– Что-то случилось?
Алина, не отвечая, еще несколько секунд неподвижно глядела перед собою, но, не в силах сдерживать подступавшие рыданья, опустилась на ступеньку и закрыла лицо руками. Часто бывавшая в доме Озеровых, она привыкла к Евдокии, как к старшей сестре, несмотря на то, что они не могли бы сойтись дружески. Потому сейчас Евдокии, которая без того догадывалась о причине слез девушки, не составило труда узнать о случившемся.
– Мне показалось, что Павел Сергеевич совсем не презирает меня теперь, а напротив… – решила высказать Алина робкое, еще не вполне самой понятное предположение.
– Что же, я давно заметила его внимание к тебе. Полно, не смущайся, я подумала даже, как нелепо все у нас сложилось – встреть он тебя раньше, вы могли бы стать славной парой. И все были бы тогда много счастливее, чем сейчас. Но теперь стоит подумать о настоящем, – задумчиво проговорила Евдокия, для которой собственный развод был уже делом решенным, – я готова сделать все необходимые заявления и поскорее дать Павлу Сергеевичу свободу от обязательств ко мне.
– То есть, вы сами признаетесь, что князь Одоевский… – в каком-то детском страхе проговорила Алина, для которой все еще была значительная разница между утаенным и обличенным грехом.
– Это неважно, кому и в чем я признаюсь, – строго сказала Евдокия, – но развода добиться постараюсь. И, как бы все у тебя ни сложилось дальше, ты всегда можешь рассчитывать на помощь нашей семьи. Мы представили тебя в свете, значит, нам и отвечать за дальнейшее устройство твоей судьбы. Только очень прошу тебя, не говори ни о чем Полине. Моей сестре не стоит знать о случившемся. Хорошо?
Алина кивнула и опустила голову, подавленная смыслом последних слов княгини. Евдокия поняла, что невольно задела чувства девушки, и взяла ее за руку.
– Хочешь, прямо сейчас отведу тебя к нам? Можешь отправить записку домой и гостить у нас, сколько понадобится. Понимаю, тебе теперь, наверно, нелегко было бы видеть бабушку.
– Благодарю вас, – отвечала Алина, спускаясь по лестнице вслед за Евдокией, но у подножия вдруг замерла в испуге – Нет! Там, на крыльце ваш муж… и он.
Княгиня поразилась тому ужасу, что был теперь написан на ее хорошеньком личике, и сердце ее сжалось от сострадания. Так увлеченная в последнее время собственными переживаниями, она редко находила душевные силы для других. Но несчастье Алины так потрясло ее теперь, что Евдокии захотелось принять в ней всякое возможное участие.
– Хорошо, останься пока здесь, я схожу одна.
Через несколько минут она вернулась, застав девушку все так же сидящей на ступеньке.
– Не беспокойся, и пойдем. На крыльце и в гостиной никого из них нет.
– Спасибо вам, спасибо, Евдокия, – шептала девушка, – простите меня… это я рассказала Вревскому о вас. Поверьте, я не желала вам зла, это вышло случайно… теперь я понимаю, какой это был дурной поступок.
– Полно, не стоит об этом. Теперь ты понимаешь, какую неосторожное слово может сыграть злую шутку. Оставим это, – говорила Евдокия, поднимаясь по ступенькам уже своего дома, – хотя, впрочем, – задумалась она, остановив шаг, – весь тот страх и тревога последних месяцев… во многом помогли мне принять сегодняшнее решение. А ты не думай об этом, забудь. Отдыхай, я велю приготовить тебе комнату и чай и скажу Полине, что ты неважно себя почувствовала и будешь ждать ее к вечеру. Алина благодарно кивнула, устроившись в креслах, и Евдокия, велев слугам позаботиться о ней, вышла из комнаты.
Как была, в легком платье, она сбежала по ступенькам крыльца и, подойдя к одной из яблонь, растущих во дворе, прижалась лицом к ее стволу. В лицо ударил влажный теплый воздух, напоенный таким новым каждую весну ароматом распускающихся почек. Какая-то радость полнила душу, столь же не объяснимая, как это внезапно брошенное решительное слово. Можно было сказать это много раньше: Павел давно жил своей жизнью, она – своей, иногда они вместе выезжали, и казалось, такой порядок вещей устраивает обоих. «А теперь эти несколько слов разорвут опостылевшие цепи, избавят от неопределенности, обязательств, чужого имени, наконец!» – Евдокия остановилась у набережной и, опершись на ограду, глядела вниз на Неву. Крупные сизые льдины, ломаясь и наталкиваясь друг на друга, торопились к морю. С реки сильно дуло, но Евдокия не чувствовала холода – словно порывом ветра, ее накрыло сознанием близкой свободы. Успокоив Алину, отвлекшую ее на какое-то время от собственных мыслей, она снова могла предаться им вполне. Среди восторга и лучших ожиданий было место тревоге и даже страху – Евдокия не была уверена, что предстоящий развод обойдется легко, и не знала, чего ожидать от Павла: чем, возможно, придется пожертвовать, на какие уступки пойти.
