кто другие-то? Валера? Но Валера как раз обожал все, что Гриша писал. Ну и что … просто, когда он работал, он представлял себе 'других', читателей, представлял их реакцию, и невероятно боялся переборщить в 'высоком стиле', показаться фальшивым. Самое страшное – это фальшь. На Гришу нашел приступ ненависти к себе, своему стилю, своим замыслам.
Злясь на самого себя, он открыл новый файл и впечатал туда пошлое идиотское четверостишие их детства, что-то такое из пионерского лагеря в 'сиротском жанре' и балладном стиле:
Как под городом под Саратовым
На помойке ребенка нашли.
Чисто вымыли, сухо вытерли,
И опять на помойку снесли.
Гриша остервенело принялся придумывать свой вариант. Он подыскивал рифмы и напевал:
И лежал в грязи, тот ребеночек,
В шелухе и очистках гнилых.
А пеленочки к ножкам сбилися
Он не плакал, а был странно тих.
Мух навозных был там уж целый рой
Заползали ребеночку в рот
Дворник пьяный хмырь, ссаной он метлой
Тыкал злобно ребенку в живот.
Нос оторвал был, глазик вытек весь
А из уха торчал длинный гвоздь.
Он лежал в грязи, на помойке здесь.
Ах, ребеночку худо пришлось.
Но парадное распахнулось вдруг
Кто-то вышел ребенка забрал.
Тот же пьяный хмырь, не жалея рук
Он ребеночку глазик вставлял.