Один волосок,
В мороз мрачнеет, на солнце краснеет.
(Ответ: яблоко!)
Мужичок
Держится за сучок,
На ветру качается красный толстячок.
(Тоже яблоко.)
Глаз без лица,
Кожа без руки,
Мясо без костей,
Детишек не родит,
Пока в землю не угодит.
(Эта загадка малышам не по нраву,
зато у меня она любимая.
Ответ: снова яблоко.)
А в этих говорится о течении времени:
На заре белое,
Днем зеленое,
Ввечеру красное,
В смерти бурое.
и
Понюхаем в апреле,
Откусим в сентябре.
Придет Дед Мороз,
И будем
Пить его в декабре.
Яблоко и яблоко! Энн с Рамболдом считают, что последнюю не должно рассказывать тем, кто еще не созрел.
ПРЕДАНИЯ О ЯБЛОКАХ И НОВЫЕ ТОЛКОВАНИЯ
Не только у греков с яблоками связаны предания. В Старой Англии издавна повелось, чтобы каждый год в двенадцатую ночь после Рождества молодые люди ходили в сад с чашей горячего сидра и поливали им корни деревьев, дабы улучшить урожай.
К обычаю этому я всегда относился с сомнением, ибо не доказывает ли Осгудское чудо, что никаких обрядов не требуется? Сама выросла моя яблоня, сама давала плоды, и никакие бражники не окропляли ее подола. Однако я помню тот день, когда впервые увидел ее и вдохнул терпкий дух гниющих паданцев, что лопались под моими ногами. Не тот же самый ли это обряд? Не окропляет ли яблоко яблоню? Не взяты ли все наши обычаи из природы? А какое подношение оставили вы, мой друг? Почему бы каждому из нас не помочь соседу – если не яблоком, то словом и делом?
Этот древний обычай, по мнению некоторых авторов, связан с еще более древним мифом о Яблоневом человеке – духе, который якобы обитает в старейшем дереве в саду, охраняя его плодородие и здоровье всего сада. И хотя я не верю в легенду о Яблоневом человеке, приводящем искателя к золотому кладу (какой прок садоводу от золота, когда у него есть деревья?), в общем и целом я убедился, что всякий, кто хорошо обращается с землей, найдет у нее защиту, а всякий, кто вторгается в чужие владения, встретит решительнейший отпор.
О МОЕМ ОТБЫТИИ НА ВОЙНУ, ИЛИ ПРИЧИТАНИЕ О СКОРОТЕЧНОСТИ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА В СРАВНЕНИИ С ЕГО ДЕРЕВЬЯМИ
Скоро заря. За окном темно, но я уже чувствую, как пробуждается дом. Перечитывая мои записи, я вижу, что самые события, вынудившие меня взяться за перо, остались неупомянутыми. Пришла война! А я уж полагал, что покончил с ней навсегда! Если не встретили вы на этих страницах рассуждений о политике, упоминаний законов, деклараций и дат, то это потому, что перед вами история деревьев, а не людей. Так было до сих пор. Теперь, однако, марш играет громко, и слышно его даже в лесной глуши. На базаре голоса торговцев яблоками тонут в шуме словесных баталий. Ополченцы заняты строевой подготовкой, и, хотя война далеко, люди сами притягивают ее в наш мирный холмистый край. Когда меня просят выбрать сторону, я присягаю в верности моему Чуду. Те, кто прежде смеялся над слабоумным стариком, теперь желают знать, кому я предан. Что я могу ответить? Самая кровь моя подозрительна. Даже притворись я, что поддерживаю мятежников, слишком многим известно, как глубоко уходят английские корни Осгудов.
И вот, когда по приказу начальства примчался брат и пообещал мне мой старый батальон, я повернулся к саду, чтобы просить совета у моих деревьев.
Четверть жизни трудился я здесь. Старая яблоня по-прежнему высится над своими детьми, а сами они так выросли, что можно укрываться в их тени. Как жаль, что я не приехал сюда раньше! Я мог бы наблюдать, как растет мой сад и сплетаются ветви деревьев. Мог бы искать новые сорта и скрещивать их с Осгудским чудом. Мог бы узнать, на какие еще чудеса способна эта земля.
И все же я знаю, что работа моя здесь окончена. Я нашел свой уголок в этом мире, устроил в нем дом и сад; оба процветают. Теперь я должен их защитить. Не доверяю я оборванцам, решившим, будто это они владеют землей, а не наоборот. Индейцы тоже боятся мятежа. Подобно им, я видел полчища переселенцев, их скудные урожаи. Подобно им, я примыкаю к нашему королю.
