– Нет. На пляже есть бар.
– А Жоэль?
Он не отвечает, даже не качает головой. Дом молчит под шелестом пальм. Жоэль не видно. Если бы я заподозрила, что Элиас так проверяет меня, я настояла бы на разговоре втроем. Но я чувствую, что он еще не готов открыться перед ней.
– Ладно, один стаканчик, и потом я иду к Жоэль.
* * *
До пляжа несколько минут ходу. Если Мориц ходил гулять к морю, то наверняка шел по этой же узкой дорожке. На набережной, где заканчивается асфальт и начинается песок, стоит небольшой пляжный бар. Крытая терраса с видом на залив, пластиковые стулья, барная стойка.
Гирлянда разноцветных лампочек колышется на ветру, из динамиков монотонно журчит что-то электронное. Молодые люди с аперитивом, никаких туристов, шик обыденности, влюбленные пары. Официант приветствует Элиаса на удивление теплыми объятиями.
– Элиас! Как ты? Мои искренние соболезнования.
Подходит и второй официант с соболезнованиями. Видимо, они очень хорошо относились к Морицу. Я представляю, как Элиас с отцом сидят за одним из этих столиков, на заднем плане – море. Но на этой картине не хватает одного человека – его матери.
Официанту, своему другу, amico, он представляет меня как подругу, una amica. Без имени, без эмоций. Я не принимаю это близко к сердцу; да я и рада, что официанты не будут считать меня родственницей. Иначе пришлось бы объяснять историю, которую я не могу объяснить. Элиас выбирает столик на самом краю, пусть немного ветрено, зато не на виду. Я заказываю джин с тоником. Он просит «негрони» и спрашивает прямо, не тратя времени на пустую болтовню:
– Что она тебе рассказала?
– Почему ты никогда не называешь свою сестру по имени?
Он молчит. И я рассказываю, стараясь ничего не упустить, о человеке, который ушел на войну Морицем, а вышел из нее Морисом, но лишь затем, чтобы вскоре попасть на следующую войну. Рассказываю о моей берлинской бабушке, которая забеременела, а он об этом и не узнал, и которая никогда больше его не видела. Рассказываю о Жоэль в Лагере номер 60 и в доме на улице Яффо. Когда я заканчиваю, Элиас смотрит на меня скептически, как бы спрашивая: и это все?
– Что было дальше, я не знаю. Можем спросить у нее.
– Хорошая история, – сухо говорит он.
– Ты не веришь?
– А ты ей веришь?
– Да. Зачем Жоэль лгать?
– Мориц однажды сказал: чтобы исказить правду, необязательно лгать. Достаточно опустить часть. Он научился этому у нацистов.
Он называет его Мориц. Не папа.
– Где он познакомился с твоей мамой? – спрашиваю я.
Он зажигает сигарету.
– Расскажи мне лучше о твоей маме.
Я чувствую какое-то внутреннее сопротивление, словно маму защищает стена моей преданности. Хотя это нелогично – он же мамин брат и имеет право узнать о ней. Но потом понимаю причину моего нежелания говорить. Он просто допрашивает меня, чтобы отвлечь. Чтобы не раскрывать ничего о себе.
– Твоя очередь, – отвечаю я, удивляясь собственной наглости. – Расскажи о твоей матери.
Элиас смотрит на меня такими глазами, словно я требую, чтобы он положил руку на горячую плиту. Он молчит, упрямо и задумчиво. Интересно, из чего сложена его защитная стена. Из тех же камней, что и моя? Преданность. Честь семьи. И кое-что, что должно остаться в тайне.
– Ты сказал, она из Яффы.
Он не говорит ни да ни нет. Только внимательно смотрит на меня. Как будто я должна вначале заслужить его доверие.
– Как ее зовут?
– Амаль.
По тому, как он произносит ее имя, с горечью и нежностью, я чувствую, что она – ключ ко всему. К тому, что произошло между ним и Морицем.
