Оценить:
 Рейтинг: 0

Дело принципа

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 >>
На страницу:
21 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я не знаю, – сказал папа. – Верил ли дедушка в Бога? Я не знаю, смог бы он тебе ответить на этот вопрос. А вот скажи ты мне – ты веришь в Бога?

– Отвечать на вопрос вопросом – тоже способ увильнуть, – сказала я.

– Э, нет! – возразил папа. – Я же ответил «не знаю». Ведь кроме «да» и «нет» есть честный ответ «не знаю». Я честно ответил, а теперь ответь ты.

Я встала с дивана, похлопала рукой по подушке, встала на нее коленями, скорчила постную рожу и сказала:

– Верую во Единого Бога, отца, вседержителя, создателя неба и земли…

– Хватит! – перебил меня папа.

– Что в этом дурного? – спросила я. – Ты меня спросил, верю ли я в Бога. Я тебе отвечаю вполне канонично. А хочешь по-латыни: Credo in unum Deum patrem omnipotentem, factorem caeli et terrae, visibilium omnium et invisibilium… [5 - Верую в единого Бога отца вседержителя, создателя неба и земли, видимого всего и невидимого (лат).]

– Прекрати! – закричал папа.

– Я оскорбляю твои религиозные чувства? – спросила я, дочитав.

– Отчасти, – сказал папа. – Видишь ли, Далли, я не верю в каждую букву Символа веры. Мне, например, трудно себе представить, как Иисус sedet ad dexteram Patris, «седяща одесную отца».

– Это нарисовано в любой церкви, – сказала я. – Ты что, не помнишь? Бывает, что очень красиво. А сверху голубь, весь в лучах. Вспомни. Чего тут представлять? Достаточно вспомнить.

– Нет, Далли. – Папа положил погасшую папиросу в пепельницу и закурил новую. – Это все-таки разные вещи. Одно дело на картине в церкви или музее, а другое дело – запрокинуть голову к небу и попытаться себе представить, что где-то там, на небесном престоле сидит Бог-отец. И еще я совершенно не могу себе представить Второго пришествия. А в Символе веры об этом прямо говорится: «Паки грядущего судити живым и мертвым». Когда я был в Риме, мы с товарищем, конечно же, были в Сикстинской капелле и видели эту поразительную огромную, подробную картину – «Страшный суд». Там было все: и могучий Христос, и грешники, и праведники, и облака, и молнии, и сияние, солнце и отблески адского пламени – очень красиво. Но я никак не могу себе представить этого в реальности. Пожар, бомбардировка, захват города неприятелем – это сколько угодно. Хотя я этого, честно говоря, ни разу не видел своими глазами. Знаю только по военным корреспонденциям в газетах и по рассказам бывалых людей. Но я знаю, что так бывает, и легко могу это себе представить во всех подробностях. Признаюсь честно, мне это иногда даже снится. Страшные сны про войну, на которой я никогда не был и, даст бог, никогда не побываю. А вот что касается Страшного суда, – он развел руками, – увы. И странное дело – я полностью верю в то, что описано в Евангелиях: в рождение Христа, в то, как он проповедовал, как его распяли, во всех мельчайших подробностях. Вот все, как там описано, своими глазами вижу, и не надо мне никаких картин. А вот в то, что будет потом, – не знаю. В общем, – усмехнулся он, – я верю в то, что было, а не в то, что будет. А ты сама веришь в Страшный суд?

– Нет, – сказала я. – Хотя верю в то, что он может случиться. А может и не случиться. А верить нельзя на пятьдесят процентов. Вот даже в каком-нибудь романе кавалер говорит барышне: «О, моя любимая! Верите ли вы в мою любовь?» Она может только поверить целиком. Представь себе барышню, – засмеялась я, – которая говорит: «Ах, мой милый Пьер! Возможно, конечно, вы мне будете верны всю жизнь. А может быть, завтра убежите от меня с первой же встречной вертихвосткой». Какое-то издевательство. Поэтому нет. Хотя, конечно, может случиться какая-нибудь новая война, на которой мы все погибнем. Если на нас одновременно пойдут Германия, Англия, Франция и Россия. Они засыплют нас бомбами, окружат со всех сторон своей артиллерией и начнут бомбить. Это будет почище Страшного суда на картинке.

– Где ты такого нахваталась? – закричал папа.

