Посреди сада были сформированы овощные грядки. Девица Акулина и бабка Дарья выращивали морковь и помидоры, да чеснок. Летом они обычно занимались прополкой, в марте – перекопкой земли.
Машеньку и Варфоломея встретила молодая женщина, которая назвалась Фросею. Одета она была по-простому: в синюю юбку и лиловую кофточку. Худое лицо с выразительными карими глазами вряд ли можно было назвать красивым, но таилась в нём какая-то необъяснимая духовная сила, которую нельзя измерить никакими мерками.
Мальчонка лет восьми прятался в складках её юбки и испуганно глядел на гостей. «Совсем как волчок» – подумалось Маше.
Чёрный платок, скрывавший светлые волосы, говорил о том, что она была вдовой.
– Где хозяйка-то?
– Уехала она утром еще с какой-то важной дамой. Во дворец. Пётр Петрович ещё не вернулся. В Москве он.
– А ты кто будешь? – посмелел Варфоломей.
– Приживалка я. Мастерица. Дуня Ивановна меня из жалости с сынком Никиткой к себе взяла. Дай Бог ей здоровья. Я при комнатах.
Варфоломей усы пригладил:
– А Григорий и Артемий где?
– Сыновья-то Дуни Ивановны на службе, при Елисавете. Они сюда редко захаживают, всё больше при дворе.
Варфоломей толкнул Машу вперед:
– Это – Марья Андреевна – племяшка хозяйкина. Дуня-то Ивановна сама дочку Андрея Иваныча к себе звала. Вот она и явилась, родимая.
Вдова внимательно посмотрела на гостью, улыбнулась:
– Хорошенькая. А что же вы стоите-то на пороге? Проходите. Я вас сейчас чайком напою. Небось с дороги устали. Эй, Никитушка, помоги вещи занести.
Мальчишка сразу же бросился исполнять просьбу матери, ловко подхватил узелки и понес в верхние комнаты.
– Да Вы больно не суетитесь, – бормотал кучер.
Фрося самовар вскипятила, за чаем промолвила:
– Дуня-то Ивановна предупреждала, что Машенька приедет. Только не сегодня ждала она. Я-то сегодня в мастерскую не пошла – голова, малость, приболела.
– Ничего, бывает.
Варфоломей, лишь, на блюдце дул, да сахарком закусывал, сам красный от удовольствия, как свёкла.
Поглядывал, то и дело, на смущённую Фросю.
– Был бы я, Ефросенья, вольным, взял бы тебя в жёны. Уж больно хороша.
– Что Вы. Обет, ведь, я дала; не сниму вдовий платок. Верующая я.
Варфоломей только рукой машет.
– Не дело говоришь Фроська. Кто ж на всю жизнь-то зарекается?
Фрося глаза в пол опустила:
– Не сниму я вдовий платок.
Машенька их не слушала, наблюдала за тем, как Никитка рожицы корчит, хихикала – смешной он. Затем, во дворе голубей кормили. Голубки прилетят, накинутся на крошки, склюют, после чего важно так ходят, ещё просят. Подкинешь им хлебушка – снова склюют, от удовольствия ворковать начинают.
Никитка проворнее голубей кормил; не в первый раз – Маша за ним повторяла.
– Они всегда такие голодные?
– Угу, – кивает Никитка.
Дуня Ивановна, лишь, на закате пожаловала. Увидела Машеньку, обняла, расцеловала, велела бабке Дарье пироги испечь.
Маша гостинцев всяких с Каменки навезла: грибочков, варенья, мёда. Андрей-де Иваныч и Марфа Тихоновна посылают, в городе-то мёд – особенно вещь ценная, так как при кашле лечит, горло успокаивает, здоровье даёт.
Пироги у бабки Дарьи всегда отменные получаются. Она их так делает, чтоб на языке таяли: сначала раскатывает тесто на огромном столе, каждый раз посыпая мукой да тех пор, пока оно совсем не станет белым и не липким. Затем, руками, как следует, придавит и рюмкой хрустальной кружки вырежет, яблок или мелко порубленной капустки наложит, залепит по краям и в печку. Из печки они уже румяные, как на подбор выходят и сразу на стол попадают.
А ещё хорошо бабка Дарья борщи варит, долго ложкой жир мешает, зато потом борщец-то наваристый получается, все добавки просят, особенно сам хозяин. Городилов Петр Петрович любил Дарьиной стряпней побаловаться. Ест и нахваливает: «Молодец, Дарьюшка! Вкусно!»
