Майя проснулась и сразу посмотрела на часы. Позднее утро: пол-одиннадцатого. Её рука потянулась под подушку, нащупав резиновый член, Майя немедленно ощутила, что полностью готова. На этот раз одинокий секс показался ей вовсе не таким ярким как обычно. Радостная энергия не высвободилась, настроение не поднялось, наоборот, Майей овладела тоска. День только начинался, надо было искать работу, собраться с духом и выйти из дома, купить продукты, заехать за бензином. Зазвонил телефон, Майя увидела, что звонит мама. Слушать напористый голос, не терпящий возражений тон, энтузиазм по поводу вещей, которые Майю сейчас не интересовали, ей не хотелось, но она покорно нажала кнопку приема: «Да, мам… Да, уже встала. Конечно заеду… Да куплю… Не беспокойся. Что у меня с голосом? Что ты, всё у меня в порядке. Просто смена времени, я, наверное, ещё не совсем отошла. Новую Улицкую? Нет, пока не читала…» Майя ещё 35 минут слушала про «новую Улицкую», потом устало повесила трубку. Никто ей больше не звонил и ей тоже никому звонить не хотелось. В голове звучало одно слово: работа, работа, работа. Ох уж эти проклятые деньги, но без них не обойтись. А может Володе позвонить? Пока она этого не сделала, стеснялась, да и не верила, что Володя, давно работающий в другом городе, сможет что-то для неё сделать. А кого ещё попросить? Никто помочь не мог. Никто. Про Париж уже совсем не вспоминалось. «Ну, помогите же мне кто-нибудь… Я одна не смогу…» – Майя только об этом и думала.
Обожаемый баловень
Как же громко они ржут, как лошади. Рассказывают друг другу разные пошлые глупости, и никто не хочет работать. Впрочем, им всем и делать-то нечего. Только у него есть работа. Образцы в печи, режим почти максимальный. Надо ждать. На панели мигают датчики, слышно лёгкое, как в трансформаторной будке, жужжание. Проект интересный, только недавно запущенный, а результаты уже обнадеживают. Интересно, что дальше будет. Всем интересно, от результатов зависит прибыль компании, а результаты от него. Если всё получится, то остальные дармоеды сильно наварят, а если – нет… Ну нет – так нет. Будет что-нибудь другое. Из коридора опять послышался взрыв хохота, кто-то пробежал, громко топая, хлопнула дверь. «Неужели трудно дверь придержать?» – Эрика всё на работе неимоверно раздражало. Зачем громко болтать в коридоре, бегать, хлопать дверями? Он знал, кто именно стоит в коридоре, как не знать, их тут в этой компании всего-то 13 человек, не считая техников. Как говорится: один с сошкой – семеро с ложкой. Тот, кто с сошкой – это он, а остальные, так называемые «бизнес-партнёры» – это начальник, как тут говорят CEO, в деле «по нулям», только умеет красиво болтать. Начальник гордо пишет про себя, что основал более десяти компаний высоких технологий. Ну да, ну да… Где сейчас, интересно, эти компании? Ещё один мутный товарищ, старший менеджер, командует младшим менеджером. Или что он там ещё делает? Два человека опять же «эксперты» по бизнесу, какие-то стратеги и финансисты, одна из них страшненькая девка Юдифь. Толку во всех этих стратегах Эрик не видит и считает никчемностями. Вся компания их «сраная», этот эпитет он всегда мысленно употребляет, держится только на нём, он – «главный специалист по науке», senior scientist – мозговой трест. Если уйдет, всё развалится, CEO Авив Цидон этого не скрывает. Хорошо, что хоть отдаёт себе в этом отчёт и не зарывается. Старший инженер Ави Лахдар, выпускник университета в Хайфе, но соображает не лучше советского техника. Тоже мне образование! Эрик израильское образование в грош не ставит. Университет в Хайфе – это по сравнению с Бауманским институтом даже не техникум, это – ПТУ, причём не московское. Единственный, кто хоть что-то из себя представляет – это Илья Якубов, выпускник ленинградской Техноложки. У него нормальная советская степень по органической химии. Дверь небольшого кабинета, который Эрик использовал в качестве лаборатории, открылась, и в нее просунулась голова Юдифь:
– Доктор Хасин, я выйду купить еду в кафе, может вам что-нибудь надо?
– Нет, спасибо, Юдифь, ничего не нужно. Я скоро уже пойду.
Пришлось отвечать на иврите. Примитивный разговорный язык не был для Эрика проблемой, но на работе с ним разговаривали на английском, знали, что на иврите он говорить не любит. Дверь немедленно закрылась. Юдифь работает здесь уже год, но все ещё обращается к нему «доктор», не смеет назвать его Эриком. Он для неё человек-статус, да ещё и старик. «Вам купить» – это Эрик в голове перевел «вам», на самом деле на иврите есть только «ты». Что за язык такой расхлябанный! Какая страна – такой и язык. Страна мятых маек и шорт, ленивой наглости и верхоглядства. Что с этой девкой не так? До сих пор не замужем. Зубы её эти лошадиные. Наверное, можно было бы их как-то исправить, но Юдифь, видимо, считает, что и так сойдёт. Эрик с внутренней усмешкой поймал себя на размышлениях о молодой девушке. Это привычка, за которой давно ничего не стояло. Девушки были ему неинтересны. Странное дело, он до сих пор скорее всего неадекватно оценивал свой возраст. Знал, разумеется, что ему 81 год, но возраста как-то не ощущал. Чтобы полностью отдать себе отчёт, насколько он стар, Эрику нужно было взглянуть на себя в зеркало. Оттуда на него смотрело старое худощавое лицо с неожиданно торчащими оттопыренными ушами, морщинистой шеей, и узкими все ещё черными глазами под заросшими седыми бровями. А что седые брови, он и сам совсем седой. Рот на худом лице казался излишне большим, уголки губ опустились вниз и весь облик выдавал предательское напряжение: то ли из-за безотчетной тревоги, то ли из-за перманентно неважного настроения и непроходящего раздражения. Смотреться в зеркало приходилось, слава богу, всего один раз в день, во время бритья, утром. Потом Эрик про лицо больше не вспоминал. Ай, да ладно, какая разница, какое у него теперь лицо, главное, как он себя чувствовал. С этим были проблемы, началась страшно неприятная аллергия, Эрик задыхался, чихал, появлялась жуткая слабость. Сначала он вообще не понимал, что с ним происходит, больным он себя чувствовать совершенно не привык. До того дошло, что прямо ноги стал еле таскать, но потом всё разъяснилось. Аллергия вызывалась кондиционером, в решётках и в трубах которого во влажном конденсате плодилась плесень и ещё масса всякой мерзкой дряни. Вот и сейчас в тесном кабинете по всю мощь завывала вентиляция. А как иначе? Жара за окном более тридцати, лаборатория – по сути горячий цех, работают печи и другие приборы. Без кондиционера не выжить, тем более ему, привыкшему к московской зиме больше, чем к лету. Ревущий вентилятор спасал его и убивал одновременно. К концу рабочего дня Эрику казалось, что он умирает. Обычно он так увлекался работой, что почти не замечал, что творится вокруг, но не на этот раз. Всё стало настолько невыносимым, что Эрик пошёл к Авиву и объявил об увольнении: всё, мол, не могу больше. «О чём вы говорите, доктор Хасин! Идите домой, как только почувствуете недомогание. Это вообще не проблема. Пустяки». Понятное дело, они готовы были ему что угодно разрешить. Куда им без него, сразу загнутся! Теперь Эрик уходил домой, как только условия эксперимента ему позволяли, но как домой-то идти, если печь работает? Несколько раз он пытался оставить вместо себя практикантов, но после нескольких неудачных попыток он полностью от их, так называемой помощи, отказался. Себе дороже. Ленивые, неумелые, недобросовестные, безответственные! Эрик не мог об израильской молодёжи говорить без раздражения. Холёные, капризные, избалованные, взбалмошные невежды, всегда, однако, довольные собой, считающие его самого «унылым стариком», который к ним просто придирается. У ребят не хватало ума оценить образование доктора Хасина с его двадцатью двумя оригинальными патентами.
Эрик посмотрел на табло на панели печи, осталось сорок минут, он подождёт, введет данные в компьютер и действительно пойдёт домой. Будет четыре часа: поесть, погулять, посмотреть новости и можно ложиться спать. Он давно старался ложиться не позже восьми часов, сразу засыпал, но просыпался в пять утра, а то и раньше. График дня у него по сравнению с другими был смещён, но учитывая его обстоятельства, может так было и к лучшему. В полноценном вечере Эрик был не заинтересован. Вот если бы он жил один… но он жил с Ленкой. А раз так, то лучше всего было лечь спать. Во сне он жену не видел. Каждый из них спал в своей комнате, а времена, когда они спали вместе, давно забылись. Это было сто лет назад. Сейчас бы Эрик с ней не лег даже под расстрелом, Ленка была ему противна. Когда-то он считал, что она его любит, да только любовь, это он понял относительно недавно, выражается не в словах, а в действиях. Ленка его не жалела, тратила и тратила, соблюдая свой интерес, и не считаясь с его. Кто вообще о нём в жизни серьёзно заботился? Родители? Да, мама старалась, но получалось у неё не слишком хорошо, слишком уж она была всегда занята. Папа? Он тоже работал, да и не принято тогда было мужчине заниматься ребёнком. И всё-таки его очень любили, тут и сомнений не могло быть.