– Расскажи мне о ней. Пожалуйста.
Глава
12
Нет большей боли в мире, чем потеря родины.
Еврипид
Яффа
Амаль было шесть лет, когда она в последний раз видела родной город. Стояла ясная ночь, это был май 1948-го, примерно в это же время Морис поселился на улице Яффо, в какой-то сотне километров. С борта лодочки, отплывающей из гавани Яффы, силуэты церковных башен и минаретов вдруг показались маленькими и хрупкими. Не осталось почти ни одного освещенного окна, кое-где полыхали костры, а над умирающим городом летела падающая звезда. Амаль вспомнила, как прошлым летом она спала на крыше дома с Ривкой, своей подружкой-еврейкой, и братьями Амаль. Звездное небо, казалось, склонилось над ними, словно защитный купол, а они считали падающие звезды. Загадай желание, сказала Ривка, но никому не говори, иначе оно не сбудется. Но Башар, ее старший брат, разрушил чары, объяснив, что падающие звезды на самом деле – это валуны, летящие сквозь пространство и вспыхивающие в последний раз, перед тем как сгореть. А теперь Амаль видела те же звезды, что и тогда, но под ее ногами больше не было твердой земли. От угольно-черного моря ее отделяли только деревянные доски рыбацкой лодки. Внутри, крепко прижавшись друг к другу, сидели люди, которых было слишком много для этой лодки, а волны жадно бились о борт. Ноги Амаль насквозь промокли, и она дрожала от страха. Сильные мужчины рыдали, а у женщин уже не было сил успокаивать плачущих детей. Здесь, в море, было прохладно. Что сейчас делает Ривка, гадала она, спит ли она у себя дома или думает о своей арабской подруге? Может, тель-авивские гранаты попадают и в Неве-Цедек, в еврейский квартал около цитрусовых рощ? Отцы Амаль и Ривки, Жорж Бишара и Аврам Леллуш, владели землей в окрестностях Яффы, где росли лучшие в стране апельсины и лимоны. Во время сбора урожая девочки убегали в рощи и выбирали из корзин самые большие апельсины. Потом, сидя на прохладной земле, аккуратно вынимали мякоть, а в апельсиновой кожуре вырезали отверстия, чтобы сделать фонарики. Еще прошлым летом они танцевали вместе на свадьбе под андалузские песни, которые пели их отцы, несколько фальшивя, зато с большим чувством. Амаль вспомнила, что на отце тогда был тот же английский костюм и соломенная шляпа, что и сейчас, а на маме – белое летнее платье, в котором она выглядела как кинозвезда. Когда они поспешно покидали дом сегодня утром, платье осталось висеть в шкафу вместе со всей остальной одеждой; они взяли лишь два чемодана. И сумку, полную апельсинов.
