Осгудское чудо, или Воспоминания садовода
Моим любезным дочерям вверяю я сие письмо – НАПУТСТВИЕ садовода, собравшегося на войну.
Во всей прелести вновь наступила осень, а у нас беда. Паря над лесом, видит ястребица крошечные шеренги солдат. Завтра должен оставить я мою ферму, мои сады, ваше милое общество. Четырнадцать лет была здесь наша Аркадия. Я смотрел, как вы растете бок о бок с яблоневыми деревьями. Некогда бросив военное дело и посвятив себя саду, нынче я вынужден покинуть объятья Помоны и вновь отправиться на Марсово поле.
Надеюсь и рассчитываю воротиться в наши холмистые края в начале зимы, тогда и в письме этом не будет надобности. Однако я уже бился на многих полях и не могу обманываться насчет угрожающей мне опасности. Если слова мои порой будут казаться спутанными, то это потому, что я должен кончить к отбытию на рассвете. Свое напутствие я пишу в самых неудачных обстоятельствах, так пусть же это будет первая глава большого труда, который я однажды завершу.
О МОИХ КОРНЯХ И О ТОМ, ПОЧЕМУ Я СТАЛ ВЫРАЩИВАТЬ ЯБЛОКИ
Нет нужды тратить эти мимолетные ночные часы на историю нашего рода. Об Осгудах из Нортгемптоншира писал еще мой дядя; всех читателей я отсылаю к его труду. Мы принадлежим к армейским Осгудам. Во всей Англии не сыскать семьи, служившей доблестнее, чем мы; я и сам навеки остался бы на полях милого Альбиона, кабы не умерла родами моя первая жена. Голова моя была седа, но в Англии ничто меня более не удерживало. Я прибыл в Америку воевать, вновь обрел любовь, гордо сражался с французами и индейцами[7 - Война с французами и индейцами – американская фаза Семилетней войны между Францией и Англией (1756–1763), продолжавшаяся девять лет с 1754 г. Боевые действия велись между Англией и Францией и их индейскими союзниками. В результате этой войны Франция потеряла территорию Канады и современного американского Среднего Запада.]. В 48-м пехотном дослужился до майора, говаривали, что произведут в полковники, даже в генералы, но тут под действием высшей силы принял я судьбоносное решение оставить в прошлом маршировку и муштру, свист флейты, бой барабана и запах пороха и посвятить свою жизнь яблокам.
Как же так вышло? Окидывая взглядом свой земной путь, увижу ли я искру, разжегшую в душе моей эту прихоть? Неужто у реки Святого Лаврентия есть тайный приток, ведущий в Дамаск? Все началось со сновидения на смертном одре, но и у сновидений есть причины. Быть может, дело в хорошенькой фермерской дочке, протянувшей мне в далекие годы моего детства нагретый солнцем плод и заронившей дремлющее семя в мое сердце? В акварельных карточках моего букваря? В дивных плодах, что пирамидами высились на прилавках в нашей деревне?
В поцелуе, сорванном где-то с чьих-то влажных от сидра губ?
В зме?е, что искушает каждого из нас?
Или же все дело во французском солдате, которого в тот роковой день на Полях Авраама я застиг врасплох, когда он резал штыком сладкий пепин, – солдате, который поднялся и вонзил штык мне в грудь?
О МОЕМ РАНЕНИИ И ВОСПОСЛЕДОВАВШЕМ СНЕ
Мне сказали, что лезвие прошло меж ребер и нежно поцеловало меня в сердце. Что, если бы не крики, и пальба из ружей, и грохот пушек, можно было бы расслышать, как сердце бьется о сталь. Еще дюйм – и я навеки канул бы в небытие. Но Господь меня заметил. Или же попросту взял кисть и подправил батальную сцену на Своем холсте, сохранив тем самым мою жизнь.
Последнее, что я помню, – хруст разламывающегося яблока. Слуга мой, Рамболд, видевший, как я упал, отнес меня в палатку хирурга. Когда я очнулся, полог палатки хлопал на ветру, рядом кричал другой раненый. Рамболд сидел подле моей кровати, и по лицу его я тотчас понял, что меня ждет. Отдаваясь в руки смерти, я попросил, чтобы тело мое возвратили жене и дочерям, закрыл глаза и уснул.
И привиделся мне сон: я снова в Англии, иду по широкому зеленому полю, взбираюсь на холм, а по ту сторону холма – дерево. На дереве том играют дети в белых сорочках, бегают по веткам, точно бельчата, и у каждого по яблоку в руке. С любопытством бросились они ко мне, и тогда я спросил, что такое они едят, и они ответили, что я достиг дерева, кормящего души. Не хочу ли я отведать его плодов? О да! Живот мой сводило от голода. Я протянул руку, но обнаружил, что лежу в походной палатке, темной и холодной, и только полог хлопает на равнинном ветру.