С какого возраста Эрик себя помнил? Трудно сказать. Сейчас раннее детство проступало в его памяти моментальными бликами, иногда яркими, а иногда, наоборот, тусклыми и расплывающимися. Может статься он представлял ту их жизнь по редким чёрно-белым старым фотографиям. Самый конец тридцатых… Он совсем маленький мальчик, единственный ребёнок среди многочисленных взрослых: папа, мама, дедушка с бабушкой, дядя, тётя, их друзья, соседи и родственники. Он – король и ему ни до кого нет дела. Взрослых он воспринимает как людей, которые должны делать ему хорошо и приятно. Он живёт в старом доме в Черкизово, патриархальном районе Москвы, больше похожим на деревню: грязные немощёные улицы, приземистые частные дома на две семьи, заросшие неухоженные дворики, в каждом обязательно стол со скамейками. За столом летом едят, пьют вечером чай, иногда играют в лото или карты. Двор – продолжение квартиры. Чтобы добраться до их широкой и грязной Знаменской улицы, надо доехать до станции метро Сталинская, а потом сесть на 36-й трамвай, ехать до конца, и там ещё минут десять пройтись. В конце улицы, если идти направо, пустырь, поросший чертополохом, большими лопухами и чахлыми полевыми цветочками, а за пустырём – пруд, небольшой, но довольно глубокий в середине. На другом берегу пруда, за высокими липами немного видно старую, ещё дореволюционную школу. В эту школу ходит тётя, а потом будет ходить и он, просто Эрик пока об этом совсем не думает. Он вообще о будущем не задумывается. Дом, двор, соседние дворы, где живут ребята – это его мир, больше он нигде не бывает, даже на Преображенскую площадь на рынок бабушка его пока не берёт. Ни на трамвае, ни тем более на метро ему ездить некуда. Где-то, мама говорила, есть детский сад, но его туда, конечно, не отдали, зачем? Он сидит с бабушкой. Дедушка ещё работает на трикотажной фабрике, уходит на работу. По утрам все взрослые уходят по своим взрослым делам и Эрику до их забот нет никакого дела, даже хорошо, что он один с бабушкой. Она дает ему поесть, заставляет умываться и мыть руки. Еда – это всё, что её интересует, больше она ни во что не вмешивается, не спрашивает ни «как дела?», ни «где ты был?» Да и насчёт рук говорит, что надо вымыть, а сама потом никогда не проверит. Можно и не мыть. Эрик выходит после завтрака на улицу и может до вечера не возвращаться, его никто не ищет. Они играют в казаки-разбойники, жгут тополиный пух, что-то запускают в лужах. Эрик пролезает в соседние дворы через особые дырки в заборах, которые всем мальчишкам известны. Папа смастерил ему самокат из досок и шарикоподшипников, ребята гоняют на самокате по деревянным тротуарам. Это не очень удобно, колесики попадают в большие щели. Во дворах у всех растет акация, иногда чахлые яблони, у них, например, родители посадили куст сирени. Когда Эрик в своём дворе бабушка видит его из окон, может позвать домой, но никогда не зовёт, знает, что он сам придёт, когда захочет есть. Ему лет пять или шесть, он вечно чумаз, с ободранными локтями и сбитыми коленками. За грязную или даже порванную одежду бабушка его не ругает, она вообще мало разговаривает, только улыбается и иногда шутит. Эрик шутки понимает, даже на идише, хотя бабушкин юмор всегда направлен против него. Если с ним случается что-то неприятное, бабушка ничего родителям не рассказывает. Они – друзья, а на друзей не ябедничают.
Эрик прибегает с улицы, его маленькие ноги в сандалиях стучат по дощатому полу, в коридоре противно пахнет. Сложный запах, который маленький Эрик не может проанализировать, он вообще его едва замечает, так же пахнет во всех домах: из уборной несёт гниющими экскрементами, из кухни помоями, старой золой, керосином, в коридоре чулан и из него пахнет мышами, деревянные оштукатуренные стены тоже уже начали гнить и это типичный запах старого дома. Эрик пробегает в большую проходную комнату, где стоит широкая тахта и пианино, посреди вечно неубранный обеденный стол. Бабушка спрашивает, помыл ли он руки. Ох, чёрт… Не помыл, забыл. Надо идти во двор, там на столбе висит рукомойник. Надо же, иногда вспоминает. Дались ей эти руки. Эрик высоко задирает руки, и вода затекает ему в рукава. Они все мокрые, но бабушка этого не заметит, и даже если и заметит, рубашку менять его не пошлёт, скажет, что ничего – высохнет. Она наливает ему тарелку борща, кладёт целую ложку сметаны, есть ещё рисовая запеканка, но Эрик наелся, его ждут ребята. «Я пошёл», – говорит он бабушке, никакого «спасибо», это им обоим кажется лишним. Теперь он будет гулять до самого вечера, пока не вернутся родители, и они все пойдут домой. Внешне Эрик себя точно не помнит, в зеркало никогда на себя не смотрел, но есть фотография: щуплый, жилистый пацан, черноволосый, с продувным хитрым лицом маленького еврейского шалопая, уверенного во вседозволенности всех своих шалостей. Взрослые уделяют ему внимание, папа учит скакать через верёвочку, так тренируются боксёры, а папа – боксёр. Мама недавно купила ему отличную вязаную жилетку в чёрную, серую и красную полоски. Она у него что-то спрашивает, рассказывает, книжки читает, но Эрик слушает маму невнимательно. Дедушка каждый вечер приносит ему с работы пару конфет. Эрик с радостью выбегает его встречать. Один раз он даже подслушал, как дедушка вернулся и громким шёпотом просил на идише: «Дайте мне быстрее конфеты, ребёнок ждет, я не могу прийти к нему с пустыми руками, быстрее, он идет…» Ну да, конечно он ждет, как же иначе? Эрик не знает, как этот язык называется, но это другой язык, не такой, как у всех. Дедушкин-бабушкин язык в семье все понимают, но не говорят. Бабушка с дедушкой специально так говорят, чтобы он не понял. Зря стараются, всё он прекрасно понимает. Он вообще знает разные плохие слова, но уже понял, где и с кем ими можно пользоваться. Дома, например, нельзя. С другой стороны, вот «говно» плохое же слово, а дедушка так доктора назвал. Что-то говорил про него на их с бабушкой языке, и вдруг «доктор ист а говно»… Дедушка хотел, чтобы доктор, который надевал в коридоре галоши, его не понял, и доктор слышал, и Эрик был уверен, что понял «плохое слово». Эх, дедушка…
Дядя учился в институте и на него не обращал внимания, а тётя обращала: то обнимет, то поцелует, то на колени тянет. Эрик ещё маленький и объятия ему иногда приятны, но всё-таки тётя слишком уж любит разные нежности, не дай бог ребята увидят, какой он неженка. Понимает ли он, что взрослые его балуют? Нет, конечно, но ругать его нельзя, ему бы это не понравилось. Тут недавно куда-то полез в маминой спальне и разбил вазу синего стекла с каким-то цветочным узором, мама только начала ему что-то говорить, когда они все столпились над осколками, но Эрик поднял на них большие невинные глаза и зло сказал: «А зачем вы там поставили?» Он не виноват… Это всё они. Его ругать не за что! Они, видимо, поняли, что неправы, и его не ругали, даже почему-то немного смеялись. Иногда Эрик подходит к пианино и нажимает клавиши, у него, как говорят взрослые, есть слух. Эрик громко поёт модные песни, которые друзья дяди заводят на старом патефоне. Рядом друг дядя Лёша часто на их пианино играет, он тоже так научится. Музыке, впрочем, его никто не учил, не до этого было. Эрик понимает, что жизнь родителей была сложна, но до конца их это не извиняет: надо было его музыке учить, времени не нашлось! Не посчитали нужным. Впрочем, кто бы его тогда водил в музыкальную школу, приличного еврейского мальчика с чёрной нотной папочкой на тесёмках? Бабушка? Нет, никуда бы она его не водила, не её это была проблема. А чья? Получалось, что ничья. Конечно, он мало что запомнил, но в пятницу вечером все собиралась за столом, в доме сытно пахло свежим хлебом, это бабушка пекла днём халу. Хала лежала, накрытая крахмальной кружевной салфеткой, бабушка зажигала свечи и что-то тихонько шептала, отмахивая от себя дым… Дедушка называл это шабесом, вкусный особый ужин. А вот пасху Эрик запомнил тем, что бабушка делала фаршированную рыбу, а мужчины пили водку, бабушка злилась, но папа ей говорил: «Да ладно вам, Лиза. Сейчас уж другие времена». Что было бабушке делать? Пасхальную дедушкину речь по книге Эрик почти совсем не помнил, только белую штопанную скатерть и вынимаемую раз в год посуду из буфета. Маца ему не нравилась, хала была гораздо вкуснее.