Амаль была симпатичной, с правильными чертами лица и внимательными карими глазами. Даже в детском возрасте в ее обаянии было что-то взрослое, тихая смышленость, которая мгновенно уступала место страстности, едва она слышала музыку. Больше всего на свете она любила танцевать на бесконечных летних свадьбах. Ее родители не запрещали этого, они даже гордились своей девочкой, когда она подходила ко взрослым женщинам под песни Умм Кульсум [20 - Умм Кульсум (1898 или 1904–1975) – знаменитая египетская певица, считается самой выдающейся исполнительницей в арабском мире.], а те протягивали ей руки и с улыбкой показывали шаги танца, подбадриваемые барабанщиками и восторженными хлопками гостей. Но когда она с детской серьезностью объявила, что однажды станет знаменитой балериной и пригласит родителей в Париж, Мариам, ее мать, возмутилась, что это не профессия для порядочной женщины. «Но бабушка же танцует!» – возразила Амаль. Действительно, мать Жоржа, Ханна, в свои семьдесят лет была одной из самых неутомимых танцовщиц, особенно когда стала вдовой. Ханна, красившая седые волосы в рыжий цвет и расписывавшая руки хной, была тайной сообщницей Амаль. Родители внушали дочери, что некоторые вещи разрешены в доме, но запрещены за пределами семьи. Однако на следующей свадьбе Амаль снова танцевала с женщинами. Жорж баловал дочь – вызывая этим ревность двух ее братьев, к которым он относился гораздо строже, – возможно, потому, что понимал ее лучше, чем мать, поскольку сам любил музыку. Дом часто наполняли ритмы рэгтайма, которые он включал на английском граммофоне. А когда отец был в хорошем настроении, они с Амаль танцевали в салоне под эту музыку. Тогда его будто разом покидали все заботы, он снова становился молодым студентом, каким был в Лондоне до войны. Конечно, у такого джентльмена, как он, дочь не должна помышлять о неприличной профессии, поэтому он попытался направить ее музыкальный талант в более цивилизованное русло, подарив на Рождество блокфлейту и пригласив в дом учительницу музыки. Фрау Бухбиндер была светловолосой серьезной женщиной из немецкой колонии темплеров. Амаль училась быстро, но ей надоедало неподвижно стоять перед пюпитром, и через полгода флейта лежала в углу, а Амаль танцевала с подругой Ривкой на летних праздниках.
Еще зимой этого года, когда в кафе взрывались бомбы Иргуна и тысячи арабов бежали из Яффы, еврейские и арабские владельцы плантаций подписали пакт о ненападении, чтобы не подвергать опасности урожай. Политическая ситуация была напряженной, но люди по-прежнему жили добрососедски. В общем внутреннем дворе женщины присматривали за детьми друг друга и спорили о повседневных делах. Мужчины вели дела друг с другом, мусульманки в шаббат заглядывали к еврейским соседкам, чтобы зажечь плиту, а христиане приходили на мусульманское кладбище, чтобы отдать дань уважения умершим. Этот мир создавался веками. И всего нескольких лет оказалось достаточно, чтобы его разрушить.
* * *
Отец Амаль, Жорж, был энергичным предпринимателем с добродушными чертами лица и прекрасными манерами. У него были густые и всегда прекрасно ухоженные усы, настоящие английские ботинки, а костюмы ему шил лучший портной в городе. Он говорил на литературном арабском и на отточенном английском, который освоил в колледже Терра Санта. Со времен учебы в тридцатых годах к его палестинскому акценту примешивался лондонский оттенок, и если прислушаться, то можно было заметить, что и его арабский язык звучал уже иначе, чем раньше. Каждый ребенок в Яффе знал его зеленый джип «виллис», запыленный летом и покрытый грязью зимой. Жорж был уважаемым человеком не просто благодаря земельным владениям Бишары – ведь чем больше земли у семьи, тем выше она стоит в социальной иерархии, – но и потому что он много делал для своего города: не только жертвовал по воскресеньям на церковных службах, но и был другом мэра-мусульманина, которому часто помогал пожертвованиями – на асфальтирование улиц, на городскую библиотеку и суповую кухню в серале. Его жена Мариам иногда шутила, мол, его подарки на праздники соседям – индейки, вино, оливковое масло и целые овцы – были более щедрыми, чем еда, которую он покупал для собственной семьи. Он учил своих детей, что единственным настоящим достоянием являются не деньги, а земля. Потому что ее никто не может украсть. Когда случался хороший урожай, он не клал деньги в банк, а докупал еще один участок земли, чтобы посадить новые деревья для следующего поколения, как это делали его предки. И в страшном сне он не мог предположить, что потеряет все это в одночасье.
