Я открыл дверь, повесил пальто на крючок, снял обувь и решил осмотреться.
В метрах десяти-пятнадцати от меня я увидел ступеньки на второй этаж. Справа от себя, при входе, я заметил картину вроде сюрреализма или авангардизма или ещё чего – я в искусстве полный профан. В центре рисунка находился шар, освещённый белым сиянием, а вокруг него, на внушительном расстоянии, стояли огромные люди, головы которых были неестественно повёрнуты назад. Под картиной стоял маленький деревянный комод. На нём стояла рамка на подставке. В рамке не было фотографии. Рядом с рамкой, в горшочке, рос папоротник.
Интерьер отвлёк меня. Я собрался и, смотря на серо-белый паркет, направился прямо. Через пару шагов я повернул направо и увидел француза. Он сидел в кресле и курил, смотря в одну точку. Он скользнул по мне глазами и опять уставился перед собой. Рядом с ним полулёжа сидел Ван.
Его как всегда огромные глаза выступали на измордованном лице. Поросшая тёмной бородой челюсть была такого же цвета, как и круги под его глазами. Весь его череп хорошо выступал из-под тонкой, обтягивающей голову кожи. Слежавшиеся волосы тяжело свисали на лоб.
Я посмотрел на руки Вана. Его левая рука курила, а правая держалась за пепельницу. Обе руки казались костлявыми, и на обеих торчали длинные крепкие пальцы.
– Ты думаешь, что случилось?
– Да.
– Я не спал больше трёх месяцев, – произнёс Ван, смотря в потолок.
Я разинул рот, а мои глаза полезли на чело:
– Ты решил рекорд установить? – я сказал с тоном шутки.
– Нет, – Ван не делал других движений, кроме мелкой артикуляции и курения.
Француз, похоже, был более оживлён, хотя он тоже неподвижно сидел и курил.
– Последние три месяца занятия в этюдариуме были агонией. Я рефлекторно брал с собой все материалы, карты, шёл на учёбу, позавтракав, почистив зубы. Приходил на лекции. Я записывал теорию, которая всё хуже запоминалась, отвечал на все вопросы, даже выходил к доске и читал лекцию вместо преподавателя. И каждый из более чем полтысячи этюдантов видел моё скорбное лицо, полное апатии, полное безнадёжности и пустоты. И ни один не помог мне. У них не было даже мысли о том, что кому-то может быть плохо. Им было просто неинтересно, – последнее слово Ван отчеканил по слогам. Он ткнул окурок в переполненную пепельницу и закурил новую сигарету.
– Ван, ты очень интересный человек, ты всё знаешь, ты всё умеешь, ты всегда ко всем добр. Ты даже муху не обидишь.
Я заметил, как правая рука Вана на секунду отпустила пепельницу, но снова схватилась за неё.
– Нет никакой разницы: интересный или скучный. Ты должен быть либо таким, как они, либо другим. Такие, как они, составляют общество. Общество – это жидкость, частички которой перемещаются с места на место, но удерживаются силами взаимного притяжения. Попробуй смешать жидкости разной плотности. В лучшем случае получится эмульсия. Но ты никогда не станешь «своей» молекулой.
Мне пришлось вспоминать, что такое эмульсия, однако мотив всей речи был и без этого ясен.
– Ты как-то спросил меня, – начал Ван, – счастлив ли я. Я нашёл ответ, – Ван жалобно повысил голос, – я несчастлив. – Он слабо улыбнулся и развёл руками.
Некоторое время Ван безмолвно курил.
– Я думал, у меня есть друзья. Кстати, немец меня куда-то пригласил, не лично, через посредника. Где же ты раньше был, дружище… – Ван утопил окурок в море других окурков и достал предпоследнюю сигарету в пачке.
– Ангедония, помешательство, – француз впервые заговорил. – Я дам тебе таблетки.
– Таблетки лишь заблокируют выработку гормонов типа норадреналина и кортизола. Когда ты осознаешь, что ты не нужен на уровне всего мозга, когда ты понимаешь, что ты – единственный металл, не покрывающийся оксидной плёнкой, среди этой груды металлов. Когда ты это не просто чувствуешь, а понимаешь головой.
