– Я убью тебя, – очень тихо сказал Ройда, но Войцех отчетливо его услышал. – Сверну тебе шею, если сунешься сюда еще раз.
Больше он не совался.
Когда спустя несколько долгих часов по лестнице поднялась госпожа Берта, а следом за ней – поддерживаемая конюшонком Гавра, Войцех встал на ноги – он все это время просидел на полу у стены, прислушиваясь к тому, что происходило в комнате. Чаще других женщины выкрикивали одно слово: «Рано, рано, рано». Мать прошла внутрь, даже не взглянув в его сторону, а старуха рявкнула:
– Что стряслось?
– Я не знаю, – сдерживая ком в горле, ответил Войцех. – Не знаю… Помоги ей, Гавра, пожалуйста… Она так кричит…
Но старуха его уже не слышала. Вскоре он понял, что тоже ничего не слышит: Ветта затихла. Войцех вытер глаза грязным рукавом и зашел в кабинет.
Все женщины собрались в углу, у камина, о чем-то спорили и зачем-то встряхивали скомканную окровавленную простыню. Войцех снова утерся – слезы никак не прекращались. У постели Ветты остались только Марко и конюшонок, стоящий столбом за спиной господина. В другом углу комнаты кот лениво обгладывал дохлую крысу.
Войцех встал рядом с Гашеком, но не смог долго держаться на ногах – сел на край кровати, стараясь не задеть красиво вышитый подол длинной рубашки сестры. Все вокруг было мокрым от крови, но это не имело никакого значения.
– Она меня попросила, – вдруг глубоким, страшным грудным голосом произнес Марко. – Попросила оставить тебя в покое. Как я должен… Как выполнить ее последнюю просьбу?
Ему никто не ответил: ни потерянный Войцех, ни ошарашенный Гашек, ни мертвая Ветта. Когда последний сын Берты Ольшанской смог оторвать невидящий взгляд от тела сестры, Ройды в комнате уже не было. Почему-то Войцех подумал, что больше никогда его не увидит. Вдруг женщины в углу прекратили спорить. На мгновение повисла пугающая тишина, которую разорвал резкий короткий звук. Сердце Войцеха пропустило удар.
А потом закричал младенец.
Пролог 4. Повозка
Говорят, не к добру это – греться у погребального костра. Посмотрели бы на себя, когда ближайший очаг в паре дней ходьбы, любимая лошадь уже обуглилась в этом самом костре, а перед глазами – бледная пелена заиндевевших ресниц. «Хорошо, что у меня только одна сестра», – растирая негнущиеся пальцы, думает женщина в капюшоне из волчьей шкуры. Волку было семь лет – самый расцвет сил! – и вот он служит теплой зимней одеждой, хотя мог бы сейчас лакомиться зайчатиной. Женщина нетерпеливо ворошит костер палкой.
– Прости, красавица, но ты со своим завещанием совсем не к месту, – уже вслух упрекает она тлеющие останки, еще недавно имевшие губы, чтобы улыбаться, когда их обладательницу зовут красавицей.
Здесь, на большой поляне между тремя тропами, знаменитая воительница Нааса со всеми полагающимися почестями хоронит: сестру свою Аресу, супругу честного пасечника, отошедшую в родах; своего племянника, ненареченного младенца, сына честного пасечника; свою кобылу, давно хворавшую, которую прикончило длительное путешествие в страшный мороз и с тяжелым грузом на спине. Телега осталась в роще неподалеку от деревни, где жила и умерла Ареса – с такими угловатыми колесами это было неизбежно. Оттуда пришлось везти сестру с ребенком, навьючив их на гнедую старушку – кобылка храбрилась, пыхтела, страдала, но переносила испытания со свойственным ей достоинством. Всю дорогу ругаясь и отряхивая снег с волчьего капюшона, Нааса подбадривала лошадь и проклинала почившую родственницу, в лихорадочном предсмертном бреду изъявившую желание быть похороненной в сердце трех дорог, где когда-то пала в битве их общая мать. В силу обстоятельств гибели матушка не оставила особых распоряжений, и ее, недолго думая, торжественно сожгли прямо на месте событий. Нааса сморкается в рукав и вытирает его снегом. «Лучше б тебя ужалила неправильная пчела».