Arous al-falastin называли они свой город, Невеста Палестины, и Arous al-bahr, Невеста моря. В отличие от религиозного и дождливого Иерусалима, солнечная Яффа, с ее газетами, библиотеками, кинотеатрами, театрами и процветающей экономикой, была культурным и экономическим центром Палестины. С тех пор как здесь появились пароходы, владельцы плантаций экспортировали свои цитрусовые по всему миру. Полтора миллиона ящиков в год. Каждый ребенок в Америке знал, что такое яффские апельсины. А каждый ребенок в Яффе изучал их историю: изначально фрукт был привезен из Индии, где он считался горьким лекарством и назывался на санскрите naranga. Арабские торговцы привезли его в Средиземноморье и назвали an-naranj. Через Северную Африку он прижился на Сицилии, где местные жители на свой лад переиначили название – un’ arangia. По итальянскому сапогу он перекочевал на север, а французы и англичане, для которых все круглое было разновидностью яблока, окрестили его pomme d’orange. Экзотический фрукт достиг Атлантического побережья, а оттуда – уже в облагороженном виде сладкого апельсина – попал в Палестину, и потому на палестинском диалекте его стали называть al-burtuqal, что означало просто-напросто «Португалия». В конце XIX века, когда культивирование апельсинов процветало, а растущая еврейская община начала возрождать библейский иврит в качестве повседневного языка, стали искать имя и для этого фрукта. И оно было найдено в Книге Притчей. Там говорится: «Золотые яблоки в серебряных прозрачных сосудах – слово, сказанное прилично». Хотя это была лишь метафора, но достаточно красивая, чтобы назвать плод tapuach zahav, золотое яблоко. Из него родилось новое слово, легче произносимое, – tapuz, тапуз.
Фермеры Яффы выращивали также лучшие в стране дыни, а еще инжир, груши, миндаль, абрикосы, виноград, сахарный тростник и табак. Поля соседствовали с городскими кварталами. Весной вся Яффа так сильно пахла цветущими цитрусовыми, что у многих приезжих перехватывало дыхание. Сразу после рождения матери натирали пастой из цветка апельсина лоб своих новорожденных детей, чтобы у них потом не было аллергий. Позже, когда Амаль вспоминала свой дом, ей достаточно было закрыть глаза, чтобы почувствовать этот аромат детства, который смешивался в ее памяти с благовониями в церкви Святого Антония и кардамоновым кофе на кухне бабушки. Большой дом, где она родилась и выросла, находился в южном районе Аджами, вдали от шума базаров и кофеен Старого города. Его стены были из твердого песчаника, прохладного летом и теплого зимой. Высокие голубые арочные окна в османском стиле и балконы, выложенные орнаментальной плиткой. С одной стороны можно было увидеть море, а с другой был разбит небольшой сад, где Жорж выращивал розы. Дом построил отец Жоржа. Теперь Мариам, мать Амаль, наполняла его жизнью – ее салоны были одними из самых популярных в городе. Там выступали музыканты и поэты, и они становились одновременно культурными и общественными событиями – здесь заключались браки, решались споры и собирались пожертвования. Мариам была красивой и необычайно высокой женщиной. Как и Жорж, она происходила из христианской семьи, но в отличие от него, купеческого сына, она росла в крестьянской среде, что определило ее хозяйственный и деловитый характер. Мариам была более собранной и рассудительной, нежели Жорж; в то время как он часто впустую растрачивал свою кипучую энергию, она обладала неисчерпаемыми запасами сил. Амаль не помнит, чтобы мама когда-то сидела без дела и чтобы дом пустовал. Хлеб каждое утро пекла бабушка в глиняной печи, и вообще она была главной на кухне. Только сладости, подаваемые на салонах, Мариам пекла сама, особенно Амаль любила маамуль – круглые печенья с апельсиновой цедрой, корицей, кардамоном и финиковой начинкой.
