Ты помнишь, как был позлащен Петроград,
Как в золоте таяли образы четкие?
Как на поворотах морозная пыль
Нам в лица летела пыльцою медовою,
Опять – золотой. Непохоже не быль
Теперь, когда вышли на полосу новую.
Чей цвет так далек от того, что тогда
Нам щедро лился с неба в санки открытые,
На серую прежде гладь невского льда,
На наши объятья, ничем не прикрытые.
Ты помнишь тот радостно-шумный обед,
Как кто-то за тостом назвал нас супругами,
Как, тщетно пытаясь решиться на «нет»,
Лишь молча глядели с тобой друг на друга мы?
Ты помнишь, как мы возвращались домой?
Стемнело. Весь город был иллюминацией.
И зная: час-два – быть мне снова одной,
Нельзя было все-таки не улыбаться ей.
Вернулись. Темно было в доме пустом.
Еще два часа мимолетного счастия.
Не хуже меня это знаешь о нем:
Оно – не случайность, но все из случайностей.
«Я написала это в один из томительных дней без ожидания, без надежды видеть тебя, но когда свежи еще были воспоминания тех часов, – закончив петь, произнесла Евдокия, – если сложить все, что мы провели вместе…» Владимир не дал договорить, приложив пальцы к ее губам. «Не стоит. Впереди часы, принадлежащие нам без остатка». Теперь, когда так живо, так полно все пели для него дивные звуки, когда ему передавался трепет Евдокии, целующей его руку, почти вырвалось: вся будущность – наша. Остаться здесь, дома, в Парголове, и пропади все… Но Владимир не стал говорить напрасных слов и поддаваться порыву. Сейчас главное было – отогнать от себя все мысли, оставить одну: впереди целый день.
Нельзя было определить – поздний вечер теперь или предрассветный час. Нельзя было выпить без остатка прозрачную северную ночь: ей все не было дна.
* * *
Но рассвет все же наступил, застав обоих своей внезапностью. Он откинул волосы с ее лица и, глядя в глаза, никак не мог представить себе, как проведет предстоящие три месяца. «Сначала Москва… Москва! Отчего же она не может также поехать туда? Да, в Варино и Дроково ей никак нельзя попасть, но в Москву…» – «Что с тобою? – спросила Евдокия, протягивая к нему руку, – ты будто вспомнил что-то». – «Ты права, я хотел рассказать тебе о сфинксах», – неожиданно для самого себя произнес Владимир, решивший немного отложить то решение, что еще не окрепло в его уму. Встретив удивленный взгляд Евдокии, он продолжал. «Третьего дня поутру я гулял по правому берегу, неподалеку от Академии Художеств. И, представь себе, приближается довольно большой парусный корабль. Вскоре я смог разглядеть итальянский флаг и название – Bueno Speranza. Я, конечно, заинтересовался и последовал туда, где он готовился пристать, и попал в толпу. Там стояли суета и волнение, на палубе тоже все были в движении. Натянутые канаты что-то долго пытались поднять из трюма – я все недоумевал, что бы это могло быть такое, как показалась огромных размеров человеческая голова, высеченная из камня, затем – туловище, напоминавшее львиное, и понял, что это ни что иное как изваяние сфинкса! Вскоре в толпе раздались возгласы, подтверждающие это. Я поспешил в Академию Художеств, пока не начался переполох там, куда было назначено переправить колоссальные фигуры. И выяснил, что сфинксов целых два, что изваяны они из розового гранита, добытого в Ассуанских каменоломнях в 15 веке до нашей эры… И что возвышались они до того на берегу Нила у Великих Фив… Не знаю, как мне удалось мне это запомнить – верно, чтобы тебе рассказать, – улыбнулся Одоевский, – но самое главное то, что вскоре они будут установлены у нас, на невских берегах!» – «Вот это да! Вот обрадую Мишеля – это же все наши детские мечты: путешествия, сокровища, египетские пирамиды…», – проговорила Евдокия. – «А теперь ты о чем мечтаешь?», – внезапно спросил Владимир, обыкновенно избегавший таких вопросов. – «Сейчас – ни о чем, – ответила Евдокия, прижимая к себе его руку, – если чего-то мне и хотелось бы, так это поехать в Москву». Она будто отгадала мысли Владимира, и именно сейчас ему следовало сказать о важном.