– В газетах, в газетах, – сказала я. – Разве ты не читаешь газет? Да, они уничтожат нас, и какой-нибудь газетчик назовет это «Страшным судом», но это будут только красивые слова.

– Зачем ты читаешь газеты? – спросил он.

– Надеюсь, я не оскорбила твои религиозные чувства?

– Не оскорбила, – сказал папа. – Но меня немножко покоробило, когда ты с шутовским видом читала Символ. Видишь ли, Далли, даже если мы с тобой не верим в каждую букву Символа, на свете есть люди, и их немало, может быть, даже большинство, в наших краях, для которых каждая буква Символа священна, и они верят в Бога именно так, как там написано. Верят в каждое слово, во всех подробностях.

– И что поэтому? – спросила я.

– Поэтому, – сказал папа, – не следует издеваться, глумиться, передразнивать, когда речь идет о вещах, которые для многих священны.

– Так, так, – сказала я. – Значит, я должна уважать чувства мещан и плебеев.

– Это не мещане и плебеи! – воскликнул папа. – Это народ!

– Мне кажется, ты тоже читаешь газеты, – сказала я. – Даже больше, чем я. А дедушка совсем не верил в Бога. Ни капельки. Я в этом совершенно уверена. Потому что он велел вырезать и сжечь целую деревню.

– Кто тебе об этом сказал? – закричал папа. – Это сказки!

И он попытался засмеяться.

– Значит, дедушка врал? – спросила я. – Или это действительно было?

– Потом, – сказал папа, – потом, потом.

– Когда взрослый не хочет ответить на неудобный вопрос ребенка, он часто говорит «потом, потом».

– Нет, – сказал папа, задумавшись над раскрытой пачкой папирос. – Нет, третья папироса подряд – это, мне кажется, слишком много. – Он откашлялся. – Да, слишком.

Я лежала на полу и слушала паркет, но так ничего и не услышала. Наверное, эти адвокаты со своими клиентами говорили шепотом, а может, потолок у них был обит бархатом – для красоты и заодно чтобы не подслушивали.

А теперь, бродя по нашей городской квартире, пойдем дальше. Коридор шел налево и загибался еще раз налево, обходя малую гостиную – совершенно бессмысленную комнату – с диваном, четырьмя креслами и какими-то бездарными жардиньерками по углам.

Дальше шла, наконец, моя комната. Она мне казалась самой лучшей, потому что выходила на две стороны: на улицу и в проулок, то есть она была по-настоящему угловая. Госпожа Антонеску приложила немало усилий к тому, чтобы это была настоящая комната молодой аристократки, помещицы, которой в будущем предстоит владеть огромным имением, с лесами, деревнями, полями и виноградниками, – поскольку у моего папы других детей не было. Я иногда задумывалась об этом. Если я останусь единственной наследницей не столько даже имения, сколько славной фамилии Тальницки унд фон Мерзебург, то интересно, как себя будет чувствовать мой будущий муж? Куда денется моя фамилия? Неужели мой будущий муж согласится, чтоб наши дети носили мою фамилию? А если нет, то как же? Тут я вспоминала, что у меня у самой двойная фамилия – по папе и по маме, потому что мама была последней в роду фон Мерзебург, в том самом, полувыдуманном, от первой жены Генриха Птицелова, помните? – поэтому в Императорской канцелярии было получено разрешение на передачу этой фамилии по женской линии. Проще говоря, если у меня родится девочка, она будет тоже Тальницки унд фон Мерзебург, но это по мне. А по мужу? Вдруг у него тоже двойная фамилия? Значит, у наших детей будет четверная? А вдруг наша дочь выйдет замуж тоже за человека с двойной фамилией? Вспоминается индийская задача про шахматную доску и зернышко…

Я трясла головой и утешала себя тем, что мне пока думать об этом рано.

Да, госпожа Антонеску очень заботилась об аристократизме моего воспитания и все время рассказывала мне, как воспитывают молодых аристократов в Англии. Как они там живут в холодных спальнях, спят едва ли не на досках, на тощих волосяных матрасах, едят овсянку на воде, занимаются спортом и до умопомрачения зубрят греческие глаголы. Я слышала, как она об этом говорила с папой. «Очень, очень верно, – говорил папа. – Очень, очень верно. За одним лишь уточнением – она ведь девочка». – «Да, но она единственная наследница», – возражала господа Антонеску. Папа что-то хмыкал и мекал в ответ.