В хаггедской традиции смерть в родах – то же, что гибель в бою. Женщине и ребенку, если он не выжил, полагаются почетные похороны с учетом всех пожеланий. Она становится ишт'арзой – воительницей, как Нааса, и в погребальный костер обязательно кладут оружие. Муж Аресы, провожая ее в последний путь, достал откуда-то ржавый топор и бросил его в телегу, стараясь не смотреть на ее позеленевшее лицо. Кобыла презрительно фыркнула, Нааса ее поддержала: разделочный нож был бы и того лучше.
Когда телега сломалась, Нааса забрала оттуда только тела. Топор остался догнивать. Они с сестрой не особенно ладили, но ржавый колун в могилу – это было уже чересчур. Вместо него в костре сгорело ее копье. Наасе не составляло труда сделать новое. Но эти похороны снова дали ей повод помянуть Аресу недобрым словом: когда огонь уже зашелся, она вдруг вспомнила, что вокруг древка копья был обернут шнурок с амулетом. Само собой, первым делом истлел именно этот проклятый шнурок, а семейная ценность исчезла где-то между сложенных веток. Становится как-то совсем уж досадно и горько. Она опускается на колени, садится на пятки, натягивает капюшон посильнее: надо ждать, когда догорит костер.
Огонь расходится все сильнее – ветер помогает ему. Наасе вполне тепло, и даже раздражение потихоньку уходит. В конце концов, как только она здесь закончит, сразу присоединится к другим воительницам – своей настоящей семье. Ветер меняет направление, дуя прямо в лицо. Она вскакивает на ноги, чтобы языки пламени ее не достали, и понимает, что не чувствует их тепла. Метель набирает силу. Сердце колотится, как бубен, в ушах шумит – гоп! гоп! бери-ка галоп! Копыта топчут взрыхленный снег, дыхание сбивается с ритма, где-то рядом звенит клинок. Нааса снимает капюшон, чтобы вдохнуть побольше свежего воздуха.
– Ты же здесь, – шепчет она, обращаясь к своей мертвой кобыле, – тогда кто я?
Все – вот и сказаны последние ее слова.
Догорающий погребальный костер окружают три всадника. Один из них спешивается, чтобы вытереть окровавленный меч о тело Наасы. Его конь отчего-то бесится: ржет и встает на дыбы, будто его больно ужалила змея. Он просит товарища придержать жеребца и обыскивает хаггедку: ничего. Самая ценная добыча с ее трупа, пожалуй, волчий капюшон.
– Надо потушить огонь, – отряхивая шкуру, говорит человек. – Вдруг успеем что-то спасти.
Стреноживают коней – даже взбесившийся жеребец вроде бы успокаивается. Втроем быстро справляются с мрачной задачей. Метель прекращается, но мороз кусает, как злая собака. Дело к вечеру, а в золе так ничего и не найдено.
– Гошподин велел шмотреть внимательно, – шепелявит один из товарищей. – Надо ешшо раш ее обышкать.
– Не лезь, – запрещает тот, что убил Наасу. – Я не слепой. Будь у нее что при себе, я нашел бы.
– Пошему это я не долшен лешть? – возмущается шепелявый. – А ну как ты што шаныкал?
Они готовы вцепиться друг другу в глотки – конфликт этот зрел с самого начала экспедиции – но третий член отряда прерывает их перепалку возгласом:
– Глядите!
Испачкав рукавицы, он очищает от золы маленькую подвеску – амулет из кости и дерева. Шепелявый вырывает предмет у него из рук, чтобы рассмотреть поближе, через плечо заглядывает и другой.
– Ты вытащил его из костра?
– Да.
– Как? Он же, сука, деревянный.