Он не решался оттого, что боялся ставить Евдокию в такое положение: он поедет с женою, будет всюду с нею, а там – постоянные выезды, визиты, уже не отсидишься в кабинете, не назначишь тайного свидания. А она… она ни словом, ни взглядом, ни мыслию даже не обвинит его в том, что он попросит всюду следовать за ним, бывать в тех же домах, что и он. Незримая тень моя, отражение души моей – он сам называл ее так.
«Увидеть дом, где ты родился, побывать в церкви, где тебя крестили, прикоснуться к табличке с твоим именем на почетной доске Благородного пансиона, а твой флигель в Газетном переулке…» «Милое дитя! – думал Одоевский, – это теперь ты говоришь так, а через минуту в твоем воображении встанут картины унижения и насмешек толпы. Но что они тебе? Разве для меня ты не пренебрегла всем и не отказалась от доброго имени, положения и богатства?» – «Я не менее твоего хочу, чтобы ты увидела все это, – начал он, – и как раз теперь представляется такая возможность – завтра я выезжаю». – «В Москву? – Евдокия даже приподнялась – один?» Владимир невольно опустил глаза, и она тотчас поняла, что нет. – «Но разве это что-то меняет?» – заглянула в его лицо. «Нет. Конечно же, нет» – удивив самого себя твердостью голоса, ответил Владимир.
II
Прозрачный невский вечер опустился на острова, окутав прохладою их ярко-зеленые берега. Аллеи Елагина заполнили гуляющие.
Надя Ветровская глядела из окна дворца на подруг-фрейлин, оживленно беседующих у фонтана во дворе, и чувствовала, как смыкается над нею острое и непривычное одиночество.
Она знала, что еще третьего дня Пушкин и Вяземский проводили доброго Василия Андреевича до Кронштадта, что пароход везет его теперь к немецким берегам. Но лишь теперь, когда таким пустым показался ей этот светлый вечер, Надя поняла, как не хватает ей этого человека и его уютного, доброжелательного дома.
Прежде субботнего вечера она с нетерпением ожидала целую неделю – с тех пор, как однажды весною, когда двор еще жил в Зимнем, Саша Смирнова уговорила ее пойти к Жуковскому. «Там, верно, собираются литераторы, очень умные люди, – пыталась отговориться Надя, – я даже не знаю, о чем говорить с ними». – «Пока будешь слушать, – не отступалась Александрина, – а потом поймешь, что там очень весело». Россети – так продолжали называть ее и после замужества – умела убеждать, и Надя все-таки поднялась вслед за ней по узкой изогнутой лесенке в семьдесят ступеней, на чердак Шепелевского дворца, где занимал комнаты Василий Андреевич. Он жил здесь, в одном из флигелей Зимнего, уже пять лет – с тех пор, как был назначен воспитателем великого князя Александра Николаевича.
Жуковский встречал их в кабинете, где сидели пока лишь Крылов, которого Надя несколько раз видела и потому узнала, и еще несколько не знакомых ей человек. Василий Андреевич радостно приветствовал Россетти, его постоянную гостью и близкого друга, немного недоуменно – Надю и пригласил их присесть на кожаный диван подле камина. Низкая, но очень большая комната была перегорожена конторкой красного дерева – Жуковский любил писать стоя – по стенам стояли несколько книжных шкафов, вмещавших его обширную и богатую библиотеку. На каминной доске располагалось несколько изящных бюстов белого мрамора, привезенных Василием Андреевичем из-за границы. Разглядывая их, Надя не обернула головы к дверям, где уже встречали новых гостей. Не хотела верить себе, услышав за спиной голос, произнесший приветствие. Лишь когда Саша позвала ее, девушка поднялась, в полном смятении кивая головою и приседая в реверансе: перед нею стоял Плетнев. Учитель российской словесности поклонился, взял ее руку…
Нет, то определенно было не традиционное в институтах «обожание», когда воспитанницы избирали себе «предмет», который тайно боготворили, осмеливаясь лишь поднести к празднику вышитый кисет или встретить лишний раз в институтском коридоре. Надино чувство, выросшее из такой полудетской восторженной привязанности, ничуть не угасало, напротив, крепло, несмотря на то, что Плетнева она не видела уже более полугода.