Рамболд ждал, чтобы вручить мне письмо от Констанции, моей сестры.
Дорогой Чарльз, с тяжелым сердцем сообщаю…
Я прочел его медленно, не понимая, отчего Господь, столь милостивый к своим солдатам, не бережет солдатских жен.
О МОЕМ ВОЗВРАЩЕНИИ В ОЛБАНИ, СУДЬБОНОСНОМ РЕШЕНИИ, ПРИНЯТОМ ТАМ, И ВЫДВИНУТЫХ ПРОТИВ НЕГО ДОВОДАХ
Всю зиму провел я в госпитале квебекского гарнизона. Как только здоровье мое окрепло, я возвратился в Олбани, но дом мой пустовал, а дочери жили с сестрой.
Я не видел моих милых девочек два года, и сперва они робели, а затем, признав меня, бросились в мои объятья. Им уже стукнуло четыре. Природа сотворила их похожими как две капли воды: золотые кудри, розовые губы. У них были куклы, и прочие игрушки, и кошка, и они спросили, убил ли я кого-нибудь на войне, и можно ли взглянуть на мою рану, и слыхал ли я, что матушка нас покинула? Теперь она приглядывает за ними с небес; они потянули меня за руки к маленькому памятнику в саду.
Вечером, когда девочки уже спали, мы собрались в гостиной – я, сестра с мужем и брат мой Джон, служивший в Квебеке вместе со мной.
Они спросили, что я намерен делать дальше.
Я поведал им о своем сне. Когда я договорил, сестра взяла меня за руку. Она была искусная толковательница снов, знала о них все – очевидно, мне было ниспослано видение Вечного мира, куда вступает душа. Дитя из моего сна – это моя жена, яблоко – ее преданность.
– Но я проснулся, так и не отведав его, – сказал я, и сестра понимающе кивнула, а затем объяснила, что Господь желает, чтобы я жил.
Брат спросил, когда я ворочусь в гарнизон. Ходили слухи, что до конца года меня ждет повышение, ему об этом сказал не кто иной, как кузен Амхерста[8 - Лорд Джеффри Амхерст (1717–1797) – главнокомандующий британскими войсками в Америке во время Семилетней войны.]; у кузена этого, между прочим, прелестная сестра, писаная красавица и уже на выданье.
Я видел ее и знал, что это правда. Но вместо радости ощутил лишь боль в груди, хотя за недели, проведенные в госпитале, рана моя затянулась. Ясно помню, как взглянул на свое отражение в стеклянной дверце шкафа. В ту пору я носил длинные бакенбарды, а вьющиеся волосы аккуратно зачесывал назад. В белом жабо я выглядел так, словно спустился с облаков. Быть может, и впрямь спустился! Ведь Господу угодно было, чтобы я выжил, – а впрочем, дело не только в этом. С того дня на Полях Авраама страсть моя лишь возросла. От Квебека до Олбани я попробовал каждое яблоко, попавшееся на моем пути. Я взглянул на родных. Господу угодно, сказал я им, чтобы я разбил сад.
О МОЕМ ЯКОБЫ “ПОМУТНЕНИИ” И О ТОМ, ЧТО ТАКОЕ УМАЛИШЕННЫЙ
Возьмите совершенно здорового человека, и пусть он не согласится с общепринятым мнением – его тотчас обвинят в ереси, невежестве или помешательстве. Таков был и мой удел: когда я рассказывал брату с сестрой о моих мечтах, они терпеливо слушали, а сами вступили в сговор за моей спиной. В ту пору я много бродил по городу, размышляя о будущем, и как-то раз, возвратившись, обнаружил, что все домашние, кроме Джона и Констанции, загадочным образом исчезли. Моих девочек, доложили они, повезли на прогулку, так будет лучше, ведь в половине четвертого придет доктор Арбетнот, любезно согласившийся меня осмотреть. Возразить я ничего не успел, ибо часы в холле пробили половину, и в ответ раздался негромкий наглый стук. Был бы этот доктор столь же мудр, сколь пунктуален! Я слыхал о нем – и о том, что его считали великим военным хирургом, чем он очень гордился, и о том, что в солдатских кругах его шепотом называли Доктор-Отхвати-Ногу. Кто поразумнее, быть может, и вовсе не пустил бы его на порог, однако я счел надобным подчиниться хотя бы для видимости. Собравшись с духом, я улыбнулся этому идиоту и пригласил его в гостиную, а Констанция позвонила, чтобы подали чаю. Доктор был бодр и весел, ибо только что проводил кровопускание: всего три литра, и ребенок исцелился как по волшебству. Это лишний раз доказывает, сказал он, что болезни не отступают, потому что врачи лечат их недостаточно решительно, и, зная, что перед ним служивый, он перешел на самый воинственный язык: надобно “атаковать” мою причуду, изловить виновный гумор и расправиться с ним без всякой пощады – он ударил по столу кулаком, – как с самым гнусным предателем.