* * *
Цитрусовые рощи Бишары лежали к северо-востоку от города, в районах Абу-Кабир и Аль-Басса, где Яффа встречалась с молодым Тель-Авивом. Всего несколько десятилетий назад шестьдесят шесть еврейских семей купили совместно песчаные дюны у ворот Яффы, чтобы построить там современный пригород. В апреле 1909 года в газетах появилась ставшая скоро знаменитой фотография: хорошо одетые мужчины стоят в песках и разыгрывают по жребию участки нового города – на шестидесяти шести ракушках. Кажется, что они находятся посреди пустыни. Это происходило примерно там, где сегодня пролегает оживленный бульвар Ротшильда. Если фотограф повернул бы камеру вправо, была бы видна железнодорожная станция Яффы и красные черепичные крыши Неве-Цедека. За дюнами находились виноградники и цитрусовые рощи, а слева – деревня Шейх Муваннис с банановыми садами и пшеничными полями, на руинах которой позже будет построен университет. Тель-Авив был призван стать антитезой четырехтысячелетней Яффы – белым и европейским городом с прямыми аллеями, архитектурой в стиле баухаус и курсирующими точно по расписанию автобусами. Его называли «Холмы весны», хотя он был совершенно плоским. В арабской Яффе евреи и жили, и вели бизнес, хотя и оставались меньшинством, однако в еврейском Тель-Авиве не поселился ни один араб. Они считали Тель-Авив социалистической колонией, ну а тельавивцам южная Яффа казалась грязной и опасной. Что, конечно, не мешало всем посещать бордели на другой стороне. Благодаря притоку еврейских иммигрантов пригород быстро рос и вскоре выделился в самостоятельный город. Там ели гефилте фиш, чолнт [21 - Чолнт – блюдо на шаббат из мяса, овощей, крупы и фасоли.] и борщ, а в Яффе по-прежнему предпочитали хумус, фалафель и пахлаву. Сегодняшняя Яффа – или то, что осталось от Невесты Палестины, – является частью Тель-Авива. И почти никто не помнит, что основатель государства Бен-Гурион, урожденный Давид Грин из Плоньска, однажды прибыл в порт Яффы, щуплый двадцатилетний парень, которого встретили крепкие руки арабского докера, когда он спустился по трапу с борта корабля в одну из шлюпок. Он был одним из тысяч других евреев, предполагавших, что попадут в безлюдную пустыню, но ошеломленных шумом, красками и запахами восточного города.
* * *
Семья Ривки Леллуш иммигрировала из Северной Африки в XIX веке и купила землю рядом с цитрусовыми рощами Бишары, которые жили в Яффе на протяжении одиннадцати поколений. В доме Леллуш говорили по-арабски на диалекте алжирских евреев. Они ходили в хаммам вместе с мусульманами и христианами, чтобы за кальяном обсудить дела. С тех пор как дед Амаля одолжил деду Ривки деньги, чтобы выкупить его сыновей с османской военной службы, семьи подружились. Когда в театре «Альгамбра» выступала великая египтянка Умм Кульсум, обе семьи в зале подпевали на арабском. Аврам Леллуш, отец Ривки, человек красноречивый, двух слов по возможности избегал: aravim (араб), когда говорил с евреем, и yahud (еврей), когда говорил с арабом. Он не доверял этим словам, которые прочерчивали границы в головах. Британская перепись населения свалила в одну кучу религиозных евреев Иерусалима с социалистическими сионистами на побережье, хотя то были люди из совершенно разных миров. А как «арабов» зарегистрировали не только крестьян и городскую знать, но заодно и всех кочевников скопом – правда, с пометкой, что лишь немногие бедуины являются настоящими арабами и большинство нееврейского населения принадлежит к «смешанной расе», однако раз они говорят по-арабски, то и называются арабами.
Для Леллуша и его друга Жоржа все были al ahl al falastin, народом Палестины. Это была левантийская мозаика с различными религиями и общей культурой, которая мыслила веками, а не десятилетиями. Но теперь под угрозой оказалось то главное, что издавна сплачивало людей, – уважение к соседу. Их самоочевидное, хотя и не лишенное проблем искусство жить и позволять жить другому было, возможно, самым важным достижением людей на Святой земле, где маленькие чудеса были частью повседневной жизни, но где и сумасшедшие были чуть безумнее, чем в других местах.
* * *