Вдруг ей сделалось необходимым видеть Владимира, говорить с ним, даже если прямо сейчас не получится всем этим поделиться. Евдокия покинула набережную и свернула в Мошков переулок. Войдя во флигель, тотчас направилась к узкой лестнице на второй этаж и, тяжело дыша после быстрой ходьбы, остановилась у дверей. Из кабинета слышался многоголосый разговор, иногда прерываемый смехом. «Как не хочется теперь входить и отвлекать его на свои переживания, ведь он, верно, счастлив сейчас так же, как в юности, с приездом Шевырева словно вернувшись в ту полосу жизни, где еще не было меня», – думала Евдокия, в нерешительности стоя у входа. Вдруг дверь открылась, и на пороге она столкнулась с Владимиром. «Мы уже заждались тебя, – прикрывая дверь, вполголоса произнес он, – я хотел пойти распорядиться о чае». Ничего не говоря, Евдокия взяла его за руку и, отойдя на шаг от двери, они слились поцелуем. Одоевский удивленно улыбался: «Может быть, ты всегда теперь будешь задерживаться, а я – спускаться за чаем?» – не выпуская Евдокию из объятий, сказал он, и вдруг заметил, как неожиданно серьезно она смотрит на него снизу вверх. «Я теперь свободна. Я больше не буду женою князя Муранова», – внезапно для себя самой произнесла Евдокия. Она говорила убежденно не из-за уверенности в том, что это обязательно произойдет, нет, она не услышала еще даже ответа Павла. Но обещала себе, что сделает со своей стороны все, чтобы добиться развода. «Что же я тебя так обнадеживаю, – встретив радостное изумление в глазах Одоевского, проговорила она – я всего лишь решилась сказать ему об этом. Но теперь дело за малым», – улыбнулась Евдокия. Владимир молча прижимал ее к себе. «Ты прости, я не хотела отвлекать… с тобою теперь друг юности». – «Как ты можешь отвлекать? Я так хотел скорее представить тебя Шевыреву! – ответил Владимир и пропустил было Евдокию вперед, думая вернуться в кабинет. «А как же чай?» – оглянулась она. Не могла тихо не рассмеяться увидев, как Владимир почти побежал вниз по лестнице – он весь был в этой рассеянности, суетливых движениях и милом ребячестве. Евдокия глядела ему вслед и осознавала счастье того, что скоро она будет принадлежать только этому человеку. Пусть так было уже давно, но теперь никто не сможет упрекнуть ее в этом, а ее расторгнутый брак укрепит их невенчанный союз.
Через несколько минут в кабинет вошел Одоевский и следом за ним Евдокия. Шевырев, оглянувшись и заметив их, сразу вышел навстречу. «Позволь представить тебе княгиню Озерову», – обращаясь к другу, произнес Владимир. «Какие же мы все-таки дети! – смеялась про себя Евдокия – Что я, что он. Радуемся каждой мелочи, пользуемся всякою возможностью… «Е.О.» в «Северных цветах», «княгиня Одоевская» на обеде у Смирдина, и вот теперь моя девичья фамилия – никто не стал бы придавать подобному значения, а мы так бережно собираем эти крохи, будто их них может сложиться полное счастье».
«Степан Петрович Шевырев», – отрекомендовал друга Владимир. Тот сразу обратился к Евдокии: «Княгиня, я был так очарован давешним пением, что не могу не попросить вашего альбома». Владимир невольно улыбнулся – он всегда так радовался успехам Евдокии. Сегодня же, впервые услышав, как она поет, он поначалу даже рассердился оттого, что не знал ее голоса прежде. Но теперь был особенно счастлив слышать приятные слова от друга, которому не мог прямо сказать: «Она моя, я горжусь ею», но всем своим видом невольно давал это понять. – «В таком случае, прошу меня извинить, господа. Я сейчас вернусь», – Евдокия отправилась за альбомом, который лежал в ее карете. Не было больше смятения – после разговора с Владимиром, после его радостных взглядов и неожиданных поцелуев, в ней осталась лишь легкая уверенность в лучшем.
Одоевский долго смотрел ей вслед, даже когда дверь в кабинет закрылась, и обернулся к Шевыреву с нескрываемой радостью на лице. Молодой человек не стал ни о чем расспрашивать Владимира – догадывался, что причина радости друга не только в их встрече, что здесь дело, скорее, в молодой прелестной княгине. «Кто она, эта Евдокия Николаевна?» – спросил он. – «Дочь Николая Петровича, вице-директора департамента, где я служу», – немного сбивчиво ответил Одоевский. – «А кто ее супруг?» – решил задать Шевырев и этот вопрос. На несколько секунд установилось неловкое молчание, но оно было прервано вошедшей Евдокией. «Пожалуйста, Степан Петрович», – протянула она Шевыреву свой старый альбом в кожаном переплете. Обложка его была украшена еще девичьей монограммой – Евдокия не стала менять ее. «Я, с вашего позволения, присяду», – отходя, произнес Шевырев и устроился в креслах у окна с альбомом. А Евдокия, еще не видевшая сегодня никого из гостей, по своему обыкновению стала приветствовать каждого, подавая руку и обязательно о чем-нибудь спрашивая. Одоевский, оставаясь на месте, молча любовался ею. «Ни одна из женщин – тех, что там, внизу, и не посмотрела бы в их сторону… Помню, как первый раз она появилась здесь. Как потом ко мне подошел кто-то… теперь уже не вспомню, кто, и сказал: «Владимир Федорович, что за ангел бы сегодня с нами? Мне никогда не приходилось говорить с дамой большого света, как с равной, а их светлость сами подошли и протянули мне руку». На что я ответил: «Это не дама большого света и никакая не светлость. Ты прав в одном – это, действительно, ангел». В таких случаях я бывал порою неосторожен и забывался – возможно, кто-то догадывается. Думаю, что Сахаров – определенно. С его-то проницательностью».
Владимир подошел ближе к кружку беседующих. Евдокия как раз говорила с Сахаровым: «Как ваши дела, Иван Петрович? Скоро ли увидят свет «Сказания русского народа»?» – «Да, верно, к лету. Если эти типографские плуты опять чего не напутают». Сахаров говорил резко и отрывисто и вовсе не был расположен менять тон на восторженно-подобострастный, когда к нему подходила Евдокия. Именно за это она уважала его особенно. «Будем надеяться, Иван Петрович, будем надеяться», – улыбнулся Одоевский и отошел к окну, где сидел Шевырев. Тот уже поднял глаза от альбома, в который лишь записал стихотворение – его большая часть была готова еще в гостиной, после пения Евдокии. «Можно я взгляну… пожалуйста?» – обратился к другу Владимир. Шевырев с улыбкой протянул ему раскрытый альбом. Чем больше он смотрел на Евдокию и Одоевского, тем сильнее убеждался, что между ними не может быть никаких тайн. Он сейчас не задумывался – радоваться за них или осуждать, поговорить с Владимиром или промолчать. Но, глядя на оживающее и словно свежеющее лицо друга, обращенное на эту прекрасную женщину, по какому-то необъяснимому велению сердца избравшего его, смешно сутулившегося и вечно погруженного в свои занятия Вольдемара, Шевырев склонялся к тому, что именно такого счастья он всегда желал своему товарищу. А Владимир, раскрыв альбом, начал читать:
Три языка Всевышний нам послал,
Чтоб выражать души святые чувства.
Как счастлив тот, кто от него приял
И душу ангела и дар искусства.
Один язык цветами говорит:
Он прелести весны живописует,
Лазурь небес, красу земных харит, -
Он взорам мил, он взоры очарует.
Он оттенит все милые черты,
Напомнит вам предмет, душой любимый,
Но умолчит про сердца красоты,
Не выскажет души невыразимой. –
Другой язык словами говорит,
Простую речь в гармонию сливает
И сладостной мелодией звучит,
И скрытое в душе изображает.
Он мне знаком: на нем я лепетал,
Беседовал в дни юные с мечтами;
Но много чувств я в сердце испытал,
И их не мог изобразить словами.
Но есть язык прекраснее того:
Он вам знаком, о нем себя спросите,
Не знаю – где слыхали вы его,
Но вы на нем так сладко говорите.
Кто научил вас трогать им до слез?
Кто шепчет вам те сладостные звуки,
В которых вы и радости небес,
И скорбь души – земные сердца муки, -
Всё скажете, и всё душа поймет,