Разумеется, тут я должен был немедля встать и уйти, но он вел себя так заносчиво, что мне захотелось бросить ему вызов. Пустите мне кровь, сказал я, закатывая рукав.
Ан нет, кровопускание годится для обыкновенного помутнения рассудка, а мой случай особый – помомания, то бишь помешательство на фруктах. У солдата, объяснял он, много часов пролежавшего в поле без чувств, соотношение жидкостей будет нарушено из-за вредоносных миазмов. Селезенка сместится и нарушит движение лимфы, лимфа, в свой черед, воздействует на кровь, кровь – на флегму, флегма – на желчь, желчь – на jus gastrique[9 - Желудочный сок (фр.).] и так далее, пока изменения не затронут жидкость спинного мозга. А оттуда рукой подать до головного мозга, и вот уже удлиняется медулла и отворяется недавно открытый малый оперкулум, “караульный дом”, через который в мозг залетают прихоти, фантазии, образы и даже – он понизил голос – страсти, или, как говорят французы, passions.
Однако причина моих бед не в этом.
– Неужели?
Доктор Арбетнот с прискорбием покачал головой. Всем нам знакомы мимолетные прихоти, фантазии, образы, страсти. Право, не далее как вчера ночью, когда он… гм… неважно, чем он занимался, но на миг ему почудилось, будто перед ним не жена, а ее сестра, хотя они нисколько не похожи! Нет, опасность таится в преждевременном затворении уже упомянутого оперкулума и последующем застревании в мозгу уже упомянутых прихотей, фантазий, образов и страстей, которые, точно кролики, точно хомяки, точно (упаси Боже) кролики с хомяками, не могут противостоять столь тесному соседству в столь укромном уголке, – это как путешествовать с дамой в жарком полумраке трясущегося экипажа… Впрочем, суть мы уловили – все дело в разбухании, размножении, слиянии, порождении еще более прихотливых прихотей, фантастических фантазий, страстных образов, похотливых страстей и прочая и прочая, и вот вам результат: изящным движением руки он указал на меня.
– Простите?
– Вы. Вот это вот.
Я признался, что не понимаю, о чем он.
Он уже готов был вновь пуститься в объяснения, но тут заговорил мой брат:
– А этот злосчастный… оперкулум… Нельзя ли его удалить?
– Удалить малый оперкулум! – Арбетнот от изумления чуть не опрокинул стол, а потом давай хохотать, да так, что обвислые щеки его тряслись, а на глаза навернулись слезы. А он-то думал, что слышал все!
Мы ждали. Во мне зародилась надежда, что сестра с братом увидят, кто тут сумасшедший.
– Удалить! Боже, нет! – вымолвил наконец Арбетнот. – Но открыть…
Лечение, как выяснилось, было изобретено задолго до обнаружения самого оперкулума. Главное тут – задобрить его каким-нибудь лакомством, особенно неравнодушен он к хлебу, вымоченному в енотовом семени и на три дня привязанному к вымени немытой овцы. Стоит лишь вдохнуть сие лекарство – и пары, запертые за малым оперкулумом, вылетят быстрее, чем толпа заключенных в открытые тюремные ворота.
По счастью, средство у него с собой.
– Что скажешь? – спросила сестра.
Я был так рад, что мне не грозит кровопускание и слабительное, что послушно наклонился над склянкой, которую доктор извлек из-под плаща.
– Вдыхайте, – велел Арбетнот. – И как можно глубже.
Несколько времени я вдыхал. О чем никто из них не догадывался, так это о том, что давеча я подхватил от дочерей сильнейший грипп и, как следствие, напрочь лишился обоняния. Родные мои побледнели. Из угла, где стояла клетка с попугаем, раздался приглушенный стук. Даже у доктора заслезились глаза.
– Как мы узнаем, отворился ли малый оперкулум? – выдавила наконец Констанция.
Но на сей счет мнения разнились. Лаврентий описывал облачко дыма, Ундертий – зернышко, вылетающее из ноздри, а знаменитый Антий вовсе считал, что причуды не имеют физической формы, и такой же точки зрения придерживался Арбетнот.
– Мы поймем, что он отворился, – ответил доктор, – когда больной перестанет думать о фруктах.