А ещё у них были собаки, сначала Гайси, английский терьер, куда эта собака делась, Эрик не помнил, а потом папа взял немецкую овчарку Грея. Грея отец отдал в специальную собачью школу, а по вечерам тренировал пса на пруду. Эрик тоже бросал палку и кричал «апорт». Собака имела приписное свидетельство к военкомату, её мобилизовали, эшелон разбомбили, и Грей погиб, так и не доехав до передовой. И так бы погиб, но Эрик помнил, что мама страшно переживала, отец и дядя к тому времени уже были мобилизованы. Война вообще подвела итог самому беззаботному и весёлому этапу его раннего детства.
Помнил ли Эрик сейчас то самое воскресенье 22 июня? Ему казалось, что помнил, но может это было не так. Слишком уж часто взрослые этот день вспоминали, и он помнил событие по их рассказам. Был обычный выходной, единственный на неделе. В этот день родители вставали не так уж рано, старались понежиться в постели, хотя скорее всего не спали. Дядя дома не ночевал, остался, как взрослые говорили, в общежитии, звонил. А у них был очень редкий по тем временам телефон. Маме как начальнику Мосгортелефонстроя поставили в порядке исключения. Тётя, бабушка с дедушкой и Эрик давно слонялись без дела в ожидании завтрака. Собирались с родителями идти гулять в парк Сокольники. Эрику давно обещали, но всё время откладывали. Наконец родители встали, бабушка в который уж раз разогревала самовар. Когда все уселись за стол, было уж, наверное, около одиннадцати. Пили чай, а желающие какао, воскресное для Эрика лакомство, густой сладкий напиток на молоке, которое бабушка на воскресенье покупала у молочницы в больших количествах, чем всегда. Съели традиционную воскресную яичницу, мазали маслом хлеб и намазывали сверху сливовое густое повидло. В углу тихонько бормотала радиоточка, какая-то музыка, концерт по заявкам. Взрослые долго ели, подливали себе чаю, разговаривали и очень Эрика раздражали: когда же родители встанут из-за стола, когда они наконец поедут… Папа наконец встал и пошёл в сарай. Эрик знал, что за гантелями и скакалкой. Папа без серьёзной зарядки никуда бы не поехал. Бабушка начала убирать со стола, мама села на диван и попросила Эрика принести книжки: пока папа делает зарядку, она ему почитает. Дедушка громко переговаривался с тётей и бабушкой, вдруг все замолчали, прислушиваясь к радио. «Важное правительственное сообщение, важное правительственное сообщение…» Голос Левитана Эрик знал. Левитан повторял одно и то же, говорил, чтобы все ждали правительственного сообщения. Мама открыла дверь на улицу и крикнула отцу, чтобы он шёл домой. Взрослые столпились около радио, а Эрик вдруг понял, что и на этот раз они никуда не поедут, так он и знал: у взрослых всегда то одно, то другое.
Опять голос Левитана, а потом что-то говорил Молотов, Эрик всех членов правительства знал. Он не всё понял, но понял, что теперь война. Как это «война» – он не знал, но особо не волновался, взрослые не дадут ему пропасть, не надо бояться, он же не один. Лица у всех стали напряженными, несчастными, было видно, что все очень расстроились, а может даже испугались. Папа собрался идти в военкомат, но мама ему отсоветовала, сказала, что там сейчас будут толпы, надо ждать повестку. Взрослые куда-то звонили, зашла соседка тётя Таня, плакала, мама её утешала, потом бабушка долго сидела с тётей Циней и её мужем дядей Абрамом, они что-то тихонько обсуждали. С Эриком никто не разговаривал. На следующий день в доме была суета, бабушка ездила с тётей Циней в магазин и на рынок, они принесли много разных продуктов. Последующие несколько дней он помнил плохо. Отец и дядя быстро уехали, дня через три ни одного, ни другого уже не было дома. Мама плакала, бабушка её обнимала, говорила, что всё будет хорошо, Эрик видел в её глазах слёзы, хотя бабушка никогда не плакала. В конце июля, через неделю после дня рождения Эрика, на котором не было ни папы, ни его обещанной авиамодели, в доме появился дядин друг дядя Лёша и они начали собирать вещи. Эрик понял, что вся семья уезжает далеко от дома, и мама там на новом месте будет рожать. И правда у мамы был большой твёрдый живот и там, как Эрику объясняли, был его братик или сестричка. Братик или сестричка Эрика волновали мало, и в глубине души они были даже для него нежелательны, хотя вслух он этого никому не говорил. Дедушка молчаливо наблюдал за сборами, но, как Эрик понял, сам с ними ехать не собирался. Во двор приехал Газик, туда уселась тётя рядом с шофёром, сзади сели мама с бабушкой. Он поехал впереди у тёти на руках. Дядя Лёша о чём-то громко говорил с шофёром, но сам в машину не сел, места для него не было. Машина тронулась, дед стоял около двери рядом с дядей Лёшей и махал им всем рукой. Эрик слышал, как дядя Лёша тихо дедушку спрашивал: «Ну, Юрий Борисович, вы не передумали? В последний раз спрашиваю. Больше у меня не будет возможности вас отправить». Дед упрямо отмалчивался, было видно, что этот разговор ему неприятен. «Жду вас! Я буду вас здесь ждать. Всё это ненадолго», – сказал им дедушка, и Эрик видел, как он вошёл обратно в дом. Разве могли они все знать, что видят Юрия Борисовича в последний раз…
На перроне Эрик неожиданно снова увидел дядю Лёшу. Как он попал на вокзал быстрее их, Эрик не понял. Дядя Лёша помогал затаскивать вещи в вагон, чемоданы, узлы. Не так уж всего много они смогли взять. Купил им в киоске каких-то жареных пирожков. Говорил, обращаясь только к маме, что звонил начальству, что их встретят, что если что будет нужно, чтобы звонили, пока он в Москве, он всё сделает, но как долго он ещё в Москве пробудет, он уверен, что заберут… А пока… Конечно, конечно, будет ждать телеграммы… Счастливо, всё будет нормально. Мама дядю Лёшу обняла, бабушку и тётю он сам обнял, Эрика потрепал по волосам, кажется, какую-то ерунду сказал, типа «ты – мужчина, береги женщин». Вот глупость, он ещё маленький, все это понимают и будут беречь его.
Эрик ехал домой на своём ещё почти новом BMW и пытался вспомнить эвакуацию в Зеленодольск. Вспоминалось довольно мало, но среди редких и скудных воспоминаний было и стыдное: у него родилась сестра Аллочка и как он к этому факту отнесся. В Татарию, в Зеленодольск, они приехали в первых числах августа, их встречали на небольшом грузовике, извинялись, что не нашлось другой машины. Бабушка с тётей влезли в кузов, а мама села в кабину. Эрик тоже хотел ехать в кузове, сидя на узлах, но мама не разрешила. Им выделили большую чужую комнату. Кухня была общая, там готовили соседи. На новом месте спали, кажется одну или две ночи, а потом маму отвезли в роддом. Бабушка поехала с ней, а он остался с тётей. Мама вернулась похудевшая, бледная с большим белым свёртком, свёрток время от времени орал, мама везде его с собой таскала, откидывала лёгкое одеяльце и показывала ему маленькое красное личико сестрёнки. На чужую улицу его сначала не выпускали, он там никого не знал. Бабушка выходила менять какие-то вещи на продукты, тётя ходила рыть окопы, ей за это давали картошку, а мама ничем, кроме сестрёнки, не занималась. И зачем она была ему нужна? Ни поиграть, ни поговорить. Глупое бесполезное существо, которое полностью забрало себе его маму. Головка в пелёнках истово орала, пускала противные пузыри и кривила губы. Как бы Эрику хотелось её придушить, это было легко, но он знал, что нельзя, глупо об этом даже думать. Теперь она, как они все её называли, Аллочка, будет с ними всегда. Ничего не поделаешь. Куда они с мамой шли, откуда, Эрик не помнил. Наверное, это было уже, когда они вернулись следующей весной в Москву. Они шли через трамвайные пути, мама держала в руках завёрнутую в одеяло Аллочку, а Эрик шёл чуть поодаль и всю дорогу ныл: «Эй ты, отдавайся кому-нибудь! Слышишь? Эй… Отдавайся кому-нибудь». Да, это он помнил, то своё чувство безысходности и безнадеги, знал же, что никому она «не отдастся». Какой же он был дурак. Как же долго Аллочка была ему действительно не очень-то нужна.
А потом они все вернулись домой и жизнь потекла по привычному черкизовскому руслу. Эрик пошел в школу, и учёба стала заполнять почти всё его время. В школе ему не то, чтобы понравилось, но показалось вполне терпимым. Уроков задавали много, но он быстро научился с ними справляться. Учителя никогда не имели с ним проблем, потому что Эрик вскоре понял, что в школе можно на переменах шалить, просто не заходить за край, оно того не стоит. Школа была мужская, некоторые ребята дрались, воровали, играли на деньги и у них были неприятности с вызовом родителей. Вот как раз этого он и старался избегать: не хватало только, чтобы маму в школу вызвали. Он был заранее уверен, что именно маме придётся за него отвечать, её будут ругать у директора, грозить его исключением. Маму надо было во чтобы то ни стало от таких вещей оградить. В Черкизово жили евреи, это был еврейский район Москвы, но сказать, что Эрик очень уж страдал от антисемитизма было нельзя. Его собственная компания было перемешана: русские, еврейские, татарские мальчики проводили вместе всё свое время. Самым страшным обзыванием было «фашист», а вовсе не «еврей», хотя полностью забыть о том, что он еврей ему не давали. Мальчишки с дальних улиц иногда прибегали к ним на Знаменскую, они дрались с врагами «улица на улицу», иногда побеждали, а если силы были неравны, Эрик всегда знал, куда и как убежать, через дырки в заборах, мимо сараев и покосившихся уборных. Поблизости от их дома жили родственники и знакомые и в случае крайней необходимости можно было у них отсидеться. Родственников, а особенно родственниц с их навязчивыми расспросами, замечаниями и нравоучениями Эрик не любил, но возможность такого спасения из головы не выкидывал. Один мальчишка из дальних общежитий всегда к нему цеплялся, орал вслед «эй, жидок… ты куда так быстро, я ж тебя все равно поймаю… эй, жидярчик, подожди, давай поговорим…» Эрик знал этого парня по имени: Юрок, высокий, сильный, на пару лет постарше. Однажды зимой Эрик возвращался откуда-то, уже почти дошёл со своей калитки, и тут показался Юрок, он стоял на углу их Знаменской улицы, там, где начинался пологий, засыпанный снегом берег пруда.
– Эй, малец, постой. Иди сюда, я тебе что-то интересненькое покажу. Подойди, не бойся.
На этот раз Юрок не казался ни глумливым, ни агрессивным, он просто хотел ему что-то показать.
– Я и не боюсь. Что там у тебя?
– Не могу сказать, это надо видеть. Не хочешь – не ходи. Твоё дело…
– Меня домой пора…
– Успеешь домой. Тут такое дело… Всего на минуту… Подойди, я тебе ничего не сделаю.
Эрик знал, что идти не надо, что Юрок его скорее всего обманывает, но любопытство было сильнее его. Что там такое может быть? Какое дело? Ноги уже несли его навстречу Юрку. У того на лице было написано хитрое заговорщицкое выражение. Как только Эрик подошёл совсем близко, он потянул его к пруду.
– Там на середине кто-то патроны от винтовки разбросал. Я и сам не знаю, надо всё собрать, или в милицию сообщить. Как думаешь: трогать или нет? По льду следы, до середины кто-то дошёл, других следов нет, ни обратно, ни на тот берег. Я один не могу разобраться, хорошо, что тебя увидел.
Эрик молчал. Дело действительно казалось серьезным. Патроны хотелось взять себе, хотя бы один, но ещё интереснее было бы пойти вдвоём с Юрком в милицию, и кто знает, может это шпион… Лёд на пруду был вообще-то крепким, они там после школы на коньках катались, но недавно была оттепель и возможно лёд кое-где подтаял. Сейчас это показалось неважным. Юрок же туда на середину уже сходил и ничего. Эрик прыжками миновал запорошенный снегом берег, и ступил на лед. Там действительно были какие большие следы, он и не заметил, что Юрок держался сильно позади. И расстояние между ними всё увеличивалось. «Ты правее, правее держись… Видишь? Видишь? Нет, не видишь пока? Тогда иди дальше, там же следы, сейчас всё увидишь, сейчас…» Сам он остановился и руководил Эриком издали. Эрик пристально смотрел под ноги и увидел, как под его валенками с галошами появилась вода, превратившаяся в неглубокую лужу. «Тут вода, сильно растаяло, я обратно пойду, а то провалюсь!» – успел прокричать он. Потом он увидел, как Юрок машет ему рукой, что, мол, надо идти дальше, вдруг лёд затрещал и Эрик оказался в обжигающе-холодной воде. Ощущение было настолько внезапным, что он даже не успел сильно испугаться. Варежки скользили по льду, который крошился под его руками. Ноги ушли под самый лёд кверху. Эрик стянул варежки и крепко цеплялся за края полыньи, стараясь найти хоть какой-нибудь снежно-ледяной выступ, чтобы окончательно не уйти под воду. «Эй, Юр, Юр, помоги, я провалился… Юр!» – Ничего, Юрок же всё видит, сейчас его вытащит, хорошо, что он тут не один. – «Юр, ты где, давай скорее, я уж больше не могу…» Эрик видел, как Юрок молча повернулся и его спина начала быстро удаляться по горке наверх. Над головой было сумрачное серое небо, на раскидистых высоких липах кричали вороны. Края, за которые Эрик судорожно из последних сил цеплялся обламывались всё больше. Если я сейчас уйду под воду, я утону, под воду мне нельзя… Эрик нащупал относительно крепкий лёд, где были видны его собственные следы, и попытался перекатиться на него, выползти из воды. Сначала у него ничего не вышло, он запаниковал, задохнулся, сердце колотилось как бешеное, перед глазами пошли чёрные круги. Ему было восемь лет, он быстро терял силы и надежду, руки и ноги его наливались свинцом, окоченели до такой степени, что Эрик их почти не чувствовал. Надо попробовать ещё раз, если и сейчас у него ничего не выйдет, больше он ничего не сможет сделать. Широко расставленными руками он зацепился за кромку льда, работая ногами, подтянулся и тяжело со свистом дыша, выбрался на лёд. Пару секунд он лежал неподвижно, только мельком оглянулся назад: ноги его все ещё свисали над чёрной водой, и на валенках каким-то чудом удержались галоши. Эрик рывком заставил себя подняться и тяжело побежал к дому, в валенках хлюпала ледяная вода, с короткого овчинного полушубка, подпоясанного солдатским ремнём, струями текло. Бабушка вышла встречать его в коридор, только открыла рот, чтобы спросить, где он после школы шлялся, но осеклась… Она молча потащила его на кухню, принялась стаскивать с него всю одежду, налила в таз горячей воды. Он стоял, прижавшись спиной к горячей печке, дрожал, а бабушка растирала его водкой, от которой, как ему казалось, становилось только холоднее. Потом он улегся под бабушкино пуховое одеяло, а она давала ему крепкий сладкий чай. Эрик пил и зубы его клацали о стекло стакана. Потом он рассказывал бабушке, что провалился в пруд, но ребята его вытащили. Тут шёл логичный вопрос, зачем они после школы пошли на пруд, а не домой, но Эрик сказал, что зашли туда на минутку проверить, можно ли будет в выходные кататься на коньках. Бабушка кивала головой, она явно поверила его объяснениям. Ни про какого Юрка он ничего никому не сказал, не то что бабушке, но даже друзьям. О родителях и речи не было. Бабушка тоже ничего родителям не сказала. Надо же, мама не заметила ни его мокрой одежды, ни насквозь промокших валенок. Она настолько поздно приходила с работы, занималась совсем маленькой Аллкой, на Эрика у неё уже не было ни времени, ни сил.
Эрик хорошо спал, но проснулся в своей удобной и просторной квартире в Ришон-ле-Цион очень рано, было всего только десять минут пятого. Когда он так рано просыпался, впрочем, выспавшимся и отдохнувшим, он всегда какое-то время лежал в постели. Вставал он не раньше пяти: потом прогулка, выгуливание собаки, завтрак и к семи, до трафика, на работу. Так продолжалось годами, и он привык. Сейчас та история с проваливанием под лёд снова пришла ему на ум. Странно всё-таки получилось: как это бабушка, видя такое дело, не расспросила его подробнее, как она могла не рассказать матери, почему он сам не рассказал? Юрок явно хотел его просто-напросто убить, заманил обманом на середину зимнего пруда, прекрасно зная, что лёд там уже не крепкий, добился своего, а потом убежал, бросил маленького мальчишку умирать, вот до чего евреев ненавидел. Из этого же дела можно было такое раздуть! Он не хотел, чтобы раздували? Получается, что не хотел. Как странно! Он же был ещё маленьким ребёнком, в общем-то домашним. Неужели происшедшее не вызвало в нём желания быть защищённым, по крайней мере, отомщённым. Как он мог в восемь лет быть до такой степени независимым? А ведь он мог действительно погибнуть! Запросто. Случайность, что он выполз. Или не случайность? Эрик особо в бога не верил, но изгибы собственной судьбы сделали его фаталистом: значит тогда было ему не суждено, вот и выжил. Ожесточение против Юрка он носил в себе долго. Где-то через год, он его встретил одного и страшно избил. Юрок был старше и сильнее, но такого злого, даже свирепого натиска от «жидка» он не ожидал. Эрик повалил Юрка на землю, и бил его обутыми в ботинки ногами, стараясь попадать по лицу, животу, голеням. Лицо Юрка превратилось в кровавое месиво, он сжался в комок и умолял Эрика прекратить, даже кричал «прости», но Эрик не мог остановиться. Он бил Юрка, как бешеного зверя, заклятого врага, беспощадно, неистово, с болезненным наслаждением. Он себя не контролировал, хотел убить и убил бы, но всё-таки, когда он осознал, что побеждённый Юрок уже даже не кричит, остановился и ушёл. Никогда в жизни он больше не достигал состояния такого холодного бешенства, хотя дрался не раз. Это как же он тогда ненавидел этого сильного парня, старше себя, что смог повалить его на землю и добивать ногами.
Жили они тогда вчетвером, мама с бабушкой и сестра: папа с дядей были на войне, тётя ушла жить к дяде Лёше, а дедушка исчез. Когда они все вернулись из Зеленодольска следующим летом, дедушка их, как обещал, не ждал. Соседи что-то рассказывали, бабушка украдкой вздыхала, мама делала вид, что всё нормально. Сейчас, когда прошло столько лет, Эрик толком не помнил, спрашивал ли он взрослых, где дедушка, или не спрашивал. Наверное, спрашивал, не мог не спрашивать, он дедушку так любил, но что они ему отвечали? Истинную историю, насчёт того, что дедушка, чтобы выжить, торговал на рынке синькой, попал в облаву на спекулянтов и его отправили в лагерь, ни мама, ни бабушка ему точно не рассказывали, видимо боялись, считали для ребёнка лишним. Но что-то же они ему сказали, только что? Теперь Эрик понимал, что скорее всего, они дали какие-то объяснения: уехал по делам, вернется, да, не пишет, сейчас война, письма идут долго, вообще не доходят, а он не настаивал. Каким-то образом он очень тонко понимал, о чём не надо спрашивать, чуял, что правдивых слов он не дождется, и о некоторых вещах лучше молчать. Сейчас ему было совершенно понятно, что взрослые в его семье были людьми довольно скрытными, но дело было не только в их скрытности, дело было и в нём самом. Эрик рос, не испытывая особого интереса к проблемам близких, у него было своя детская жизнь, к проблемам, непосредственно с ним не связанным, он был равнодушен, отстранён стеной своего милого, оптимистичного детского эгоизма, который с годами только рос, становясь чертой характера. Он никому не мешал и хотел, чтобы ему тоже не мешали жить своей жизнью.
Чувствовал ли он, что идёт война? Почти нет, у него была школа, ребята, своя бедная, лишенная комфорта, но всё-таки обычная жизнь. Отец и дядя на войне, но отец и раньше уезжал в командировки, мама получала от него письма, и Эрик был уверен, что папа вернётся, надо просто потерпеть. Ему всегда хотелось есть, бабушка сдала в торгсин всё, что у них было ценного. Свои недорогие серьги и кольцо, серебряные ложечки. Купила, видимо, каких-то дополнительных продуктов для детей. Такие подробности его не интересовали. Вместо сахара они клали в чай сахарин, мешать его было нечем. На всех всего одна маленькая дешёвая ложечка. Кто-то мешал, а бабушка говорила, «давай ложку, принцесса… недоделанная», всё это на идише, с саркастической улыбкой, таким был бабушкин юмор. Она старалась не унывать, в доме время от времени появлялись дальние родственники из провинции, бедные соседки, даже нищие. Бабушка наливала чай, чем-то с ними делались, отдавая иногда последнее. Как только Эрик видел, что у бабушки гости, он сразу норовил уйти на улицу. Старые неряшливые тётки его отвращали. Некоторые даже по-русски плохо говорили, только смесь польского, украинского с идишем. Они рассказывали страшные вещи, бабушка потом пересказывала их матери, но его они старались от страшного оградить. Когда сестра Аллочка тоже стала одна выходить во двор, Эрик чувствовал за неё ответственность. Мальчишки знали, что эта маленькая ничем не примечательная девчонка – его сестра, и обижать её нельзя, даже несильно, для порядка.
Война закончилась, папа приехал, весёлый соскучившийся, в военной форме: синие галифе, защитная гимнастёрка с ремнём, хромовые сапоги. Он вновь вышел на работу в свою пекарню, форму носить перестал.
В конце сороковых, начале пятидесятых Эрик настолько увлёкся спортом, что дома почти не бывал, пропадал на стадионе «Сталинец». Ездил на трамвае на Преображенку. Маленький стадион с земляными трибунами, неудобными раздевалками был почему-то назван так пышно. Может быть, потому, что знаменитый сталинский бункер находился как раз неподалёку, только никто об этом тогда не знал. Эрик стал заниматься лёгкой атлетикой. Крепкий, довольно рослый для своих лет, он специализировался в копье, и однажды даже выиграл первенство Москвы среди школьников. Ни в какие пионерские лагеря он не ездил, один раз поехал с тётей и её маленькой дочкой в маленькую белорусскую деревню. Там и Аллка была. Ехать не хотел, но мама с бабушкой настояли, «ты, мол, будешь с ними единственным мужчиной, поможешь, одни они не справятся». Поехал, было скучновато, Эрик целыми днями пропадал на пруду, купался и уходил в поле метать копье. Так и прошло его последнее лето перед поступлением в институт.
Отец как раз вернулся с Сахалина. Ох уж этот Сахалин! Как же долго Эрик ничего об этой стороне жизни родителей не знал. Если бы не скупые обмолвки родственников, услышанные сравнительно недавно, он бы так и не узнал правды. Он был мальчишкой-подростком, когда отец уехал в очень длительную командировку на Сахалин налаживать там хлебное производство. После войны весь остров отошёл к СССР, и нужны были специалисты для налаживания пищевой промышленности. Всё вроде логично. Эрику объяснили, что папа как раз и был крупным специалистом и его опыт пойдёт стране на пользу. Как тут откажешься? Нормально, что папа не отказался. Эрик был воспитан в духе самоотверженности советских людей, которые работают, отдавая все свои силы ради коллектива и блага Родины. Так и мама работала, и папа. Отец уехал, не приезжал три года, только присылал редкие письма, потом он приехал в отпуск, привёз разные интересные вещи, ему, впрочем, совсем ненужные: шёлковые зонтики, абажуры, несколько ярких кимоно. Но среди шёлковых никчёмностей было и кое-что стоящее: маленькая японская собачка-щенок, её назвали Бэмби, хрупкое бежевое создание на тонких ножках. Эрик решил, что папа приехал насовсем, но зря он так подумал. После месяца в Москве папа вернулся на Сахалин и пробыл там ещё четыре года. В общей сложности Эрик пробыл без отца долгих 11 лет: пять лет войны и семь лет Сахалина. Тогда он не задавался вопросом, почему отец живет не дома. Война – есть война, хорошо, что он вообще вернулся, не всем ребятам так повезло, но вот… Сахалин? Слишком уж это было долго. Эрик от отца отвык, мама была центром их семьи. Но только потом он понял, как ему папы не хватало: некому было задавать свои особые «мужские» вопросы. Может, он их и так не задал бы, но женское семейное воспитание привело в итоге к тому, что Эрик очень рано обособился, перестал соразмерять свои интересы с интересами семьи. Отец ни на что не повлиял: институт, друзья, девушки, модели поведения. Как он мог влиять, его же не было. Эрик, получается, вырос без отца. Настоящая причина долгого папиного отсутствия была неожиданной и неприятной: папа не уехал на Сахалин по велению сердца и партии, он был вынужден. Мама в конце сороковых побывала в санатории, познакомилась там с мужчиной и отцу, видимо, изменила. Вернувшись, она во всём мужу призналась, и они решили пожить отдельно, чтобы, как тогда говорили, проверить свои чувства. Папа страдал, наверное, готов был всё простить и забыть, но мать была непоколебима. Ему с болью в сердце пришлось уехать. О чём они в письмах говорили друг с другом, Эрик, конечно, не знал, он вообще ничего этого не знал. Мать себя наказывала, но делала это за счёт них всех, особенно за счёт него. Папа был ему, подростку, так нужен, но пришлось обойтись. Когда отец вернулся, Эрик уже был студентом, и всё, чему отец мог его научить, опоздало, оказалось лишним и невостребованным.