Все-таки госпожа Антонеску одержала верх – хотя бы символически. Конечно, я не спала на досках и не питалась овсянкой на воде. И меня не заставляли играть в футбол. Более того, госпожа Антонеску сама меня переодевала, когда я была маленькая. Когда я чуть подросла, помогала мне заниматься туалетом. Одежду я носила как штефанбургская барышня, а не как юный английский аристократ. Это-то понятно. Но зато моя комната была обставлена с примерной скромностью. Узенькая кровать, стол-конторка, жесткое деревянное кресло, строгий, безо всяких украшений шкаф для одежды. Вот, пожалуй, и все.

Когда мы рассчитали госпожу Антонеску, я перетащила из кладовки к себе в комнату свою многолетнюю мечту – большую стоячую вешалку с пятью рожками, куда я могла вешать, а то и просто кидать свои кофты и юбки, потому что при госпоже Антонеску любую снятую вещь надо было либо отдавать в стирку, либо же, если речь шла о юбке или жакете, аккуратно складывать или вешать на плечики и помещать в шкаф.

Зато на полу лежал огромный, не меньше чем в половину комнаты, старинный афганский ковер. Весь блеклый, вроде бы изношенный, но на самом деле невероятно крепкий. Дедушка мне рассказывал, что в Афганистане продавцы ковров выкладывают их на улице перед лавкой. По ним ходят люди, ослы топчут их копытами, по ним катятся повозки на деревянных колесах, а коврам от того только лучше, потому что таким манером из узелков выдавливаются мельчайшие, невидимые глазу частицы бараньего жира, которые все равно остаются в шерсти, и от этого ковры становятся только крепче и эластичнее. Вот такой истоптанный смуглыми афганскими пятками и ослиными копытами ковер лежал на полу моей городской комнаты, и мне это очень нравилось. Ночью, когда шел дождь и в комнате становилось влажно, но при этом тепло от кафельных печных стенок, мне казалось, что от ковра пахнет бараниной, дымом и вообще чем-то далеким, горным и афганским. Никакого сравнения с бессмысленным и пушистым ковром в гостиной, от него если чем и пахло, так только одеколоном, которым в магазинах, бывало, сбрызгивали залежалую шерсть.

Рядом с моей комнатой, дверь в дверь, раньше жила госпожа Антонеску. Ее комната тоже была очень скромно обставлена. Тоже кровать, бюро, гардероб. Разве что коврик на полу попушистей и на стене несколько гравюр с изображением римских развалин. Возможно, эти гравюры были из какой-то учебной серии или из альбома, потому что внизу каждой был целый списочек изображенного там: лестницы Капитолия, храм Весты и все такое прочее. Я собиралась поселить туда свою новую горничную.

Вообще же вся прислуга – кроме папиного камердинера, разумеется, – жила в полуподвальной квартире, которая находилась как раз под адвокатской конторой. Это была довольно большая квартира (я туда заходила один раз с госпожой Антонеску, мне самой было любопытно узнать, как живут наши люди). Кроме наших дворника, кучера, повара и общей семейной горничной Минни – или Мицци? – личную горничную для меня мы так и не наняли – там жила еще прислуга из других квартир. Я помню длинный коридор, много дверей по обе стороны, большая-пребольшая кухня в конце, в которой было жарко от постоянно горевшей дровяной плиты. Госпожа Антонеску сказала, что в том году дровяную плиту должны были заменить на газовую. А в нашей кухне, которая находилась в самом конце квартиры, была уже поставлена новейшая американская газовая плита. Мне нравилось смотреть, как с ровным гудением зажигается конфорка и синяя тугая розетка пламени обещает вскипятить чайник за три минуты, а не за двадцать, как это бывает на дровяной плите.

А между кухней и комнатой госпожи Антонеску были ванная и уборная – мои любимые места в этой квартире. Потому что в имении мы купались по старинке. Папа все никак не мог собраться – я уже говорила об этом – оборудовать современную туалетную комнату. Естественные надобности мы справляли в ведерко, а мылись – о, это отдельная история! – раз в неделю.