На этот раз без Петра Петровича ужинали. Григорий и Артемий – сынки Дуни Ивановны, ввечеру приехали: стройные молодцы, в зелёных мундирах с золотыми петлицами (в хозяйской мастерской вышитыми), с Машенькой поздоровались. Машенька смутилась – понравились ей племянники: рослые, красивые, смеющиеся. Братья шутили, с племянницею заигрывали, трюфелями угощали.
Варфоломей ночевать остался, а поутру с благословениями обратно отправился, обещался каждый месяц из дому от курьеров весточку отправлять, а как заскучает Маша, за нею приехать.
Девка Акулина Машеньку до горницы проводила; горенка рядом с Фросиной располагалась, по соседству Никитка обитал, ему Дуня Ивановна отдельную комнату дала: пусть-де малец живет (итак уже судьбой обижен).
Машина горенка на улицу выходила, где как раз кареты ездили с богатыми дамами и галантными ухажёрами, дальше высились храмы с большими куполами и белокаменными стенами. Обрадовалась Машенька, здорово-то как! Теперь каждое утро будет она звон колоколов слышать, как самое дорогое. На стене висела картина неизвестного художника с изображением пышного букета незабудок в глиняном кувшине. Маша долго разглядывала картину, не могла понять – откуда взялось столько краски и как она держится – такого Маша никогда раньше не видела; сама-то по-другому подносы расписывала, по-своему.
Обстановка отличалась простотой: в углу небольшой резной столик, накрытый белой скатертью, рядом стул и кровать с одной единственной периной. На окне – остаток оплывшей парафиновой свечи; каждый раз девица Акулина приносила новую. Горница Маши находилась на втором этаже пристроя (Дуня Ивановна и Петр Петрович жили в самом доме), поэтому на обед приходилось спускаться по переходу.
Фрося в последнее время приболела и бабка Дарья таскала ей еду прямо в горницу: то оладьи с сиропом, то кофей, то окорок.
Часто Машенька слышала, как из Фросиной горенки доносились какие-то заклинания. Однажды даже подглядела: над кроватью, где лежала больная, стояла бабка Дарья и брызгала на её бледное лицо воду, при этом вкрадчиво шептала: «Изыди нечистая. Возьму ключи от тридевяти земель, отнесу Ивану-воину, Серафиму-старцу и Богородице. Никому не отдадут они тех ключей. Пусть раба божья Ефросенья от недуга излечится, пущай весь сглаз и порча сымутся. Быть посему. Аминь».
Пугалась Машенька этих заклинаний, к Никитке бежала.
Однажды слышала, как Никита Акулину спрашивал: «Почему-де наша улица гороховой зовется». Девка Акулина всякие небылицы выдумывала: «Когда-то такой улицы и в помине не было, – говорит, – ехал как-то один купец с Подмосковья с мешком гороха, а в мешке том дырка была. Ну и горох-то сыпался постепенно по пути купца. А когда дома строить начали, улочку гороховой и прозвали. Вот так-то Никитушка».
Фрося тяжелую жизнь прожила, многое на своем веку повидала. В детстве сиротой осталась, вышла замуж за смутьяна Герасима, который напивался и побоями молодую жену потчевал. А как Никитка родился, совсем запил, дома не показывался, в драки ввязывался. Ну и забили Герасима до смерти. Фрося побиралась, от одного богатого дома к другому ходила, везде её гнали, однажды даже в карцер посадили.
По доброте душевной взяла её к себе Дуня Ивановна (Фросенька до сих пор на нее царице небесной молится). В мастерскую стала хаживать, шитью обучилась, теперь и других учит.
Через неделю и Машенька в мастерскую пошла, показала мастерицам, что умеет. Взяла полотно, надела на пяльцы и начала тонкой иглой узоры выписывать. И моссульским шитьем цветы создавала, и персидской, и сербской вышивкой владела, и борта славянскими узорами «писала». Дивились только мастерицы (девки-то молодые), лишь, старица Жанна обучила Машу лангетному шву и «двусторонним крестикам», да еще накладному шитью с блестками и китайским узорам.
«Иголку-то наискось держи, а швы ровно накладывай», – говорила Жанна.
Немкой она была, оттого и строгая такая. Дуня Ивановна хорошо платила за уменье иноземки, Жанна в ответ мастерскую в своих руках держала, молодым мастерицам спуску не давала. К Машеньке же по-другому относилась (знала, что хозяйкина родня). Маша довольной была, нравилось ей целыми днями вышивать, работу даже к себе в горницу до утра брала.