Стараясь не шуметь, Эрик встал и стал собираться на прогулку. Дверь в комнату жены была плотно прикрыта, и он надеялся, что когда он сядет завтракать, она не встанет, чтобы составить ему компанию. Как бы ему этого не хотелось. Но Лена иногда почему-то просыпалась, сонная выползала на кухню и усаживалась за стол. Он варил кофе, и она цедила его из большой чашки, лениво принимаясь описывать, как она спала, и как её голова… Потом, когда он уйдёт на работу, Лена с удовольствием опять уляжется в постель и будет спать до обеда. Вторая половина дня проходила у неё в сонной одури. Она слонялась по квартире, что-то читала в интернете, болтала по телефону. На улицу она практически не выходила, но это было к лучшему. Когда Эрик покупал квартиру в Ришон-ле-Ционе, это был спальный район в 12 километрах от центра Тель-Авива, теперь, к сожалению, городок разросся, стал шумным и бойким местом. Построились некрасивые панельные коробки, много машин. В Ционе было несколько туристических достопримечательностей: исторический колодец, мидрехов Ротшильда, Пальмовая аллея, но Эрик туда никогда не ходил, его интересовало только море. Морской бриз, запах гниющих водорослей, мелкий пляжный песок внизу. Длинная набережная повела его мимо высоких зданий новых отелей, на песке так рано ещё почти никого не было. В море уходили портовые сооружения, пирсы, где стояли большие и маленькие яхты с белыми парусами. Так он себе здесь никогда и не позволил купить яхту. Денег не было, а потом уж и желание пропало. Но до сих пор, когда он смотрел на яхты, им овладевало желание пройтись по реверсу Циона на маленьком швертботе, поймать ветер. Каким он был тогда молодым, сильным, выносливым: его смуглое тело пригибается над волной, почти касаясь воды… В институте только недавно открылся яхт-клуб, Эрик туда сразу поступил и получил права. О своей собственной яхте и даже не мечтал. Ходили на трофейных немецких лодках из красного дерева. Эрик знал самого Комова, основателя клуба. С началом регат его и дома не видели, он всё время проводил на Клязьме.
Эрик посмотрел на часы и быстрым шагом направился к дому. На работу следовало выезжать не позже семи. Сегодня ему повезло, Ленка на кухню не вышла, хотя через дверь её комнаты он слышал, что она не спит. Какое счастье! Не пришлось с утра трепать нервы. Как же ему с этой женщиной не повезло, хотя… Эрик уже ехал в машине и ему пришло в голову, что «невезение» с женщинами – это был его злой рок, или скорее его собственная проблема: дело, наверное, было не в женщинах, а в нём самом. Плохо выбирал.
Мужская школа, а потом ВУЗ, где в основном учились башковитые мужики, наложили на него отпечаток. Женщин он узнал довольно поздно. Сначала у него была сугубо мужская компания со своим кодексом чести, укладом, традициями. Девушкам там было не место. До определённого момента парни о них и не думали. Совсем уж разухабистые, цинично-откровенные рассказы ребят о похождениях казались Эрику пошлостью, он понимал, что не всё в этих рассказах правда и обещал себе никогда о своих грядущих победах, а в них он не сомневался, никому не рассказывать. И всё-таки постепенно в компании стали появляться девушки, кто-то из ребят их приводил, девушки приходили с подругами, что на вечеринках разрешалось. Девчонки все были свои, черкизовские, с соседних улиц. При желании можно было бы узнать про них всё: чьи-то дочки, сестры, племянницы. Скромные, бедно-одетые, с похожим жизненным опытом. Черкизово, их общий мир, не отпускал от себя свою молодёжь. Эрик учился в МВТУ, но большинство нигде не училось. Для девочек это вообще считалось необязательным. Сейчас он уже и не помнил, кто привёл в компанию эту Аллку, их познакомили, и Эрик сразу запомнил имя, так же звали его сестру. Аллке было 19 лет, она была стройной девушкой небольшого роста, не худой, скорее округлой, но всё равно миниатюрной. Круглое лицо, большие карие глаза под длинными ресницами, пухлые яркие губы, небольшой правильный нос. Довольно симпатичная, даже красивая, немного восточного типа, сразу видно, что еврейка. Что-то выпили, танцевали, потом Эрик пошел её провожать, Аллка жила по черкизовским масштабам довольно далеко, на Гоголевской. Когда Алла увидела, что у них в окнах ещё горит свет, она забеспокоилась, стала говорить, чтобы он быстрее уходил, а то мачеха увидит… «Ну и что, что увидит?» – Эрик не понимал, почему девушка испугалась. Они теперь встречались регулярно, и Алла рассказала свою нехитрую историю: мама давно умерла, она её почти не помнит, отец вскоре женился на неприятной женщине, у них родились два сына, её сводные братья. Отец всё время на работе, а мачеха её ненавидит, придирается, орёт и хочет со света сжить. Отцу жаловаться бесполезно, он всё равно возьмёт сторону жены Гили. Папа, Зяма, работает на хорошей работе, зав. скупкой на Преображенском рынке, т. е. живут они неплохо, отец иногда ей кое-какой дефицит из скупки приносит, но мачеха недовольна и ругается… Эрику было Аллку нестерпимо жалко. Какого это жить с мачехой! Он сам даже представить себя в такой ситуации не мог. Вся семья вокруг него хороводы водила, и папа, и мама, и бабушка, и другие, как он в детстве говорил «любщики», а она, вот бедняга… Теперь Эрик не мог сказать, насколько правдивой была тогдашняя Аллкина история. Как показала дальнейшая жизнь, Аллка часто приукрашивала вещи в свою пользу. Он впоследствии познакомился и с тихим её папой, и с шумной, но вовсе не кажущейся злой, мачехой Гилей, и с двумя глуповатыми, но незлобивыми балбесами братьями. Впрочем, тогда он не усомнился, что Аллка глубоко несчастна, нуждается в помощи. Кто ей мог помочь, если не он? Нет, тогда он так чётко ничего не формулировал, он просто в Аллку влюбился. Эдик Гроссман давал им ключ, они тайком забрались в чужой дом и предавались горячей любви на расшатанном колченогом диване, вокруг ходил важный кот-соглядатай, который немного действовал Эрику на нервы. Эрику было прекрасно известно, что вот так просто быть с девушкой нехорошо. Если уж так приспичило, надо искать шлюху, а Аллка была нормальной еврейской хорошей девочкой, и он поступал плохо. Но уж очень им друг друга хотелось. Эрик открыл, что девушки – это почти так же хорошо, как и яхта, может, даже лучше. Аллка нравилась ему всё больше и больше, он уже обойтись без неё не мог. К тому же она оказалась свойской девкой, ходила вместе со всеми на лыжах, пару раз они все вместе были в походе. Он играл у костра на семиструнной гитаре и пел полублатные песни, которые в его компании молодых разбитных черкизовских хулиганов обожали. Тонкую поэзию Окуджавы и еже с ним они как раз не жаловали. Там стихи – главное, а вслушиваться в них было лень. Странно, но сейчас, когда с тех пор прошло шестьдесят с лишним лет, Эрик не мог точно вспомнить: женился он просто, потому что любил, или она всё-таки залетела, и выхода в общем-то не было. В зависимости от настроения ему нравились обе причины. Если Аллка была беременна, то он, воспитанный порядочным человеком, просто был обязан, тогда всё получилось глупо, он был недостаточно опытен и вот… Так уж вышло. Но если Аллка не была беременна, тогда он просто идиот, которому нет оправдания. 20 лет, студент, ни копейки не заработавший, не видевший никаких до Аллки женщин, повёлся на слезливую историю про сироту, которую он вздумал взять под своё крыло и опекать. Как было лучше? Эрик не знал, но до сих пор на себя злился: как он мог? Идиот – так идиот. Как жаль, что никто его не остановил… И тут он опять винил родителей, особенно мать. Он давно собирался сказать Аллке о своём решении на ней жениться. Он знал, что она сразу согласится. Вроде как между ними – это было решённым делом, Аллка даже и вела себя с ним в последнее время как-то по-хозяйски, наверное, уже считала себя его женой, но всё-таки официального предложения он ей не делал. Всё чего-то ждал, откладывал.
В этот вечер они пошли в кино в клуб Русакова, он её проводил, она обняла его, и заплакала. «Не могу больше, не могу больше…» – повторяла она, рассказывая ему очередную Гитину пакость, и тут Эрик сказал ей, что скоро он её заберет. «Когда?» – по-деловому спросила Аллка. «Скоро», – ответил он. «А ты своим родителям про нас сказал?» – об этом она его уже не в первый раз спрашивала. «Скажу, скажу, обещаю», – Эрик обещал ей это почти каждый день, но всё не мог решиться. На следующий день была суббота, родители пораньше пришли с работы и стали собираться в театр. В какой? Эрик не спросил, ему было всё равно. Мама гладила отцу рубашку, себе юбку, в комнате пахло палёной тряпкой и углём из утюга. На маме уже был надет капрон, тонкие чулки, через которые было видно большую бородавку на ноге. У порога стояли её маленькие лаковые туфли, мама всё сомневалась, надевать ли ей их сразу или взять с собой: вдруг будут лужи или пойдёт дождь, туфли испортятся. Папа молча читал за столом газету. Эрик твёрдо решил объявить родителям о женитьбе, но молчал. «А ты что дома сидишь? Сегодня же суббота», – спросил отец. «Я уйду, уйду, мне ребята позвонят». Дольше тянуть было нельзя, родители сейчас уйдут и всё опять отложится. Сестры нет дома, бабушка в своей комнате… Сейчас… Какой же он тряпка… Мама надела туфли, накинула светлую жакетку из велюрового драпа, и они пошли по коридору к двери, Эрик заслонял им проход. «Ну что ты тут вертишься. Дай пройти», – мама уже вся была мыслями в театре. Эрик отодвинулся и на него пахнуло мамиными всегда ему неприятными духами «Манон», смешанными с лёгким запахом пота. Папа открыл входную дверь, они вышли, и он сразу взял маму под руку. Дверь на пружине должна была хлопнуть, но Эрик её придержал:
– Мам, подождите, пап… Я женюсь…
Родители резко остановились и одновременно обернулись.
– Что? Что ты сказал? – мама недоуменно смотрела на него.
– Я сказал, я женюсь.
Худшее было позади и Эрик внезапно успокоился. Папа посмотрел на часы, они явно начинали опаздывать, хотя что ж теперь, может, они вообще теперь ни в какой театр не пойдут.
– Ладно, понятно. Мы вернёмся, тогда поговорим. Идём Изя…
Ага, они всё-таки не стали свой театр отменять. Экая невидаль: он женится. Успеется всё обсудить. Эрик немного обиделся. Театр – это событие, а его дела – это всегда его дела. Вечером пришлось всё рассказать: девушку зовут Алла, да… Надо же какое совпадение. Она – сирота, живет с мачехой. Нет, нигде не учится… Не знаю, почему… Не до учёбы в такой ситуации. Работает ли? Нет, не работает… Не знаю, почему… Наверное, потому что у неё нет пока специальности… Да, да, еврейка. Что, это имеет значение? Нет, какая разница. Где они будут жить? А что, есть варианты? Тут, естественно, в большой комнате, на тахте, а Аллка на раскладушке, как ещё?
Родители были, наверное, удивлены, но вида не подали. Папа молчал, а мама сказала, что они препятствовать не будут, что это его дело, он взрослый человек и должен нести ответственность за свои решения и поступки. Они помогут чем смогут. Мама всё это говорила ещё даже не познакомившись с Аллкой, хотя что это меняло. Он пришёл с ней домой, пили чай, мама, взяв на себя всю инициативу, Аллку расспрашивала о семье, о её планах. Эрик так никогда и не услышал родительского мнения о своей будущей жене. Мама не сочла нужным его озвучить. Это был принцип, которым она всегда гордилась: не вмешиваться в жизнь детей. Они должны набить собственные шишки и сделать выводы. Она не должна им мешать. Интересно, послушался бы он родителей, если бы они старались ему помешать, сказали бы про Аллку всё, что они действительно думают, послушался бы он их? Вряд ли. Но они даже не попробовали. Он потом тоже не пробовал, то ли не верил в успех отговоров, то ли соглашался с маминым воспитательным кредо? Были ли они правы, или таким образом облегчали себе жизнь, пытаясь оградить свой душевный покой принципиальным невмешательством? Эрик помнил, что под нажимом мамы он сделал тогда Аллке свой первый подарок. Они вместе купили ей золотое кольцо с маленьким, нечистым, но очень глубоким и красивым изумрудом, ярко-зелёным, с крохотной чёрной точкой в глубине. Гладкий, без граней камень в простой оправе, редкий кабошон.
Дальше Эрик мало что помнил. Бабушка заболела и в марте умерла в больнице. А в конце февраля родилась Юлька, их дочка. Бабушка правнучку так и не увидела.
Теперь Эрик не понимал, каким это всё время для него было? Тогда он считал, что его жизнь внезапно превратилась в ад, хотя почему он так всё воспринял. Может, это суетное время с грудным ребёнком в центре их существования и было истинным счастьем? Нет, не было. Наоборот. С рождением ребёнка он сразу стал понимать, что совершил ошибку, которую теперь уже не исправишь. Вся торжественная процедура встречи Аллки из роддома прошла по-деловому, без положенных в этом случае радостных жестов, бабушка умирала, было ясно, что дни её сочтены. Всё происходило параллельно: похороны в промозглый мартовский день, а дома посередине столовой сидела с голой грудью Аллка, качала орущего младенца и плакала, не в силах выжать из груди ни одной капли молока. Дочка показалась Эрику жалкой и некрасивой, ему совали в руки запелёнутый сверток, он брал его, но ничего не испытывал, с ужасом понимая, что пока совершенно не готов быть отцом. На следующий день после роддома, Юльку стали купать в тазу, долго готовились, грели воду, раскладывали на полотенце разные баночки и коробочки с притирками. Вокруг маленького красного, с тонкими руками и ногами тельца столпилась вся семья, сразу стало заметно, что не хватает бабушки. Главной была мама, она окунула ребёнка в таз, и держа его одной рукой за спинку, другой лила на девочку тёплую воду, потом зачерпнув пригоршню, сильно и смело плеснула ей воду в лицо, омывая его. При этом мама что-то шепнула на идише. Надо же, она знала какой-то древний еврейский обычай. Эрик помнил, что это его тогда поразило: его такая советская мама была еврейской женщиной, наверное, если бы с ними была бабушка, это сделала бы она, но мама, понимая, что старшая в семье женщина – теперь она, заменила бабушку самым естественным образом. «Мазолтов», – говорила мама, и папа повторял это слово за ней. Ну да, ну да… Дочка – это хорошо, но Эрик всё-таки ощущал себя лишним, не мужское это всё было дело, а Аллка с оттянутым животом и набухшей синими прожилками грудью, была ему физически неприятна. Никакого участия в уходе за маленькой Юлькой он не принимал. Целый день пропадал в институте, готовился к сессии, писал курсовую. Какой с него спрос! Ночью Юлька несколько раз просыпалась, орала, Аллка не умела её успокоить, вставала мама. Эрик вставал утром сонный, усталый, и понуро шёл на занятия. По всему дому висели верёвки с сохнущими пелёнками, на плите вечно стоял бак с кипящим бельём, пахло детскими какашками, молочной рвотой и мазями. Аллка мучилась маститом, попала в больницу, ей там чего-то резали. Она сидела на диване в вечном белом лифчике, располневшая, раздражённая, злая, все ей помогали, но помощь всегда казалась ей недостаточной. Боже, зачем он это сделал? Как он мог хотеть эту вздорную девку, неумёху и раздолбайку? Что на него тогда нашло? Ему была нужна другая жена? Нет, ему никакая была не нужна, и дети не нужны. Может потом, гораздо позже, не сейчас. В жизни столько всего интересного: компания, друзья, гитара, лыжи, яхты, походы, наука… Он же теперь не сможет всем этим заниматься. Будет урывать время, ничему себя полностью не посвящая. Зачем он это сделал? Никто из друзей ещё не был женат. Ребята приглашали его выпить, он отказывался, и на него укоризненно смотрели. Эрику казалось, что к их сочувствию примешивалось ещё и злорадство: так тебе, мудак, и надо, Ромео ты наш… Аллка стала очень требовательной и сварливой. «Почему ты так поздно?.. Куда это ты собрался, сегодня же воскресение… Возьми ребёнка, мне надо поспать… Что ты сидишь? У меня уже чистых пелёнок нет, пойди постирай… Это твой ребёнок… Ты только и думал, что о себе…» Конечно, она теперь могла всё что угодно говорить, куда бы он делся. Мама видела их перебранки, не вмешивалась, только иногда наедине увещевала его, что надо к Аллочке лучше относиться, ей нелегко, она – мать его ребёнка, её надо понять и прочее, по её словам получалось, что он сам во всём виноват и должен нести ответственность за свои поступки. Когда Юлька чуть подросла, её по маминой инициативе отдали в ясли, она ещё даже ходить не умела, и нянька ей кричала: «Эй, Хасина, ползи сюда». Потом дочь страшно заболела пиелонефритом, всю зиму просидела дома, Эрик так толком и не понял, вылечили ли её, или последствия болезни будут всю жизнь проявляться. Аллка ребёнка любила, но обращалась с дочерью странно, совсем не так, как было принято у них в семье. Она могла вдруг заорать на ребёнка, употребляя неприемлемые слово: дрянь, паршивка, мерзавка, уродка. «Ах, ты сволочь! Ты что сделала, дрянь проклятая?» – орала Аллка на двухлетнего ребёнка, и в следующую минуту она обнимала её, приговаривая сюсюкающим тоном: «Ах, ты мой сладкий, ты моё сокровище, ты моя рыбонька». Если родные это наблюдали, они всегда молчали. «Надо подождать, пока Аллочка привыкнет к нашей семье, у неё было непростое детство». Мама никогда никого не осуждала, пыталась понять, приговаривая, что «просто люди разные». Она вообще за Аллку тогда взялась, решила её «направить». Мама когда-то мечтала быть врачом, но не получилось. Сестра пошла на геологический, сам он заканчивал МВТУ, и вот Аллочка должна стать медиком. Да, к сожалению, в институт ей не подготовиться, ничего, путь поступит в медучилище. Хорошая женская профессия, всегда востребованная и благородная. Эрик прекрасно знал, что Аллке и в медучилище будет трудно поступить: физика, химия, сочинение. «Нет, Эрик, не говори так, надо Аллочке помочь. Это наша задача. Ты с ней позанимаешься», – мама говорила всё это не терпящим возражения тоном. Какая же это была каторга разжёвывать Аллке закон сохранения энергии или законы газового состояния! Она не то чтобы забыла школьную программу, она её никогда не знала. Эрику было непонятно, как можно было быть такой тупой? Как? Он был вынужден талдычить ей материал шестого класса. Аллка в медучилище поступила, наверное, там все были такие же бестолковые коровы. Когда он сдавал свои сложные экзамены и курсовые, родители даже не знали, а когда Аллка, – её хвалили, не переставая: «Молодец, Аллочка!»