Сегодня выдвигаемся мы на восток, под Олбани произведем рекогносцировку. Рамболд, как обычно, будет за мною приглядывать. Повезет – ворочусь к Рождеству и не пропущу начало сезона.
Если же нет, Элис, Мэри! Не забывайте: Чудо предназначено для еды, нипочем не пускайте его на сидр. Свиристели остерегайтесь, как червя, и не увлекайтесь обрезкой, даже если кроны будут неопрятны. Завет мой прост: все хозяйство вверяю я вашим заботам. Скоро к вам начнут свататься женихи. Да разделят они вашу любовь к этому кусочку земли.
Мэри: будь помягче с дикобразами. Они воришки, но также и творения Природы. Элис: не забрасывай флейту!
Глава 3
Следующие сорок лет и один год жизнь Элис и Мэри Осгуд, выращивавших Осгудское чудо после смерти отца, текла довольно однообразно – во всяком случае, так казалось со стороны. В чем-то суждение было верным. Единственным праздником в доме сестер был их общий день рождения; из-за того, что жили они на отшибе, их почти никуда не приглашали. Каждое утро они просыпались с петухами (спали они по-прежнему на своем детском соломенном тюфяке), потирали больную спину (Мэри) и затекшую шею (Элис), свешивали ноги с кровати и тянулись за юбками, блузами и жакетами, разложенными на стульях, а затем спускались на первый этаж. Ступали они тихо – детская привычка, чтобы не разбудить отца, хотя уже много лет в этом не было нужды.
Случались и события, нарушавшие привычный уклад, – ночь в одиночестве, когда одну из сестер заставала в городе метель, недели болезни, которые одна, затем другая проводила в постели. Но подобные случаи были редки. Если жизнь, как принято говорить, это песня, то жизнь сестер больше походила на припев. Однако утверждать, что теплое весеннее утро, когда шагаешь по земле, устланной яблоневым цветом, есть то же самое – по сути, по духу, – что и морозный зимний полдень, проведенный за обрезкой деревьев, или вечер после уборки урожая с запахом сока и сена в воздухе, – утверждать это значило бы обнаружить невежество относительно не только деревенской жизни, но и тысячи времен года (поры лягушачьих песен, летних гроз, первой оттепели), кроющихся в канонических четырех.
Вот и сосед, глядя на сестер, мог подивиться тому, как прилежно копирует Природа свои творения, и решить, что они одинаковы во всем. Но это говорило бы лишь о скудости его фантазии. Хотя Элис и Мэри были так похожи, что, проходя мимо зеркала или ручья, каждая порой улыбалась своему отражению, принимая его за отражение сестры, со временем обе осознали, что в чем-то важном они различны и с годами различаются все сильнее.
И если бы их спросили – хотя их никто об этом не спрашивал, – они бы ответили, что осознание пришло к ним одним теплым сентябрьским утром на пятый год их жизни в северном лесу, когда, стоя бок о бок, они смотрели, как отец торжественно срывает с ветки первое яблоко, задумчиво разглядывает его, а затем, подмигнув, восклицает: “Прекраснейшей!” – и протягивает им. На этом бы все и закончилось – шутливое толкование легенды о мстительной богине и прекрасном царевиче, слышанное уже много раз. Они бы со смехом бросились к яблоку, выбили его из отцовской руки, повалились на теплую землю, зная, что, кому бы оно ни досталось, они разделят его пополам.
Так и должно было произойти, так и происходило все прошлые годы. Той роковой осенью все начиналось как обычно, а потом, когда отец поднес им яблоко, обе почувствовали, что на кратчайший миг, вовремя не спохватившись, он едва уловимо повернулся к Элис.