– Лоботомия, – француз курил, смотря в пустоту.
– Лоботомия – шаг в одиночество. Это означает, что я лишусь самого дорогого, последнего. Единственного, что у меня осталось…
Я подумал, что знаю, что Ван сейчас скажет. Когда человек заканчивает за другого фразу, это означает, что он слушал своего собеседника, сочувствовал ему. Даже если я буду неправ, то проявлю таким образом внимание. И я закончил фразу за него:
– Эмпатии по отношению к человечеству?
И тут Ван повернул на меня свою голову на исхудавшей шее. У него был как бы испуганный взгляд с распахнутыми глазами. Он посмотрел на меня: его зрачки, до сих пор узкие, расширились, насколько это было возможно, так что блёклой радужки не стало видно. В этом выражении было всё: радость и печаль, обида и искренняя поддержка, самоуничижение и чванство, любовь и ненависть, нежность и соперничество, детство и юность, и безвозмездное страдание, но больше всего в этом взгляде было удивления.
Ван смотрел на меня очень долго, пока его зрачки, наконец, не сузились и он не спросил:
– Как учёба?
– Ну, «так», – это означало «почти плохо».
– Ты рисуешь иногда в тетради? Не лекциях?
Я не понял, к чему это, и сам не знал ответа на столь простой вопрос.
– Принеси мне их, – продолжил Ван. – Деньги на проезд есть?
Я ответил «да» и молниеносно собрался.
Автобус подошёл быстро. В салоне не было никого. Я мысленно проложил кратчайший путь до портфеля с тетрадками. Больше я ни о чём не думал. Меня начало знобить. На нужной остановке я выпрыгнул из автобуса и добежал до квартиры. В подъезде уже не горел свет, потому что ни у кого не было лишних средств для оплаты электричества. Я оказался в квартире, нащупал в темноте портфель с учебными вещами и вскоре вновь сидел на остановке. Меня трясло. Автобус подобрал меня, и я ещё раз очутился в пустом салоне.
Через пять минут я стоял у террасы Вана. Я вошёл в тусклый свет, который был во много раз менее ярким, нежели в автобусе. Ван поджигал новую – последнюю сигарету.
Он было протянул руки, чтобы взять тетради, но я держал портфель, и тогда Ван спокойно начал ждать, когда я найду тетради в своём бардаке.
Я передал ему свои записи, и Ван молча начал листать их. В этот момент я ни о чём не думал. Когда мне надоело ни о чём не думать, а озноб отпустил меня, я взглянул на француза: он курил, опершись локтями о колени, сгорбив спину, свесив одну руку между ног.
Ван внимательно изучал мои конспекты, и, докурив сигарету, он водрузил её бычок на самый верх кучи в пепельнице. Ван встал. Подошёл ко мне вплотную, так что я почувствовал крепкий запах жжёной бумаги, и сказал:
– Переводись на геодезию или геологию. Всё равно.
Я принял тетрадки.
– Я там ничего не смыслю. И скоро аттестация… – начал было я.
– Дувше Патусот, у Вас очень интересные имя и фамилия.
Я не понял о чём он.
– Если буквы переставить, – Ван дал подсказку, но я опять ничего не понял. – А вообще у меня возьмёшь литературу и за один вечер всё вызубришь. Там всё легко.
Ван прошёл мимо меня в ванную комнату и заперся. Я услышал плеск набирающейся воды, и меня посетили дурные мысли: будто Ван собирается утопиться.
Я прикоснулся ухом к двери и не услышал ничего. Спустя пару минут я постучал…
– ДА! – Ван был жив.
«Фух», – подумал я, но от двери не отошёл. До меня дошли звуки трения мочалки. Звуки мочалки исчезли. Изредка что-то опускалось в воду и вынималось из воды.
Прошло несколько минут. Вода начала с шумом спускаться, я услышал, как Ван встаёт. Затем он открыл какую-то дверцу и поставил что-то рядом с собой: