– Так он у тебя был?!
– Нет, говорю тебе! Вот ведь дура, простых вещей не понимает! Не было его у меня – и отродясь не бывало!
– Ступай, ступай, – сказала Федьке Дуня. И прищурила левый глаз. Это означало – дождись меня, кое-что скажу.
Фигурантка выскочила из уборной. Ну конечно! Коли поднимется шум – Анютин покровитель может узнать про ее шашни с Румянцевым. И прощай счастливая жизнь!
К дверям спешила Наталья Макарова – несла новость Анюте.
– Слыхала, Бянкина? Что открылось! Румянцев дома не ночевал! Полиция к нему ходила – так его матушка-умница побожилась, будто прибежал сразу после представления и спать улегся, а братец-то и выдал! Так и сказал – перед самой заутреней старшенький-то явился, зол был – как черт!
И Наталья ворвалась в уборную – праздник-то какой, можно услужить Анюте Платовой. Та не скупа, отплатит – юбку надоевшую подарит, сорочку с порванным кружевцем. У нее-то их на весь театр станет, и на береговую стражу, и на хор.
Да и все будут Анюту выгораживать – в ожидании награды за преданность.
А если Федька попытается объяснить полицейским сыщикам, что Санька провел полночи у Анюты, – весь театр против нее выступит… Все, чего она добьется, – это нагоняя от начальства.
Федька прислонилась к стене. Значит, слов более не надобно. Надобно действовать. А как?
Из уборной вышла Дуня Петрова, как и Федька – в шубке внакидку и всего в двух юбках, чтобы удобнее было заниматься.
– Пошли, – велела она и, приведя фигурантку в тихий закуток, сказала прямо:
– Не будь дурочкой, Бянкина. Платова тебе не помощница. Коли хочешь ему пособить – беги, ищи деньги. У вас в береговой страже есть Семен-питух, он за деньги родную мать продаст. И другие тоже… Докопайся, где тот же Семен вечером шлялся, уговори его – будто он вместе с твоим обалдуем шлялся да на похмельную голову позабыл.
Федька ахнула – вот ведь где друг подлинный сыскался!
– Я тебе этого, Дуня, не забуду, вот те крест!
– То-то все вы, молодые дурочки…
Самой Петровой было уже двадцать пять или даже двадцать шесть. Тоже не красавица, право танцевать вторые партии всеми средствами доказывала. А первых ей все равно не видать – ибо не француженка, не австриячка и не итальянка.
– А Платову не трогай, ей и без тебя тошно, – добавила Дуня.
– А ты как думаешь – кто Глафиру-то?..
– Это дело темное. Оно, может, вообще никогда не откроется, – подумав, сказала Петрова. – Глафира уж больно много скрытничала. Кабы с нами делилась – мы бы теперь все сыщикам и доложили, и злодея бы они поймали. А так… сама видишь…
– Но ты ведь не веришь, будто это Румянцев?
– Верю! Я, Бянкина, такое в жизни повидала – что парень сгоряча мог зазнобу удавить, верю! – с неожиданной яростью выпалила Дуня. – Хоть у твоего Саньки и кишка тонка на такое дело… Мог, вконец одуремши…. А потом к Анютке кинуться – с перепугу, и полночи с ней маяться…
– Да нет, Дуня, что ты, Господь с тобой! А если он скажет сыщикам в управе благочиния правду – был, мол, с любовницей? Платова, конечно, станет отпираться…
– Ну так обойдется это Анюте в две или три сотни. Одно ее ожерелье дороже стоит. Она уже и теперь припоминает, через кого можно встречу с обер-полицмейстером устроить. Я ее знаю, она ловкая! Может, и не деньгами расплатится. Так ты беги, выручай уж своего болвана, дурочка, а то его в каторгу погонят – и ты в петлю полезешь.
И Федька, поцеловав Дуню в щеку, помчалась на мужскую половину – высматривать Семена-питуха.
Но, пока добежала, сообразила: если Семен согласится, ей этого паршивца всю жизнь поить придется. А зато есть другой человек – который поможет не ради денег, а по своей несуразности. Его можно выманить и все ему растолковать. Ну и заплатить, разумеется – немного, совсем без денег тоже нельзя.
Имелась в Федькиной жизни одна нелепая история, за которую было немножко стыдно. Года полтора назад ей показалось, что Санька уже готов проявить здоровую мужскую благосклонность. Первым делом Федька испугалась – как же на нее отвечать? От товарок-фигуранток она знала, что любовнику в постели надобно угождать, и про всякие ухватки наслушалась. Но сама опыта не имела ни малейшего, даже ни с кем не целовалась – в береговой страже она не пользовалась успехом, а из публики время от времени интересовались какие-то гадкие люди, на которых и смотреть-то было тошно, а не то что в постель с ними ложиться.
Бянкина, бывши почти на два года старше Саньки, понимала – он будет ждать от нее хоть какой-то опытности, а она по сей части бестолкова – дальше некуда! И нет же в столице кого нанять, как нанимают помесячно, скажем, музыкального учителя. Первая ночь с Санькой могла стать и последней – если ему не понравится. А этого Федька не хотела.
Характер у нее был стойкий, боли она не боялась – это для танцовщицы вещь привычная, и учеников даже учат выверять по ней движения: когда, встав в аттитюду или в арабеск, ощутишь ее – значит, поза схвачена верно. Если отнестись к амурной близости как к танцу – то можно ее постичь тем же методом: перед тем, как блистать на сцене, танец многократно проходят в зале, и публика этой черной и потной работы не видит; равным образом перед тем, как оказать себя умелой и страстной любовницей в румянцевской постели, надобно отрепетировать все ухватки в постели иной…
Самое забавное – избранника она сразу наметила, без всяких колебаний. Это был чудаковатый и придурковатый Бориска. Про него было известно, что жил с квартирной хозяйкой, старше него лет на двадцать. Сам он этими делами не хвастался – и был белой вороной в береговой страже, где мужчины считали долгом регулярно докладывать о похождениях.
