Юродивый совсем вылез из-за камня. Он был весь в земле – руки, ноги, волосы.
– Ты что это тут, девынька, делаешь? – спросил он, приближаясь.
– Венок заплетаю.
– А!.. А кому?
– Богородице, дедушка, на образ.
– Умница, девынька, заплетай.
– А ты, дедушка, что тут делаешь?
– Ямку себе.
Оленушка глядела на него удивленными глазами.
– Норку, – пояснил юродивый, – нору зверину.
– Нору?
Оленушка ничего не понимала и в недоумении теребила свой венок.
– Печерочку себе махоньку копаю, девынька, – пояснил Спиря, показывая руками, как он это копает.
– На что ж она тебе, дедушка?
– А молиться в ней буду, вон как в Киеве печерские угодники молились.
– А на что ж церква, дедушка?
– Церква церквой... только в церкви соблазн бывает, девынька, а в печерочке только Бог да смерть.
Девушка невольно вздрогнула.
– Господи! Как страшно...
– Страшно меж людьми, девынька, на вольном свету, а под землей благодать.
Оленушка задумчиво смотрела на море. Юродивый сел около нее.
– Только ты, девынька, никому не сказывай о моей печерушке, ни-ни! Ни матушке родимой!
– Не скажу, дедушка.
– То-то же, смотри у меня, Христом прошу.
Девушка продолжала смотреть на море и прислушиваться к далекому плаканью чаек.
– Что, скучаешь у нас, девынька?
– Да, дедушка, домой бы.
– Али дома лучше?
– Лучше.
Юродивый помолчал, вздохнул, помотал головой. Он вспомнил, что у него когда-то было свое «домой». Только давно это было.
И перед ним вместо этого безбрежного моря с плачущими чайками нарисовалась другая картина, вся озаренная солнцем юга. Высокий берег Волги с темною зеленью в крутых буераках. В зелени не переставая кукует кукушка. Красногрудый дятел однообразно долбит сухую кору старого тополя. В ближней листве высокого осокоря свистят задорные иволги, а на сухой ветке дуба тоскливо гугнит лесной голубь припутень. Вниз по Волге сверху плывет косная лодочка, изнаряженная, изукрашенная. По воде доносится песня:
Полоса ль моя, полосынька,
Полоса ль моя непаханая...
Лодка причаливает к берегу. Удалые молодцы высаживаются и выводят под руки кого-то на берег... Виднеется девичья коса, а на солнце играет «лента алая, ярославская».
«Здравствуй, батюшка атаманушка Спиридон Иванович! – кричат удалые. – Примай любушку-сударушку за белы руки...»
Спиря вздрагивает и дрожащею рукою ощупывает в своей суме мертвый череп, «Прочь, прочь!» – мотает он своею поседелою головой...
– Так в Архангельском лучше, чем у нас, вот здеся? – снова заговорил он.
– Лучше, дедушка, не в пример лучше.
– А чем бы, скажи-тко?
– Ах, дедушка! Да теперь там, с весной-то, что кораблей из-за моря придет! И из галанской земли, и с аглицкой земли, и с дацкой земли, и с любской земли, да города Амбурха! Ах и что ж это!
Оленушка даже руками всплеснула.
– Ну и что ж, что придут? – как бы подзадоривал ее юродивый, любуясь оживлением девушки.
– Как чу что! А товаров-то, узорья всякого что навезут!
– Ай-ай-ай! – качал головой юродивый.
– И зерна всяки гурмышски, и женчуг большой, и мелкой, и скатной, и бархаты турецки, и фларенски, и немецки, целыми косяками! А что отласов турецких золото с серебром, что камок добрых всяких цветов, и камок кармазинов, крушчатых и травных, и камочек адамашек! А то золото и серебро пряденое, бархаты черленые, кармазины, бархаты лазоревы и зелены, бархаты таусинные, гладкие, да бархаты багровы, да бархаты рыты...
Спиря ласково глядел на нее и грустно качал головой.
– Ай-ай-ай! Что у вас узорочья-то! – повторял он как-то машинально.
– Да, дедушка, а отласы-те каки! – все более и более увлекалась Оленушка. – И черлень отлас, и лазорев отлас, и зелен отлас, и желт отлас, и таусин отлас, и багров отлас! А объяри золотны, а камочки индейски, а зуфи анбурски, а шелки рудо-желты да дымчаты, а шарлат сукно да полушарлат, да сукна лундыши, да сукна пастрафили! А ленты-то, ленты!
А перед юродивым опять промелькнула «лента алая, ярославская», и крутой берег Волги, и эта широкая голубая река, и туманно-голубое безбрежное Заволжье...
– «Атаманушко Спиридон Иванович!.. Любушка...»
– Господи! Отжени – ох! – невольно простонал, хватаясь за сердце, юродивый.