Ведь Элис и правда была прекраснейшей. Они были одинаковы, с одинаковыми светлыми глазами, с одинаковыми щечками-яблочками, сиявшими сквозь загар, с одинаковыми губами, точь-в-точь как у отца, чьему лицу эти губы придавали ангельски-невинное выражение, с одинаковыми кудрями, выглядывавшими из-под одинаковых шляпок, с одинаковыми мозолистыми руками и крепкими жилистыми ногами. Они были одного роста – могли дотянуться до яблока, недоступного для олененка, но не для его матери; пол одинаково поскрипывал под их башмаками. И все же с ранних лет, даже до папиного промаха, обе чувствовали, что Элис чем-то притягивает к себе внимание, а Мэри этого лишена. Неужели так было с самого начала? Мать осталась в их памяти угасающей кашляющей фигурой в ночной сорочке; няньки, насколько они помнили, поровну раздавали и тумаки, и похвалу. Обе девочки сидели по бокам от отца во время переезда в горы, от той жизни к этой, и если Элис в первое утро заметила в окно стаю оленей, то Мэри увидела, как мимо яблони крадется рысь. Сестры этого не знали, но отец иногда стоял над их кроватью и дивился тому, что они даже дышат в одном ритме, а просыпаясь, одновременно открывают глаза.
И все же они чувствовали. “Какая очаровательная девочка!” – говорили гости об Элис; Мэри же, если ее замечали, называли рассудительной, находчивой, благоразумной. Поэтому отцовская оплошность не удивила их, а подтвердила догадку. Годами – нет, до конца жизни – Элис будет нести в себе воспоминание о том дне и сопутствующих ему чувствах – сперва радости и нежности, затем стыде, грусти и тревоге за сестру. Мэри – тоже годами, нет, до конца жизни – будет таскать сестру к зеркалу под предлогом очередной игры или чтобы посмеяться над тем, как они похожи, но на самом деле – чтобы изучить. Она видела различие, она не видела различие, и ей претила мысль, что больше всего оно заметно со стороны. Однако Мэри понимала, как и Элис, что, когда они вместе, воспоминание о том дне стирается и они снова становятся одним.
* * *
Когда Осгуды переехали в северный лес, сестрам было по четыре года, и, хотя со временем само путешествие изгладилось у них из памяти, в семейном кругу эту историю повторяли столько раз, что подробности словно и не забывались: снег, летящий из-под лошадиных копыт, скрипящие сани, стонущие струны фортепиано. Они рассказывали друг другу о ночи в шумном трактире близ Корбери, впоследствии снискавшем дурную славу; о высоких тсугах, об этих друидах в белых мантиях, росших вдоль длинной заснеженной дороги из Оукфилда; о соседских фермах вдалеке, о людях и возможностях, скрывавшихся внутри. На самом деле отчетливо им запомнился лишь последний отрезок пути: ледяной дождь окутал все травинки на поляне хрустальным коконом, солнце дробилось тысячью призм, и, спрыгнув с повозки, чтобы промчаться наперегонки с лошадью, они ощутили, и услышали, и увидели, как бьется вдребезги трава.
Годы спустя сестры, ветераны стольких зим, называли свое переселение в горы безумием и при мысли о бедствиях, которые могли постигнуть столь неопытных пионеров, смеялись и качали головой. Задумывался ли их отец о темных холодных ночах, которые им предстояло провести у кухонного очага вместе с Энн, Рамболдом и кобылой? О долгом пути в город за провизией? О рыскающих волках, что воют после метели? И все же они ничего не боялись, ни в чем не испытывали нужды. Склон над домом был словно создан для катания на санках, которые смастерил для них Рамболд. На этом склоне и росло то самое дерево, чьи плоды они пробовали осенью, когда отец вернулся из поездки с горящими глазами, взъерошенными волосами и весь в дорожной пыли.
С самого начала их жизнь была подчинена яблокам. Отец привез из Олбани десяток книг по их разведению – от Эвелина[14 - Джон Эвелин (1620–1706) – английский писатель, мемуарист, садовод, коллекционер, один из основателей Лондонского королевского общества. Первым дал систематическое изложение сведений по садоводству и прививке деревьев.] до “Руководства садовода”, которое штудировал перед сном, точно Библию. Лишь годы спустя сестры поймут, что подобное предприятие – покинуть дом, чтобы выращивать яблоки в лесной глуши, – казалось окружающим чудачеством. В детстве им все поступки взрослых казались чудачеством, и слушать, как отец читает вечерами из Плиния, было для них занятием столь же привычным, как и музицирование (Мэри поет, отец аккомпанирует ей на фортепиано, а Элис – на флейте). С самого начала они знали, какая их ждет работа. Одно дерево еще не сад, говорил им отец, и, когда пришел февраль, он бережно срезал с голых ветвей яблони сотню черенков, а девочки помогли отнести их в дом.