«Надежда Егоровна, – произнес тот столь же удивленно, как и Жуковский, – я рад видеть вас здесь». «Здравствуйте, Петр Александрович», – едва слышно ответила Надя. «Василий Андреевич, это же моя ученица, Надежда Егоровна Ветровская», – обратился он к другу. – «Знаю-знаю, – отвечал тот, – имею счастье быть знакомым еще с одной твоей ученицей». Жуковский улыбнулся Россетти – та тоже когда-то слушала лекции Плетнева в Екатерининском институте.
Вскоре Петр Александрович отошел к кружку беседующих литераторов, и Надя вздохнула свободнее. А Жуковский, со свойственным ему радушием, принялся расспрашивать ее о дворцовой жизни, об отце, которого неплохо знал, но редко видел. Хозяину дома, конечно же, хотелось присоединиться к завязавшемуся разговору, но ни он, ни Россети не оставляли Нади, которая была заметно смущена в новой обстановке.
Кабинет наполняли все новые гости, среди которых она узнала князя Одоевского, не раз виденного ей в доме подруги Полины. Неожиданно рядом присела и Евдокия, ее старшая сестра.
– Софья писала вам? – спросила та, когда они обменялись приветствиями.
– Нет, все еще не могу дождаться письма и очень тревожусь, – ответила Надя. Евдокия хотела еще что-то отвечать, как к ней обратился какой-то господин и спросил:
– А вы читали «Чернеца», Евдокия Николаевна?
– Перевод госпожи Елагиной? – отозвалась она.
– Так это была Авдотья Петровна?! – отчего-то вдруг удивился господин, – Василий Андреевич, что же вы молчали, что автор этого блестящего перевода – ваша племянница? – обратился он к подошедшему Жуковскому. – Я хотел поглядеть, кто догадается, – улыбнулся Василий Андреевич. – И что же вы, Евдокия Николаевна, догадались? – с недоверием обратился к княгине тот господин. Наде он начинал казаться суровым. Она заметила, что вопрос этот смутил Евдокию, которая хотела было что-то отвечать, как раздался негромкий голос князя Одоевского:
«Мне писал об этом Иван Васильевич, господин Киреевский». Любопытный господин как-то странно поглядел на Евдокию и отошел к кругу беседующих. Княгиня обернулась к Наде, на лице которой было какое-то детское недоумение и нетерпение – она слышала столько новых имен, новых названий.
– Что это за повесть, о которой все говорят? – нерешительно спросила она. Евдокия, сразу разгадав, что сейчас чувствует Надя и узнав прежнюю себя в этой наивности, улыбнулась и проговорила:
– Замечательная немецкая повесть, переведенная племянницей Василия Андреевича, госпожой Елагиной. Она была опубликована в последнем «Европейце».
– Европейце? – вопрошающе глядела Надя.
– Это журнал господина Киреевского, ее сына. Недавно он был запрещен высочайшим указом. Пойдемте, об этом теперь все говорят.
Надя только того и ждала. Она благодарно подала руку Евдокии, и они присоединились к беседующим.
Как давно она мечтала войти в его круг, стать частью того общества, где ему интересно. Мечтала, но совершенно не представляла себе, что есть современная русская литература. Она восхищалась «Онегиным», которого еще в институте превозносил Плетнев, она знала, что первый поэт на Руси – Пушкин, что есть еще Жуковский, Крылов… Теперь же здесь, в салоне знаменитого писателя, перед нею была самая настоящая, животрепещущая русская литература. Но то оказались вовсе не сказки Пушкина и басни Крылова, а какие-то запрещенные журналы, горячие споры, незнакомые господа…