– Гошподин дает большую награду, – напоминает мародер. – Штолько денег мошет штоить только штука, которая не горит в огне.
Троица переглядывается. Они все думают приблизительно об одном: а если таких «штук» много? Сколько они смогут выручить за две или три? Раз уж хаггедки бродят поодиночке, они переловят с десяток – и с какой-нибудь да вытрясут что-то похожее. Долго совещаться не приходится. Оставив Наасу лежать на грязном снегу, они вскакивают в седла и мчатся дальше на восток – вглубь Хаггеды, загадочной и богатой, чьи дочери добывают славу оружием, как мужчины.
В принятом у берстонцев летоисчислении это событие имело место в первый день первого месяца 1110-го года от Великой Засухи. День бесславной гибели хаггедской воительницы считается датой начала затяжной войны – той самой, с которой Марко Ройда вернулся седым.
Кровавый урожай посеянных отцами гнилых семян – во веки веков! – собирают дети.
О них и будет эта история.
Глава 1. Тройка мечей
Старый замок просыпался с трудом. Тощий петух счел нужным пропеть ровно один раз; лениво тявкнула собака, прозябающая во дворе; коты молча разбежались искать еду. Большая часть населяющих Кирту людей собралась в малом зале; некоторые не покидали его уже пару дней.
– Где ее носит? – гневно вопрошал медленно трезвеющий господин Войцех, не обращаясь ни к кому конкретно: ни к Лянке, являющейся его постоянной любовницей на протяжении последних пятнадцати лет, ни к старому управляющему Свиде, ни к Гашеку, которому просто хотелось поскорее уйти, потому что запах в помещении стоял премерзкий. Он привык к тому, как воняют навозные кучи, потому что начал помогать на конюшне, едва научившись ходить, но после попоек господина Ольшанского Кирта становилась намного хуже навозной кучи. Гашек заверил, что немедленно отправится на поиски и поспешил покинуть помещение. Лянка проводила его потухшим, скучающим взглядом.
Он помнил, как в детстве боялся этой прачки до смерти – с таким настойчивым любопытством она интересовалась его жизнью. Более всего ей хотелось знать, сколько серебра на содержание получает его мать от господина Гельмута в первый день каждого месяца. Много лет спустя он понял, почему Лянка так отчаянно стремилась обольстить сперва старшего, а затем и младшего Ройду. Она увидела в этом возможность относительно безбедной жизни – жизни, в которой не пришлось бы каждый день стирать чьи-нибудь подштанники. Служанка завидовала его матери, которая практически ни в чем не нуждалась – до тех пор, пока ту не забрала горячка. Тогда все решили, что это может быть началом морового поветрия, и тело не положили в землю – просто сожгли вместе с одеждой и утварью. Такой участи никто не завидовал.
Потом Гельмута тоже не стало, Марко женился, но Лянка добилась своей цели: когда в Кирте неожиданно объявился Войцех Ольшанский, она его очаровала. Гашек догадывался, что единственным человеком, не скорбящим о смерти госпожи Ветты и не обеспокоенным исчезновением ее мужа, была прачка, которой вся эта история открыла желанную дорогу наверх. Правда, кое-чего Лянка не учла: сильнее страсти Войцеха к ней оказалась его страсть к выпивке. Хотя подштанников она больше не стирала.
Вспоминая, как много лет назад среди ночи столкнулся с господином Ольшанским на этом же месте, Гашек отбросил ногой какой-то глиняный черепок и вошел в конюшню. Как он и думал, в стойле остался только старичок Ворон – гнедой кобылки, второй из двух последних обитателей киртовского денника, здесь не было. Белый конь, о котором заботились в память о господине Гельмуте, повел ушами и вскинул голову: ему тоже хотелось прогуляться. Гашек погладил его по жесткой гриве; снова ожили детские воспоминания.