В столовой и гостиной у них хранилась сотня холщовых мешков с землей, и в каждом было по саженцу из оукфилдского питомника. Отец обрезал ветки саженцев и плотно прикладывал к ним черенки, а девочки бинтовали стык (их собственный полевой госпиталь!) и замазывали его варом из сала, пчелиного воска и смолы, быстро застывавшим на зимнем воздухе.
Тем весенним утром, когда распустились первые почки, Мэри проснулась раньше всех и растолкала сестру. Всякий раз, когда они заходили домой в последующие недели, их взгляду открывался заколдованный мир буйной зелени, столь отличный от мира снаружи. Как они мечтали оставить яблоньки в доме! Но вскоре отец сказал, что земля оттаяла и пора сажать, и, пока они с Рамболдом рыли ямы, разлиновывая склон, сестры по одному таскали саженцы во двор. “Вперед!” – ревел отец, когда девочки останавливались, затем трубил в воображаемый рог и рисовал им картины прекрасного будущего с бесконечным запасом яблочных пирогов.
Наступил июнь. Каштаны засияли кремовым цветом. На обочинах появились лютики, по утрам у пруда собирались светло-коричневые лягушки. Иногда отец находил девочкам работу в саду, но ему помогали Рамболд и местный батрак, поэтому чаще всего он брал дочерей в лес на прогулки, а когда они запомнили тропинки, стал отпускать одних.
Маршрутов было много, но один им особенно полюбился. Через вырубку, где летом росли дикая тыква и картофель, от дома к лесу вела тропа. На опушке она разветвлялась на множество мелких тропок, которые сворачивали, исчезали и неожиданно появлялись вновь. Хитрость была в том, чтобы идти прямо, пока извилистые тропки опять не сойдутся в одну.
Даже летом в лесу было прохладно. В зарослях папоротника и змеиного корня паслись белохвостые олени. Сестры шагали бок о бок, и когда на пути у Элис попадалось поваленное дерево, она проходила по стволу, не отставая от сестры, а дойдя до вывернутых корней, соскакивала вниз. Бок о бок продолжали они путь, пока не попадалось новое дерево, на этот раз со стороны Мэри. И теперь уже она запрыгивала на поваленный ствол и шла по нему в ногу с сестрой.
Первой остановкой был ручей, сбегавший по синевато-серым скалистым порогам. На деревьях были толстые чулки из мха, папоротники растопыривали листочки, словно пальцы. Карабкаясь по камням, сестры добирались до бассейна у подножия водопада, который то стекал тонкой струйкой, то обрушивался мощным потоком. Здесь камни по берегам ручья были так высоки, что девочки преодолевали их с трудом и за это прозвали Лестницей великана. На гладкой коре бука, над кустами калины, они вырезали свои имена. Белки, точно дозорные, смотрели со скал, как они скидывают платья и прыгают в воду и каждый год подбивают друг дружку нырять все с большей высоты.
От ручья пологая оленья тропа вела дальше в гору. По пути сестры отдыхали в дупле старого дуба, представляя, что в прежние времена там укрывались индейские матери с детьми, а потом (когда они сами чуть подросли) – что индейские юноши целовались там со своими возлюбленными. От дуба вела тропинка к дому, но в те дни, когда отцу не требовалась помощь, девочки сворачивали на другую тропу и, пробираясь по заросшим папоротником глыбам, получившим название Угроза, попадали в совсем иной лес – с каменистой почвой и низкими, извилистыми деревцами, торчавшими из-за кустов черники и кальмии. Недавно в этом лесу был пожар, дубы и сосны стояли обугленные, а между ними рос сассафрас с забавными листьями-рукавицами.
От Лондонского пожара, как они называли это место, можно было выйти на поросший редким лесом пригорок, откуда открывался вид на долину и вершину горы, на темно-зеленые тсуговые рощи, высокие каштаны и качающиеся дубы.
Гору сестры прозвали Синей горой – именно такой она впервые предстала их взгляду, но в зависимости от настроения самой горы она бывала то ярко-зеленой, то черной, то сиреневой, то белой от снега, то золотой от солнца, то серебряной ото льда. Выходя на скалистый уступ, они видели свой дом, разрастающийся сад, а ниже по склону – ферму священника, и каждый год, когда он продавал очередной участок земли, в лесу появлялись новые вырубки, над которыми поднимался дым костров. Летом по небу шествовали грозовые тучи, и сестры подолгу смотрели на крадущиеся тени и очищающие дожди; вскоре они стали знатоками облаков и с растущим нетерпением ждали, когда ливень доберется до их укрытия.