Эрик свернул на трассу, ведущую прямо до Раман-Гана, здание лаборатории находилось совсем недалеко от университетского кампуса. На работе его ждал начатый эксперимент по использованию реакции чистого алюминия с кислородом, дававшей электричество, чистейший источник энергии, даже лучше литиевых батарей. Сейчас всё стало серьёзно, с ними «Тесла» теперь работает. Мысли Эрика полностью переключились на работу. Сейчас будет конференция по скайпу с американскими заказчиками. Цидон, пусть он хоть сто раз директор и основатель фирмы, без него не обойдётся. Американцы начнут задавать вопросы, а ответов Цидон не знает, для этого у них он, доктор Хасин. Эрик вошёл в свой тесный кабинет, спёртый воздух из вентиляционной решётки сразу пахнул на него душной волной, но сейчас обращать внимание на такие мелочи у Эрика не было времени. Надо подготовиться к конференции. Ещё не было и восьми часов, а он уже был полностью готов к любым вопросам, пока результаты обнадёживали, хотя в промышленных испытаниях всё может быть по-другому. Если всё пойдет не совсем так, как они надеются, «Тесла» батарею не купит, и никто не заработает тех денег, о которых мечтают. Его самого деньги не то чтобы не волновали, волновали, но настроение его от заработков не зависело. Авив Цидон уже звонил, напоминал о конференции. Неужели он кажется таким старым, способным забыть о важной вещи? Да пошли вы все… В последнее время Эрику всё сильнее хотелось всех послать.
А тогда в ранней юности непреодолимо хотелось послать сонную жену Аллку вместе со всеми её разбросанными по дому бебехами, которые она никогда не убирала. На тахту, где они спали, даже невозможно было присесть. Теперь она стояла вплотную к стене, там, где раньше было пианино. Его продали во время войны. Да кто на нём играл, кроме дяди Лёши! Но всё равно Эрик скучал по пианино, ему казалось, что он бы тоже с удовольствием играл.
Каким же он тогда был молодым и дерзким, дрался за правду-матку. Видимо, традиции бурного черкизовского детства и юности в мужской компании, живущей по своим законам чести, ещё превалировали в его сознании над разумной взрослой осторожностью. Назвали в вагоне метро жидом, он вышел и «товарища» как следует отхуячил, тот валялся на краю платформы, и под свист дежурной Эрик быстрым шагом ушёл на эскалатор. А один раз поздно ночью он девушку до дома проводил, шёл к метро, увидел милиционеров, которые забирали пьяного дядьку в вытрезвитель, бедный парень был вовсе не так уж пьян. Забрал дядьку, довёл до дому, пришлось давать милиционерам деньги. Один раз за чужую девушку вступился, не мог не вступиться, никогда бы себе этого не простил. Отбил, но знал, что для него ещё ничего не кончилось. Был конечно прав. За углом его ждали приблатнённые парни в кепочках, он ударил первым, знал, что так надо. Один из парней упал, а другой вынул нож, которым полоснул его по лицу. Боль была такая, что Эрик почти потерял сознание, упал, кровь залила лицо. Пришлось накладывать швы, прохожие помогли добраться до Боткинской. Дома его увидали всего перевязанного, шуму было… Теперь шрам через всю щеку. Метка на всю жизнь. Вот таким он был. А может и сейчас такой. Проверить это Эрик уже не мог, но вспоминать свои подвиги любил, хотя никому о них не рассказывал. Кто тогда знал, тот знал, хвастаться такими вещами в их среде считалось неприличным. Он уже был женат, Аллка кудахтала, что ребёнок мог бы остаться без отца, но кто на её кудахтанье внимание обращал? Отец ничего не сказал, он и сам таким был.
Юлька росла, дом их в Черкизово пошёл под слом, родители переехали на Речной вокзал, сестра в старую комнату в коммуналке на Арбате в Скатертном переулке, оставшуюся от покойной бабушки Мины, папиной матери. А они с Аллкой получили квартиру в Гольяново, которое Эрик сразу стал называть «Гальюново». Аллка так и не поняла, что тут смешного, не знала, дура, слова «гальюн», уборная на корабле. Время шло тогда очень быстро: диплом, защищённый с блеском, аспирантура при объединении «Квант». Как же ему было интересно работать над своей кандидатской диссертацией, каким многообещающим был этот период его жизни. Не всё, правда, сразу получилось. После института он целый год не мог устроиться на работу. Все ребята из его группы давно работали, учились хуже, а работу нашли сразу, специалисты их уровня были везде нужны. Постепенно Эрик изучил всю процедуру, каждый раз происходящую в любом отделе кадров. Это был отработанный спектакль, сыгранный участниками с большим или меньшим энтузиазмом. Он приходит, взгляд кадровика скользит по его лицу, в глазах – разочарование, смешанное с раздражением: еврей? Ну и что ты сюда пришёл? Делаешь вид, что ничего не понимаешь? Эрик знал этот взгляд, взгляд человека, который сейчас вынужден будет играть надоевшую комедию. Кадровик вертел его документы, делал вид, что заинтересован, но потом с сожалением в голосе говорил, что они его взять не могут. Тут были варианты: только что приходил человек, и мы его на это место взяли… жаль, вы опоздали всего на день… жаль, очень жаль… Или немного по-другому: мы берем на эту должность только с опытом работы, а у вас нет опыта… поработайте сначала в другом месте… Со временем Эрик понял, что пытаться уговаривать, говорить, что у них есть вакансия и его квалификация как раз подходит, совершенно бесполезно. «Какая вакансия? Кто вам сказал? Нет у нас никакой вакансии. Это какая-то ошибка. Удачи вам, молодой человек… Мы вам, Эрнст Исаакович, позвоним. Оставьте телефон». Евреев никуда не брали, слишком это было очевидно, во взглядах кадровиков эта мысль как раз и читалась: извини, брат, мы лично к тебе ничего не имеем, но… взять не можем, ты ж понимаешь… Эрик понимал, но ему было неимоверно противно. Что они все, его семья сделали такого плохого, что им не верят, не хотят иметь с ними дело. Его душил гнев против всего советского, против этой их проклятой партии, которая всё это допускает.
Поговорить о своих антисоветских настроениях было особо не с кем. С Эдиком только, но друг советовал «просто помалкивать». Впрочем, помалкивать было лучше, чем мамин энтузиазм. Культ развенчали, мама про «перегибы» поняла. Сталин, да… ужасно, было много несправедливостей, но… большевики – чистые люди, Менжинский – «рыцарь революции»… сейчас таких людей нет. Ленин? Ленина не трожьте, не сметь! Вы просто ничего не понимаете. «Мам, меня на работу никуда не берут. Это как?» – Эрик ждал, что мама возьмёт наконец его сторону, но она отмалчивалась, могла привести в пример себя или отца: «Эрик, ты не прав, мы же работаем, никто нас не зажимает. У нас в правительстве евреи… Разве нет?» На работу Эрик наконец устроился по протекции дяди Лёши, стал получать хоть какие-то деньги, чему был очень рад. Тогда он об этом не думал, и только сейчас стал подозревать, чего его устройство на работу дяде Лёше стоило, скольких людей он просил об услуге, как унижался.