Бориска Федьке нравился тем, что не путался в интриги, мало пил, почти не ругался, старался быть любезным. А то, что губы вечно полуоткрыты и взор блуждающий – полбеды. Отношения между мужской и женской частью береговой стражи были приятельские – то и дело возникали амурные приключения, но завершались они обычно без скандалов. Поэтому Федька приступила к маневрам без затруднений – договорилась с подружкой Малашей, которую обыкновенно ставили в пару с Бориской, и сама стала с ним танцевать…
После третьей или четвертой совместной репетиции они случайно заговорили о песенках на слова покойного Сумарокова, которые все еще были в моде и исполнялись в домашних концертах, а поскольку от выпускника Театральной школы требуется много умений, в том числе и певческое, то и Бориске, и Федьке доводилось исполнять стансы о нежных пастушках. Разговор оказался увлекательный, был продолжен на улице и даже у Бянкиной дома – она жила у родни, совсем близко от театра. Слово за слово – оказалось, что Бориска пишет книгу! И не простую, а «Танцовальный словарь».
– Публика простых вещей не понимает, – говорил он увлеченно, и даже физиономия в тот миг была выразительной, почти умной. – Названия танцев многие не знают, откуда они взялись, каков должен быть настоящий балет. Когда публика поумнеет, станет требовать от балетмейстеров, чтобы все служило действию, а не то что теперь – все наши первые дансеры и дансерки говорят: я должен исполнить паспье, потому что я всегда его исполняю, а я – тамбурин, оттого что одна я отплясываю его в этом театре и другой особе не уступлю! Нужды нет, что плясала его еще покойница Камарго! И вот наш балет все более похож на петровскую кунсткамеру с уродами и реликвиями времен доисторических.
– Какие ты страсти говоришь! – Федька даже поежилась. Она как-то на спор побывала в том зале кунсткамеры, где выставлены заспиртованные уроды, и насилу оттуда убралась; более же всего ее поразили не двуглавые и шестиногие младенцы, а дама средних лет, которая жадно разглядывала банки с монстрами.
– А промежуток между актами? Ты когда-нибудь думала, что он значит для публики? – спросил Бориска.
– Отдых от наших антраша, – тут же нашлась Федька.
– Он необходим – для перестановок на сцене и для переодевания дансеров с фигурантами. А теперь вообрази зрителя, который только что был растроган до глубины души прощанием Гектора и Андромахи, Орфея и Эвридики, у него слеза на глазах, и тут оркестр начинает бойко играть паспье, или ригодон, или даже тамбурин, под который ноги сами начинают притопывать. Значит, Лепик с Бонафини зря старались – ничего от их танца у публики в голове не остается. Проклятый ригодон исполнен, занавес подымается – и оркестр с легкостью необыкновенной тут же переходит к печальной и похоронной ритурнели!
Бянкина даже заслушалась – так складно Бориска толковал о театральных делах. Видимо, придурковатость была мнимой – просто человек все время старательно размышлял, забывая придавать умный вид своей роже и закрывать хоть ненадолго рот.
Это облегчало задачу – умному человеку можно и правду сказать.
Она, смущаясь, пожаловалась, что Румянцев на нее и смотреть не хочет, высказала опасения насчет своей неопытности и, наконец, прямо попросила помощи.
Бориска, добрая душа, не отказал. И за месяц они раз пять сходились по-товарищески. Но проку не вышло – как раз тогда истомившегося по Глафире Саньку прибрала к рукам Анюта Платова, и Федькины труды пошли прахом. Зато она знала Борискину тайну – и никому не выдала.
Вот о нем-то Федька и подумала, и так и сяк поворачивая в голове мудрый совет Петровой.
Но на полпути она встала и чуть не хлопнула себя по лбу.
Следовало бы сперва сбежать вниз, выскочить из театра и отыскать за углом Саньку. Он, поди, все еще там стоит – и не приведи Господь, если его там увидит кто-то из театральных служителей. Прогнать его туда, где его искать не догадаются, – вот что вмиг стало главной задачей.
Фигурантка развернулась и побежала к черному ходу, но вдруг опять стала, как столб.
Весь театр знает, что она носится, пытаясь как-то помочь Румянцеву. Как бы не выскочили за ней следом и не увидели его на улице. Эти сволочи могут не полениться и добежать до полицейских сыщиков, которые все еще заседают в дирекции. Значит, надобно запутать следы.
И Федька неторопливо пошла совсем в другую сторону.
Она решила выскочить из театра через вход для зрителей – благо этих входов в Большом Каменном было шестнадцать. Но сперва – показать вид, будто она пошла в зрительный зал по некому делу, с кем-то там потолковать, с кем-то, может, даже пожеманничать. Судя по звукам, доносившимся со сцены, певцы репетировали, невзирая на печальное событие, прелестную забавную русскую оперу «Ямщики на подставе», написанную Евстигнеем Фоминым на либретто Николая Львова. Сами сочинители назвали ее «игрище невзначай», чтобы оправдать неимоверное количество плясок и песен.
На сцене хористы стояли вразброд, изображая позами неуклюжих ямщиков, и трогательно выводили:
– Высоко сокол летает, Повыше того белая лебедушка, Слетался сокол с белою лебедушкою…