Из кладовой выволакивались стоявшие там стоймя, вложенные одна в другую, как серебряные рюмки в охотничьем питейном наборе, медные ванны. Ванны ставились на специальные рамки с колесиками, довольно высокие, чтоб под них подлезло ведро, и развозились по спальням. Потом, правда, папа распорядился, чтобы одна из пустующих комнат в левом крыле, где раньше стоял бильярдный стол, использовалась как ванная. Потому что разносить ведра с горячей водой по всему дому – это было слишком хлопотно. Не то чтобы папа жалел слуг, но просто начинались такая беготня, топот, грохот, что папа решил перенести это в отдельное помещение, тем более что на бильярде у нас дома никто не играл. Когда-то играла мама, одна, сама с собой, но потом бильярд стал никому не нужен.

Из тонких липовых досок, обтянутых серым холстом, наделали ширм, так что в этой бывшей бильярдной, а ныне в ванной комнате могли купаться одновременно четыре человека: папа, я, госпожа Антонеску и камердинер Генрих. Хотя на самом деле, конечно же, сначала купались мы с папой и нам помогали гувернантка и камердинер, а потом, когда мы, облачившись в купальные халаты – я в белый, а папа в полосатый, – с полотенцами на головах выходили из ванной, – вот тогда наступала очередь Генриха и Евгении. Я забыла вам сказать, как звали госпожу Антонеску. Ее звали Евгения, или Эжени. Наверно, они справлялись сами. Хотя, может быть, Эжени терла спину Генриху, но это уже их личное дело. А потом прислуга опорожняла ванны. Ванны отмывались и ставились в кладовую до следующей пятницы.

Вот сколько хлопот!

А в городской квартире, во?первых, была горячая вода. Причем текла она не по-старому, не по-британски: отдельный кран горячая вода, отдельный – холодная; я не была в Лондоне, но мне рассказывал папа, – а по-нашему, по-континентальному, по-новейшему: с краном, где холодная и горячая смешивались. Какая прелесть! Ванна была белая, эмалированная. Стояла низко, поэтому в нее было удобно залезать. И, главное, был душ в углу, в металлическом круге, с которого свисала полупрозрачная клеенка. Снизу была закрытая решеткой дырка в полу, а сверху была чудесная леечка, из которой текла вода – хочешь теплая, хочешь прохладная, а хочешь – совсем кипяток.

Правда, госпожа Антонеску говорила, что слишком часто в душе мыться не следует, потому что это возбуждает нервы. Не знаю. Меня, например, душ очень успокаивал.

Но я с госпожой Антонеску не спорила и просто наливала себе полную ванну воды – утром и вечером. Папа говорил, что я как будто бы хочу зимой накупаться вперед, на все лето.

Наконец, папин камердинер.

Он жил напротив столовой, наискосок от папиной комнаты. Его комната (по-моему, я там ни разу не была) была самой первой от двери. Камердинер, как и госпожа Антонеску, ходил через парадный вход. А за кухней была еще кладовая, в которой стояли шкафы с разными съестными припасами, вином, маслами, крупами и уж я не знаю с чем. А по другую сторону были другие шкафы, куда складывали разные вещи вроде шляпных коробок и каких-нибудь старых ножей, вилок-ложек и всего такого. Кладовая была очень большая. Мне кажется, не меньше, чем гостиная. Наверное, у прежних хозяев в квартире было устроено как-то по-другому. В этой кладовой, наверно, можно было сделать две или три детские, ну или вообще как-нибудь распорядиться этой здоровенной комнатой. Но у нас было вот так. Из кладовой дверь шла на черную лестницу. Именно через черную лестницу в квартиру заносились припасы, выстиранное белье, разные покупки, которые делали папа и госпожа Антонеску и велели потом доставить по адресу, и через эту же черную лестницу к нам поднимались повар и другие слуги.

Мой день рождения обычно мы отмечали в имении.

Я родилась тридцатого мая. Папа устраивал праздник для всех слуг. Накрывались столы, дерево, стоявшее посредине заднего двора, украшалось ленточками, выставлялись вино и баранина. Слуги подносили мне подарок. Обыкновенно это был какой-то хорошо испеченный, вкусный, многоэтажный, но при этом маленький торт. Специально, чтобы у меня не было соблазна угощать им гостей. Этот торт мы съедали вчетвером с папой, Генрихом и госпожой Антонеску. А для слуг пекся большой пирог в полстола размером – кажется, они доедали его еще дня два.
<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 >>
На страницу:
21 из 23