Гельмут Ройда почти не говорил с ним, будто стараясь не замечать его существования – это было странно, если не сказать обидно, но Гашек привык. Только однажды, незадолго до смерти, господин пришел на конюшни, чтобы справиться о том, как идут дела у его сына. Они разговаривали очень долго, казалось, почти целый день, и все это время Гельмут внимательно смотрел на него, будто прикидывая, какую бы назначить цену. Когда отец собрался уходить, Гашек спросил: «Почему вашего коня зовут Вороном, если он белый?» Ройда улыбнулся – единственный раз на его памяти – и сказал: «Потому что людям свойственно звать белое черным».
Под седлом Ворон становился намного резвее, но кроме Гашека его уже никто не седлал. Путь предстоял не самый близкий, и конь, будто чувствуя это и радуясь возможности покинуть надоевшее стойло, сам шел в направлении ворот. Там его, как всегда молниеносный, перехватил Свида. «Вода, – без лишних слов протянул он тяжелый бурдюк, – и вот это для внучки». Гашек подбросил в ладони льняной мешочек и улыбнулся: жженый сахар, как она любит. Свида замахал руками: «Иди, иди, и я пойду. Там уже замок рушится». В самом деле, все, кто зависел от Кирты, зависели лично от ее управляющего: сам господин Войцех не мог уследить и за собой, что уж говорить о хозяйстве.
Гашек сунул мешочек со сладостями за пазуху, взобрался в седло и поехал на запад, к курганам Старой Ольхи.
Река плавно уходила вправо, унося с собой приятный звук воды. Можно было бы наловить рыбы на обратном пути, но Гашек забыл взять крюк. Летнее солнце палило беспощадно, несмотря на ранний час, и он закатал рукава рубахи до самых плеч, обнажая по локоть обожженные руки. Усадьба Ольшанских сгорела семь лет назад, но шрамы до сих пор иногда болели – или, быть может, ему так только казалось.
Когда господин Марко женился, в обязанности Гашека вошло раз в несколько дней отвозить в Ольху котомки с припасами, которые лично собирала госпожа Ветта. После ее смерти об этом заботился Свида – с молчаливого согласия Войцеха Ольшанского. Согласие было молчаливым, поскольку госпожа Берта – по мнению Гашека, вполне справедливо – обвинила сына во всех бедах, свалившихся на их семью, и во всеуслышание от него отреклась. Она уехала в свою усадьбу, забрав с собой ребенка Ветты, и Войцеху не хватило решимости запретить Гашеку и дальше возить припасы. Время шло: окончательно облысел Свида, порос травой курган Гельмута Ройды, умерла от старости преданная кормилица Гавра. Даже спустя несколько лет после ухода госпожи Ветты Гашек то и дело ездил в Ольху с полной котомкой еды. Пока однажды не увидел дым.
О том дне у него осталось лишь несколько ярких воспоминаний – остальное сгинуло в огне, как сгинула старая ольха, давшая имя этой усадьбе, как сгинули кое-какие деньги, бумаги, бесценный портрет госпожи Берты кисти Драгаша из Гроцки. И госпожа Берта. Хоронить потом было нечего. Но Гашек, не подумав о том, как будет выбираться из пылающей, разваливающейся усадьбы, бросился туда и вынес из огня ребенка. Он отчетливо помнил, какой невыносимой болью сковало руки, когда пришлось защититься ими от падающего перекрытия, чтобы спасти жизнь – и не только свою. И как он потерял сознание, оказавшись снаружи и увидев где-то в отдалении беснующегося Ворона.
Знакомая дорога прошла почти незаметно: Гашек уже был на земле Ольшанских. Нынешний владелец этой земли не навещал ее со времен своего неожиданного возвращения из мертвых, в результате которого здесь вырос новый курган. У этого кургана, где уже пятнадцать лет покоилась госпожа Ветта, Гашек и слез с коня. Ворон, казалось, обрадовался передышке – тяжелый седок в его возрасте все-таки был испытанием. Гашек его не стреножил: задерживаться не стоило. Полуденное солнце щедро освещало все обозримые земли, а где-то среди них лежало черное пепелище.